Михаил Румер-Зараев



СЛЕД ФЕТВЫ




1.

"Я, Варданян Армен Аршакович, проживающий по адресу Берлин, Дольфинштрассе, 17, могу сообщить по поводу смерти Иоганна Шуберта следующее. С г-ном Шубертом я познакомился год назад в поезде. Нас сблизило знание им русского языка и русской культуры. Время от времени мы перезванивались, а иногда встречались - ходили на какой-нибудь русскоязычный фильм или просто сидели в кнайпе. Последний раз мы встретились за несколько дней до его смерти. Мы шли по Кайзердамм в поисках пивной. Навстречу попался молодой человек восточной наружности (рост средний, волосы прямые черные, глаза черные, несколько выпуклые, одет в голубой джинсовый костюм). Мне показалось, что я знаю его, мы учились вместе на языковых курсах арбайтсамта. Но на мой поклон он не ответил. Иоганн сказал, что в последнее время этот человек часто попадается ему на глаза. Я не придал этому замечанию значения. Связана ли эта встреча со смертью г-на Шуберта, сказать не могу. Молодой человек, с которым я учился на курсах, был выходец из Азербайджана.
Армен Варданян
18.9.1998".



    
     Полицейский - подтянутый молодой парень из тех, кто бегает по утрам в парке, а потом после душа, сока, натянув свою зеленую форму (рубашка, погончики - все подогнано как литое), садится в "фольксваген" и во всеоружии душевной ясности и телесного здоровья едет на дежурство - сидит за столом, покойно сложив руки, ожидая, пока Армен допишет свое заявление, чтобы отдать его переводчику. В глазах его тоска и брезгливость. Зачем им дополнительные версии в этом деле? Теперь просматривай списки арбайтсамтовских курсов, ищи какого-то перса, которого наверняка и след простыл. Дело закрыто. У убитого были сомнительные связи, и, кстати, дружба с этим восточным человеком, этим армянином, приехавшим по еврейской эмиграции, тоже носит странный характер. Зачем нормальному немцу армяне, персы, турки? Зачем это чертово мульти-культи с грязными исписанными подъездами, развязными подростками, седобородыми турецкими стариками, плывущими впереди своих закутанных в черное жен? А курды, а сербы, албанцы с их вечными демонстрациями, истерическими речами с балконов захваченных представительств и выброшенными оттуда на улицу компьютерами?
     Армен, в свою очередь, отрываясь от листа бумаги и поглядывая на полицейского, понимал, что тот должен думать, воспроизводил в себе стоящее между ними отчуждение, ощущал вереницу его предков, в том числе и тех, кто восторженно ревел в толпе, провожающей медленно плывущий автомобиль фюрера, всех этих жителей умытых городов, людей аккуратных занятий и размеренной жизни. Он видел себя глазами полицейского похожим на того, кого он описывал, - рост средний, волосы прямые черные, глаза навыкате, только оплывший, обрюзгший от лет и застолий профиль - полуармянин, полуеврей (ну, еврей ладно, а Армения - где это?), приехавший из России сотрудник эмигрантской газетки...
    
     Его всегда занимала природа совпадений, смысл этих невероятных приключений факта.
     Все утро он читал в истории восточной философии об Аверроэсе, поражаясь связи, которая образовалась между средневековым арабом из Кордовы и великим греком, жившим за четырнадцать веков до него, истовой преданности этого мусульманского врача и теолога философии Аристотеля. А вечером случайно раскрыл сборник Борхеса на странице, где начиналась новелла об Аверроэсе, и прочел рассказ о подвиге врача-араба, посвятившего себя мыслям человека, от которого его отделяли четырнадцать веков. Что стоит за этим совпадением и стоит ли что-либо вообще?
    
     У него был друг, даже не друг, приятель, а если и дальше понижать иерархию отношений, скорее знакомый - в юности, кажется, даже вокруг одной девушки крутились. Он стал потом певцом в ансамбле старинной музыки. Они не виделись много лет. А потом случайно встретились в коридоре свердловской гостиницы. Ну, встретились и встретились. Поболтали и разошлись.
     Через несколько лет Армен увидел его в вестибюле днепропетровской гостиницы. Это было уже странно. Конечно, ансамбль колесит по гастролям, да и он, Армен, из своих газетных командировок не вылезал. И все же страна велика. Они поизумлялись, а вечером после концерта надрались в номере.
     Еще года два спустя Армен вошел в буфет гостиницы в Кемерово и оторопел. Весь ансамбль вместе с его другом сидел за завтраком. Пышнотелая певица и простоватый пастушок-скрипач, и длинноволосый еврей-ударник... Замолкнув, побледнев, они смотрели на него, как на привидение. Что же это за человек, который их преследует по всей стране? Армен был тоже потрясен.
     С каждой встречей градус их отношений и с другом юности, да теперь уже и со всем ансамблем, повышался. Теперь они напились сообща - и пышнотелая певица, и пастушок-скрипач, и длинноволосый еврей-ударник пили портвейн (в стране была эра портвейна!) в номере Армена, читали стихи, пели, но не тот старинный изысканный западный репертуар, с которым они выступали, а обычные русские застольные песни - "Куда бежишь, тропинка милая..." или "Отвори потихоньку калитку..."
     Потом была еще одна дикая случайность, когда этот друг едва не сбил его с ног на улице в Москве: "Жена родила. Бегу в роддом". И побежали вместе, и опять-таки надрались на сей раз у Армена дома, тут уж сам Бог велел, по такому-то случаю.
     А потом как отрезало. Они не виделись больше никогда. И жив ли тот друг, и если жив, то где, и существует ли тот летучий ансамбль? Но что означала та череда совпадений? Был ли в этом хоть какой-нибудь смысл? Или просто причуды судьбы, игра костей, чет-нечет, черт - не черт.
    
     Аверроэс, Аверроэс, почему ты мне встретился дважды в один день в разных книгах?
    
     Аверроэс - это задний план сюжета, которым он жил долгие годы. В сюжете было все, что занимало Армена, - Восток и Запад, иудаизм и современность, великая Книга и великая загадка, возвышенное и земное, наконец, череда совпадений, вносящих в жизнь мистическую динамику.
    
    
2.

     И здесь, в этой берлинской истории, все было построено на совпадениях и случайных встречах, сплетающихся в сложный политико-географический сюжет. Иоганн Шуберт с его жизнью и смертью, Ахмед с его ленкоранским дядей и сам Армен, соединивший их всех своей причудливой судьбой.
     Случайность и вместе с тем предусмотренность встречи были уже в знакомстве, вернее, в возобновлении знакомства Армена с Шубертом. Их свела Лени Рифеншталь.
     Она занимала его давно, красивая длинноногая нацистка, любимый режиссер Гитлера (это было как титул, вся Германия знала, что любимый композитор фюрера - Вагнер, любимый архитектор - Шпеер).
     Армен еще в Москве, в перестроечные времена видел ее "Триумф воли". Это был фестиваль кино тоталитарной эпохи, где одновременно крутили "Путевку в жизнь" и " Юный гитлеровец Квекс", "Музыкальную историю" и "Придворный концерт", упиваясь сопоставлениями: "А у нас, а у них..."
     Потом это стало общим местом. "Да, у нас, да, у них, что ж вы хотите?"
     И в таком переходе от опьянения к скучной трезвой констатации было все: горечь разочарования в реформах, капризы президента, финансовые пирамиды, невозможность "оттянуться" на кухне, поливая Софью Власьевну, свобода, ставшая таки осознанной необходимостью.
     "Триумф воли", изобразивший рейхспартайтаг в Нюрнберге, фильм знаменитый, увенчанный международными наградами, растасканный по киноцитатам, сравнивали с "Колыбельной" Дзиги Вертова. Он смотрел его во второй раз в немецком Доме кино - потсдамском киномузее. У входа в готическое здание стояла толпа. Билетов не было.
     Он сунул девице на входе международную журналистскую карточку, где слово "Пресса" было написано латинскими буквами, и сказал:"Руссише журналист". Это подействовало - куда ж пускать "руссише журналиста", как не на фильмы Лени Рифеншталь? Пропустили бесплатно, принесли приставной стул.
     И сидел он два часа, до боли в шее запрокинув голову перед огромным экраном, оглушенный, парализованный взрывами ликования человеческих масс, волнами обожания, гипнотической власти и вообще всего этого толпового антуража, который его мучил и завораживал одновременно.
     За день перед тем была пресс-конференция самой Лени, которая оказалось жива и в свои 97 выглядела женщиной, старой женщиной с острыми живыми глазами, с фигурой, сохранившей жен-скую стать. Она сразу же отсекла, видимо, привычное ей - спала ли она с фюрером: "Нет, не спала". И в остальном отвечала точно и жестко, уходя только от одного основного вопроса: был ли соблазн или принуждение в ее неистовом воспевании нацизма?
     В пятидесятых она много ездила по Африке, в залах киномузея висели ее огромные нубийские снимки - красные скалы, песок, голые, словно высеченные из коричневого камня, люди. И все это - племенные ритуалы, мускулистые тела, кровь, страсть, драки - в животной первооснове бытия сходилось, сплеталось с тем, что пленяло ее в молодости - крепкие свежепостриженные затылки, литой упругий шаг парадов, восторженный рев толпы и ласковое прозрачное безумие в глазах фюрера.
     После просмотра он вышел в ночь, в дождь, в прусско-гэдэ-эровскую глухомань, где старинные обветшавшие дворцы соседствовали с блочно-панельным жильем, своей пресностью напоминавшей городские окраины его прежней жизни.
     Сразу же потеряв ориентировку, он спросил у благообразного пожилого немца, где вокзал. Тот повел рукой и спросил, откуда он? Из России? И дальше потекла русская речь, но не с привычной ему здесь южнороссийской скороговоркой с хамским фрикативным хэканьем, а с очаровательным грассированием и пришепетыванием, то ли арбатским, то ли петербургским, а может, ни с тем, ни с другим, а просто сказалось наслоение легкого европейского акцента, давшего в сплаве с московским произношением эффект старинной интеллигентности.
     - Откуда у вас такой русский?
     - Я профессиональный переводчик.
     В свете и тепле вагона, увозившего их в Берлин, говорили об Эрихе Фромме, его некрофилической теории и других фрейдист-ских попытках объяснить природу личности Гитлера. Но фроммовская "Анатомия деструктивности" была написана в семидесятых, новый же знакомец Армена знал о подобных исследованиях американских психоаналитиков, которые делались по заказу разведывательных служб и публиковались многие годы спустя. Видимо, преклонение американцев перед научной модой, сродни их уменью схватывать и использовать новинки техники, за- ставляло разведывательных генералов привлекать многоумных университетских профессоров для объяснения характера тирана. Эти высокопоставленные американские военные хотели объяснить его внутренний мир так же, как их жены пытались с помощью психоаналитиков понять свои собственные комплексы и страхи.
     Некий Лангер считал, что Гитлер в детстве наблюдал половой акт родителей и это способствовало развитию у него эдипова комплекса, оказавшего решающее воздействие на его характер.
     В пустом ночном вагоне, мчавшем их из Потсдама в Берлин, они воображали себе квартиру австрийского таможенного чиновника конца прошлого века, ребенка, стоящего босиком на холодном полу и подглядывающего в дверную щель родительской спальни, и те роковые последствия, которые произошли от этого подглядыванья, - от восторженного неистовства толпы, запечатленного Лени Рифеншталь, до мировой войны и Холокоста.
     Они иронизировали над вульгарным детерминизмом, заложенным в этой причинной связи событий, и эта ирония сближала их. Последовал обмен визитками.
     - Варданян, - медленно прочитал Иоганн Шуберт. - Я знаю вас.
     - Откуда?
     - От Гонсовского.
     - Но Гонсовский умер десять лет назад.
     И, уже произнося эти последние слова, Армен внутренне ахнул от очередной причуды судьбы, от мгновенно представившейся ему сцены, высветившейся в коридоре времени, промельком блеснувшего во всех подробностях воспоминания.
    
     - Тебе будет тоскливо все время в сапогах и при шашке. Я же знаю, видел, был - тосты за фройндшафт, речи, приемы, заводы, музеи... - с обычной своей тягучей и ленивой насмешливо-стью говорил друг детства, к тому времени, в семидесятых, начинающий классик, провожая его в первую зарубежную поездку в ГДР. - Дам-ка я тебе телефон своего переводчика. Наш человек, он тебя сводит куда-нибудь, с ним можно говорить обо всем.
     Помолчал и, видно, устыдившись несвойственной ему доверчивости, добавил:
     - Если не обо всем, то во всяком случае о многом.
     Возможно ли в четырехмиллионном городе встретить человека, которого однажды видел тридцать лет назад? Сколько совпадений должно было произойти, чтобы именно в этой дождливой ночи именно у него спросил Армен дорогу к вокзалу.
     Брезжилось - Восточный Берлин семидесятых, напоминавший ему благообразные Черемушки, холостяцкая однокомнатная квартира на верхотуре огромного панельного дома, крупное, хорошо вылепленное лицо, очертания которого угадывались в расплывшемся старческом лике его нынешнего спутника. Обещание куда-то повести: "Мы пойдем туда, где танцуют", - и все вертелся у зеркала, надевая рубашку, поворачиваясь и так и эдак, проверяя на ощупь гладкость выбритых щек, - статный высокий ариец.
     "Мы пойдем туда, где танцуют", - многообещающая таинственность была в этой искусственной, словно переведенной на чужой язык фразе. Армену уже мнилась чужая жизнь, пестрая компания, женщины, чад пьянки. Пришли же в ресторан, где они днем обедали с группой. Вечером там играл оркестр и уныло крутились две немолодые пары.
     - У нас другие нравы. И клубная жизнь другая. В Доме литераторов у нас проводят собрания.
     Но Шуберт ничего этого не помнил. Помнил только фамилию Армена в письмах Гонсовского и больше ничего.
     - Я посмотрю в дневнике. Я веду дневник, и наша встреча обязательно должна быть там. Какой, вы говорите, год и месяц?
    
    
3.

     Ему часто снится жена. Он слышит ее дыхание, видит, как подрагивают веки, как ходят под ними тени снов, заставляя горестно сжиматься и шептать что-то губы. (Она любила по утрам рассказывать сны - длинные, сюжетные, пестрые - целые новеллы.)
     С мучительно резкой внимательностью он всматривается в ее лицо, и вдруг видит, как оно каменеет, застывает, обостряются черты, жизнь под веками, под кожей прерывается, куда-то уходит. Она умерла. И тут он просыпается и понимает, что она действительно умерла. Ее нет уже три года, и невозможно понять, где она. Должна же она где-то быть. Армен лежит в холоде и темноте ночи, не чувствуя присутствия жены. Ее нет нигде.
    
     Они жили вдвоем с сыном в двухкомнатной квартире в Шенеберге. Армен вел хозяйство - готовил, прибирал, ходил в магазин. Уходя вечерами, оставлял сыну ужин, закутанный в старое ватное одеяло. Так делала жена, когда он в Москве поздно приходил из редакции. Казалось, что кастрюля в одеяле лучше сохраняет живое тепло еды, особенно той простой еды, которую готовил Армен, - борщей, тушеного мяса с картошкой, гречневой каши. Сын, поздно возвращавшийся из своей компьютерной фирмы, ужинал, уставившись в телевизор и вяло черпая кашу ложкой прямо из кастрюли. Он тоже как-то потускнел после смерти матери, стал молчалив, никуда не ходил, разве что иногда ночевал у своей фройндин - простоватой русской немки, работавшей в той же фирме.
     Сейчас он вопросительно посмотрел на Армена, уловив некое непривычное оживление в его лице. Непроницаемо выслушал отцовский рассказ вплоть до последней реплики: "Так и живет в той же квартире, всю жизнь один, без семьи, уж не гомик ли?" И затем сказал: "Ну, почему же гомик? Ты же помнишь суку Гретхен, которая пыталась ему подбросить их ребенка?"
     - Какую суку Гретхен, что ты несешь?
     - Ну, как же, Гонсовский ведь тебе рассказывал, как встретил его в Берлине с малышом, и тот сказал: "Вот ведь Гретхен, сука, уехала отдыхать, а мне своего щенка подбросила".
     - Как ты можешь это помнить? Тебе ж было лет восемь.
     - Потому и помню. А как он говорил Гонсовскому: "Вот вы, русские, широкий народ, деньги тратите без счета, кабаки, выпивки... А я… знаешь, сколько у меня этих марок, но каждый раз, как рассчитываюсь в ресторане, мучаюсь. Сам себя презираю, но ничего не могу поделать".
     Он даже интонацию, нет, не Шуберта, Гонсовский, видно, не мог воспроизвести пришепетывающую мягкую речь Шуберта, а самого Гонсовского - иронически медлительную, хамоватую - воспроизвел.
     - Послушай, как это может быть? Ведь тридцать лет назад это было.
     - Говорю ж тебе, помню.
     А Армен ничего не помнил, никаких таких рассказов Гонсовского, который уже десять лет лежал под мраморной плитой в Кунцеве и оттуда, из могилы, подавал голос, создавая образ человека в рассказе, некогда услышанном и с фотографической точностью запечатленном в детской памяти. Этот голос и этот образ доходили из прошлого, как... Как что? Армен привычно подбирал сравнение - как свет погасшей звезды, как звук лопнувшей струны? Нет, все это банально, все - на поверхности. Но сюжет этой встречи тем не менее так причудливо и неожиданно развивается...
     Тогда он еще не мог предполагать трагического и мрачного величия этого сюжета, всех так до конца и не разгаданных его загадок.
     Как ни рылся он в памяти, рассказ Гонсовского об этом человеке вспомнить не мог. В ту пору они встречались часто, говорили о многом, куда для них более важном, чем судьба мимолетно встреченного немца, - о политике, о литературе, о женщинах.
     Гонсовский надрывно менял жен, азартно, будучи в самом центре литературной борьбы, делал себе имя, печатал романы в престижных журналах - поговорить было о чем. Армен же в это время писал свою первую повесть об армянском просветителе Месропе Маштоце, которую впоследствии с мученьями удалось издать в Армении. Это была его первая книжка, прошедшая совершенно незаметно где-то на периферии литературного процесса. В Ереване его считали армянином московского розлива, в Москве воспринимали как неудачливого выпендривающегося провинциала. Исторического писателя из него не вырабатывалось.
     - Хочешь, устрою тебе что-нибудь в "Пламенных революционерах"? - в добрую минуту говорил Гонсовский, имея в виду биографическую серию Политиздата. - Что ты ведешь себя, как заносчивый болван? Ну, ладно, Маштоц - национальная фигура, алфавит придумал... Как-то еще сходит, хотя и в провинции. Но этот твой Моше де Леон с его загадочной мистической книгой, святой Августин - средневековая схоластика, сколько ангелов помещается на кончике иглы?.. Ты с ума сошел? Даже если каким-то чудом это дойдет до издания, пошлют на рецензию философам, тебя ж заклюют...
     Заведующий редакцией исторического издательства, куда он принес заявку на книжку об Августине, иронически улыбнулся.
     - Августин? Вы б еще Тертуллиана взяли.
     Он не говорил пошлостей об ангелах на кончике иглы. Упоминая Тертуллиана, он демонстрировал свою образованность и в то же время понимание разрыва с реальностью, который свойственен его визитеру.
     Тертуллиан - это с точки зрения марксистско-ленинской философии - крайняя степень обскурантизма. Его "верую потому, что нелепо" вызывало восторг у отцов-основателей экзистенциализма, с пылкостью неофитов осваиваемого тогда в российском интеллектуальном андерграунде.
     За "пламенных революционеров" Армен не брался, полагая, что коль скоро на хлеб он зарабатывает в газете, то литературные свои амбиции может реализовывать не столь отвратительным способом. Надо сказать, что об этих самых революционерах и Гонсовский тоже не писал, уверяя, правда, что там можно подобрать не обязательно какого-нибудь Кржижановского или Красина, а вполне пристойную личность, скажем, Веру Фигнер. Придется, конечно, умолчать о eе неприятии Сталина, да наверное и Ленина, а в остальном - пиши себе с чистой совестью.
     Своих собственных героев он конструировал ловко и точно. Это были интеллигентные мальчики, уезжавшие на стройки Сибири, мужавшие там и обретавшие контакт с действительностью, но не терявшие тонкости чувств и ностальгии по московской юности, о чем свидетельствовали их полные лирической грусти проходы по арбатским переулкам при кратких деловых посещениях столицы. Все это было написано неплохой прозой, в которой угадывалась бунинско-катаевская школа, а в сюжетных конструкциях маячил Эренбург с его антигероем первой пятилетки Володей Сафоновым, утонченным интеллигентом, кончающим жизнь самоубийством. Но герои Гонсовского выживали, менялись, преуспевали. Удовлетворяя идеологическим требованиям, он тем не менее вписывался в молодую шестидесятническую культуру. Он сам был как его герои - интеллигент, умело нашедший компромисс с действительностью. Ему давали сначала комсомольские, а потом и взрослые государственные премии, вешали погоны разных писательских секретариатов и правлений, не очень любили (чужое-то проглядывало, воспринималось на нюх запашком легкой прожиди и фамилии этой сомнительной), но отдавали должное.
     К Армену он относился как к незадачливому младшему брату, занимавшему некое особое и немаловажное место в его достаточно пестрой жизни. Он приходил в его дом поздними вечерами после литературных банкетов, полный сплетен и вместе с тем презрения к среде, да и отчасти к себе самому, сидел почти до утра, не считаясь с тем, что хозяевам рано вставать, исповедовался, брюзжал, кокетничал, злился и добрел, сентиментальничал и хамил. Жена Армена терпеливо переносила его излияния, прощая ему конформизм и мелкую суетность, измеряла ему давление во время вспышек болезненной мнительности, а после смерти мирила его многочисленных жен.
     - Она у тебя умненькая веселая хохлушка, - с доброй снисходительностью говаривал Гонсовский.
     Хохлушка была действительно умненькая. Что же касается веселья, то оно у нее мгновенно переходило в грусть, смех сменялся слезами. И на стыке этих противоположных состояний рождалась удивительная тонкость восприятия людей, то, что Армен впоследствии, когда ее уже не стало, называл божественной жалостью. Она видела их и жалела. Не по-матерински, что нередко свойственно женщинам, а так, как это мог бы делать Всевидящий и Всеприемлющий.
     Когда Армен дал по морде редактору молодежного журнала, где тогда работал, как многие полагали, ни с того ни с сего - подумаешь, нахамил старенькой машинистке - какой же начальник не хамит подчиненным, а уж этому, с налитым коньяком крестьян-ским мурлом, сам Бог велел, - она сначала залилась звонким смехом, как будто это не ее муж с волчьим билетом вылетел с работы, не ей кормить теперь семью на бухгалтерское жалованье, а потом обняла его голову, запричитала: "Ну и правильно, и надо это было сделать, может, по-другому все у тебя пойдет", давая Армену знать то, что и он сам не до конца понимал. Не в хамстве редакторском было дело, не в рыцарском заступничестве арменовском за честь машинистки, а в другом: в его попытке вырваться таким способом из круга обстоятельств, не оставив себе тыла. Ворваться в другое: в диссиду, в отъезд, в андерграунд, и уж там жить, обретая себя, свою внутреннюю свободу. Это был его порыв к свободе, детский, вызывающий жалость порыв: р-раз, дал по морде - и в другом измерении.
     Вышел однако анекдот. Конечно, о благородном поведении Армена какое-то время поговорили на либеральных московских кухнях, и временами он ловил восторженные взгляды секретарш и молоденьких журналисток в редакциях. На другой бы характер, так и воспользоваться этой восторженностью...
     Редактор ходил с битой мордой, рассказывая, что при спортивных успехах его молодости ему ничего не стоило размазать по стенке этого армяшку, но ведь и убить мог, а потом иди отвечай - лучше уж и не трогать. Однако оставаться ему в журнале было все же неудобно. Начальство это понимало и поступило проверенным способом - выдвинуло на учебу в академию общественных наук, а оттуда уж - пару лет спустя - на повышение. Так что он как бы обязан был Армену своей карьерой, на что и намекал, весело кивая ему в Доме литераторов, давая знать, что ничуть не сердится: чего, мол, между мужиками не бывает.
     Самого же Армена полгода спустя взяли в газету, редактор которой был земляком и заклятым врагом того, битомордого, и ужасно веселился, вспоминая эту историю: "Чтобы хлипкий жидок нашему крестьянскому парню по морде засветил..." А принимая на работу, сказал: "Только ты не думай, со мной это не проходит, - и подсучивая крахмальную манжету с золотой запонкой, сжал пухлые пальцы. - У меня кулак - во... Да и не в кулаке дело. С говном съем".
     Жене еще раз приходилось содержать семью на свою, правда, уже значительно возросшую в перестроечные времена бухгалтерскую зарплату (ее скромная профессия в те времена не-ожиданно стала в цене). Это когда Армен какое-то время издавал армяно-еврейский журнал с посвящением каждого номера памяти матери и отца. В Москве такое издание воспринималось как очередная его причуда. Ни армяне, ни евреи не желали сидеть друг с другом в одной лодке, куда они попали лишь из-за происхождения издателя. Доброхотные даяния поступали лишь от Арменовых друзей. Как ни странно, находились люди, в отношении которых ирония к нему уживалась с уважением и готовностью помочь в его диковинных начинаниях. Может быть, привлекательными оказывались тот оттенок юродства, та импульсивная чистота намерений, которые не были свойственны им самим и потому столь притягательны в других. "Да, я погряз в конформистских обязательствах, каждый мой шаг обусловлен обстоятельствами, но кто-то же может себе позволить сказать: "Хочу и буду, это соответствует моему внутреннему голосу".
     Жена, больше всех страдавшая от его своеволия, никогда не говорила: "А ты подумал о семье?" В отличие от Гонсовского, кричавшего: "Твои национальные страсти от головы, все придумано, неорганично", - она всерьез воспринимала его сложные отношения со своими национальными корнями, с тяготением к иудаизму, знала этот его тяжелый взгляд, мрачноватую углубленность в себя, когда он учил иврит, читал в оригинале Тору или любимые свои лекции Гершома Шолема о каббале, переведенные на русский язык и доставленные ему из Израиля.
     Сама она свою русско-украинскую смесь воспринимала с безразличным юмором. Как-то к ним заехал старый председатель колхоза из Львовской области. Один из тех встречавшихся Армену в его бесчисленных командировках колоритных мужиков, которых он, испытав укол свойственной ему мгновенной и к тому же подогретой водкой влюбленности, легкомысленно приглашал в Москву: "Обязательно, обязательно заходите".
     Дядька был приятно удивлен, что у московского знакомца непонятных восточных кровей жинка - "украиньска дивчинка", растаял, размяк, говорил с ней исключительно на "ридной мове", а она весело отвечала, мобилизуя лингвистические познания своего детства. Но, видно, эти познания показались ему недостаточными, ибо на второй бутылке он так же мягко спросил: "А як же ж звали твого батька?", на что жена бойко отрапортовала: "Григорий Опанасович Стороженко". - "Це наш, наш чоловик", - по-бабьи подперев рукой щеку, ответствовал гость. Но подозрения не оставляли его: "А мамка?" - вкрадчиво продолжал он. "Мама - Галина Ивановна Петрова", - чистосердечно призналась жена. "О-о, я ж таки чую..." И дальше сказать постеснялся, задержал готовое сорваться с губ обвинение в москальстве и потянулся к рюмке - запить смущавший его эпизод.
    
    
4.

     Империя была так огромна, вмещала в себя столько различий, что в ней легко мог затеряться целый народ.
     Однажды он обнаружил на самой ее окраине, на границе Азербайджана с Ираном неизвестную ему национальность.
     - Талыши.
     - Латыши?
     - Они не тюрки, в отличие от азербайджанцев. Ближе к персам, фарси. Свой язык, культура, религия, они, как иранцы, - шииты. Было такое талышское ханство, куда с Дона, с Волги делали набеги казаки. "И за борт ее бросает..." Может, это как раз талышская княжна была. Они красивые - талышки. Глаза глубокие, такие прямо черные бездны...
     - Ты уж со второй рюмки сразу о женских глазах, - с ревнивой иронией сказала жена. - Не пей больше...
     Он и не пил. Свое брал в командировках.
    
     Шашлычная была в горах - сарайчик, прилепившийся на склоне. У входа с библейской простотой валялась окровавленная баранья шкура.
     Подавали дымящееся мясо только что освежеванного барана, острый творог, сладкий перец. За спиной буфетчика висел портрет Сталина на большом фаянсовом блюде.
     - Здесь все свэжий, - сказал Чингиз. - Здесь бывают большие люди.
     Он и сам был по местным меркам большим человеком - директор совхоза - один из отцов народа. Сухонький, важный, запахивающийся, словно в халат, в синий габардиновый плащ, он хриплым шепотом рассказывал как их, талышей, сживают со света - лишили национальных школ, клубов, газеты, записывают в пятый пункт паспорта - азербайджанец.
     - Ну, зачэм, зачэм? - страстно шептал Чингиз. - Ну, глупость же... Сами нас толкают к Ирану, к единоверцам нашим. И так молодежь слушает иранское радио, воспитывается на нем. Дали бы автономию, все было бы по-другому.
     Отговорив, успокоившись, он медленно пережевывал мясо, косясь на соседний столик, где играли в нарды.
     Армен ополоснул пальцы и перед чаем вышел на площадку перед входом в шашлычную. Она висела в пустоте, в режущем легкие чистом и холодном воздухе. На горизонте виднелось море. От него склон отделяла полоса предгорий, густо заросших долин и ущелий с каменистыми руслами высохших речек.
     А позади шла своя воскресная жизнь. Подростки с красиво прорисованными глазами качались на ветвях огромного дуба. В шашлычной игроки почтительно расступились, пропуская к столу Чингиза, и нардовая баталия пошла с новой силой. Официант наливал в грушевидные стаканчики коричневый чай.
    
     - Это к тебе ходок, - сказал Армену сосед по кабинету, показывая на окно. - Он звонил, когда тебя не было, я сказал, чтобы подождал.
     За окном на февральском ветру ежился представительный восточный человек, затянутый в темный импортный плащ. У его ног стоял огромный коричневый портфель с крохотной авоськой, притороченной к ручке.
     Ходоки - это был налог, который приходилось платить всем пишущим и ездящим по просторам империи, их расплата за близость к власти. За то, что ты с ласковой снисходительностью и всеведением ходишь по заводам и колхозам в сопровождении начальников, расспрашивая о том, о сем, пытаясь влезть в душу, а потом, когда те, кого ты расспрашиваешь, остаются при своем галерном деле, уходишь с теми же начальниками пировать, и с тобой эти начальники милы, любезны и доверительны, а с ними жестки, холодны и суровы. За то, что ты - что бы ты там про себя ни думал - с этой сучьей властью, ее подручный, как когда-то с неожиданной образностью сказал Никита. И вот она, эта власть, вырыгивает тебе на колени обиженных изобретателей, истеричных правдолюбцев, потерпевших крушение интриганов, отыскавших тебя по мимолетному следу, оставленному в командировке, - визитке, адресу, записанному в гостинице, - и ты должен возиться с их головоломным безнадежным делом.
    
     - Откуда ходок-то?
     - Говорит, из Арслана, от какого-то Чингиза.
     Господи, да неужто же это талышская диссида достает его здесь?
     Ведь ходил же он в ЦК, сразу после возвращения из Азербайджана, к инструктору, ответственному за межнациональные отношения на Кавказе. И тот, мордастый, хамоватый, сразу же перешедший на ты, втолковывал ему чиновничьей скороговоркой:
     - Им автономию дай, это на три района. Лезгинам дай... А в Дагестане - три аула и уже свой язык, своя народность. Не напасешься автономий. Ты хоть представляешь себе, какие это деньги - национальные школы, клубы, газеты, свой Верховный Совет, разные там декады культуры? Да и потом, что нам на Баку давить по пустякам? Там считают: нет такого народа. Нет - так нет.
     Помолчал раздраженно, поиграл желваками.
     - Знаем мы про их иранские настроения. Шииты сраные, фанатики, мать их... Сунниты, они помягче. А эти: имам сказал - значит все.
     Выходило, с одной стороны, денег жалко, а с другой - у Баку имелась своя державная политика, свои права, на которые Москва посягать не хотела, отдавая Алиеву талышей на откуп. Но ведь не скажешь все это им: разговор цэковский - доверительный.
     Однако с первых же слов, выборматываемых восточным человеком ему на ухо, стало ясно, что тревога напрасна, здесь обыкновенная бытовуха. "Племянник. Ахмед. Хороший мальчик. Матрос. Драка, его нарочно втянули. Ударил ножом. Так, пустяк. Тот человек претензий не имеет. А мальчику - суд, тюрьма. Направили в Москву на экспертизу, в институт Сербского. Три месяца ничего о нем не знаем. Чингиз-муаллим сказал: как приедешь, найди моего друга, устрой ему банкет..."
     Протащил его через охрану к себе в отдел. Усадил, выспросил имена и даты, в несколько звонков узнал и крупно выписал в блокнот телефоны, часы приема и адрес Бутырок, где в ожидании псих-экспертизы должен был находиться "хороший мальчик", вырвал и всучил ему блокнотный листок, выпроводил смущенно благодарящего, бормочущего про банкет, про Чингиза-муаллима...
     Все. Сделано и забыто. Но на другой день вечером звонок домой.
     "Хорошего мальчика", оказывается, успели отправить в Баку.
     - Значит, вы зря приехали?
     - Почему зря? С вами вот познакомился.
     Голос более спокойный, уверенный, похоже, что он оклемался за этот день в Москве, как-то устроился и достойно предлагает пойти посидеть в ресторан. Теперь, после того как племянник отправлен из Москвы, это выглядело как нормальное предложение мужской дружбы.
     Господи, как Армен ненавидел командировочные ресторанные застолья! Пережевыванье местных сплетен с многозначительными намеками на прикосновенность к заботам больших людей, велеречивые тосты... Чингиз обязательно вставал, вытягивал руку с бокалом и говорил: "Дорогой друг!" Не творил - возглашал с такой торжественной значительностью, что, казалось, вслед за этим последует нечто высокое, исповедальное. Но говорить было нечего. И возглашалось снова уже с пьяной настойчивостью: "Дорогой друг! Вы приехали к нам..." - и дальше обыкновенная льстивая, по-восточному цветистая чушь.
     Сослаться на занятость? Отказаться? Оборвать? Значит продемонстрировать дистанцию между Арменом, принадлежащим к высшей власти, и этим мелким провинциальным чиновником, дистанцию, которую как бы и не в силах сократить совместный ресторанный ужин. Согласиться? Значит выпотрошить его, скорее всего, не такой уж толстый кошелек, обречь на показ традиционной кавказской широты.
     - Приходите ко мне.
     - Ой, правда? - воскликнул он с какой-то немужской экспансивностью. - Когда?
     - Да хоть сейчас.
     И вот он стоит в передней со своим портфелищем, сияющий, смущенный. У Чингиза лицо было сухое, твердое, хищное. У этого же расплывшееся, доброе и с каким-то ошалелым выражением. Приглаживает курчавые вихры. Костюм новый, "пасхальный", рубашка белая, галстук в павлиньих разводах. При параде. В Москву собирался. К большим людям.
     Снял ботинки, в носках (Армен не успел дать тапочки) проволок портфель в комнату. И на стол - бац, бутылку коньяка, армянского, три звезды. Этого, впрочем, следовало ожидать. Но портфель оставался открытым.
     - Принесите, пожалуйста, что-нибудь большое.
     - Что именно?
     - Таз, кастрюлю.
     Из распахнутых створок начали вываливаться пироги, пирожки, булки. Казалось, портфель тошнит этим желтым печеным тестом. В тазу образовалась гора - зыбкая, дышащая, отсвечивающая маслянистыми боками.
     - Боже мой! Что это? - закричала жена.
     Гость скромно потупился.
     - Моя жена вам посылает.
     И сделал широкий жест, как бы приглашая немедленно наброситься на эти пироги, давай, мол, ребята, гуляй по буфету.
     - Но зачем же так много?
     - Так надо.
     За столом он неотрывно глядит на Армена своими влажными, черными, как маслины, глазами и говорит без умолку - где учился, где работал, с кем знается, сыплет какими-то восточными именами, видимо, рассчитывая на ответную реакцию: а-а, мол, да-да, знаю. Но Армен молчит, давая ему выговориться. Зато жена перебивает изумленными вопросами. Зачем ему целых три диплома: двух техникумов и одной партшколы? Не глядя на нее, снисходя к бабьему неразумию, разъясняет: такая уж жизнь, всюду диплом нужен. Был заместителем директора совхоза - сельхозтехникум кончил. Заочно, конечно. Был директором районного Дома культуры - техникум культпросветработы кончил, тоже заочно. Он перечислил еще с десяток должностей среднего районного калибра. Выходило, что дипломов у него даже маловато.
     - А сейчас я председатель районного общества спасения на водах.
     Жена, прижав пальцы ко рту, порывисто встает, уходит отсмеяться. Армену не смешно. Он понимает, что гость на пересидке, выпал из команды, соскочил с круга, как электрон с орбиты.
     - У вас сейчас пауза? - туманно спрашивает он.
     Но тот схватывает с полуслова.
     - Эх, если бы вы знали, какие подлецы бывают.
     Про подлецов ясно, эту тему лучше не развивать: взятку вымогали, а он, честняга эдакий, не дал, или кто-то родича своего на его место устраивал. Конфликты на уровне родоплеменных отношений. Но он о другом: не собирается ли Армен в их город, не сможет ли в таком случае прийти к нему в дом?
     - Если буду, приду, - вяло обещает Армен.
     - Если бы вы знали, что это для меня значит, - страстно шепчет гость. - Вы пришли бы ко мне в дом, сели за стол, все знали бы, что вы мой друг, мне бы могли дать какую-нибудь должность. Они позвали бы меня и сказали: "Гассан-муаллим, вы такой опытный человек.."
     Что за бред, думал Армен. Может, он сумасшедший? Неужели такая простота нравов?
     - A у вас большой дом? - спрашивает жена.
     - Так себе. Четыре комнаты. Давно строил. Есть сад.
     - А дети?
     - Семеро...
     - Семеро? - переспрашивают Армен с женой в один голос.
     - Семеро, - с улыбкой повторяет он.
     - Жена, конечно, не работает?
     - Конечно. Шьет немного.
     Негусто ему живется. Всем-то кажется, что у них там, на Кавказе, денег куры не клюют...
     Разговор, однако, начинает выдыхаться. Гость поглядывает на часы, прощается. Грустно и важно отклоняет предложение проводить - сам найдет такси. Забирает свой опустевший портфель (к его ручке привязан пластиковый пакет, в котором проглядывает бритвенный прибор и помазок) и исчезает.
     Сидя за неубранным столом в каком-то изнеможении, Армен увидел в глазах жены слезы.
     - Ты что?
     - Какая тоска. Я представила себе эту бедную, замученную детьми женщину. Как она пекла пироги, совала их в портфель. Как они всей семьей обряжали его, собирали в дорогу. Он приехал завоевывать Москву с портфелем пирогов, бедный кавказ-ский Растиньяк. Мне жалко его. Он неудачник. Ему и здесь не повезло. Ты не тот человек, который ему нужен. Он слишком поздно это понял.
     - Кто его знает, какой он был, когда преуспевал?
     - Я этого не хочу знать. Я вижу, какой он сейчас - неумелый неудачник с семью детьми. Надо было хоть что-нибудь послать его жене. Но что? Кроме книг, у нас ни черта не найдешь.
     - А вы пошлите ей Пастернака. То-то радости будет, - включился в разговор сын, входя в комнату с пирогом в руке.
     - Молчи, - сказала, вытирая слезы, жена. - С чем пироги-то?
     - С разным. С сыром каким-то. Есть с медом. Еще с чем-то, не поймешь.
     - Куда нам столько? Придется отнести на работу. И ты возьми к себе в редакцию.
    
     Ушел Гассан-муаллим, скрылась его широкая сутулая спина в сумерках слабо освещенного подъезда, хлопнула дверь внизу и поглотила его московская ночь.
     Остаться бы ему в том времени навсегда, занавешенному створками Арменовой памяти, в облике простодушного Растиньяка, неудачливого искателя столичных покровителей... Но вот высвечивается его образ годы спустя чудесной силой совпадений, прихотью Великого Ткача, что творит паутину судеб, встреч, событий. И снует уток, рвутся и связываются нити, струится ткань жизни.
    
    
5.

     Рассаживались по принципу "своя своих познаша". Левый ряд заняли русские немцы, правый - русские евреи, на "камчатке" - турки, курды, азербайджанцы.
     Германия, жесткая ксенофобная Германия, растянув на послевоенные полвека свое извинение перед миром, открывала двери беглым и гонимым.
     "Напишем на нашем знамени слово "сострадание"!"
     В одном классе языковых курсов арбайтсамта оказывалась коренастая свинарка из Казахстана, неподвижно сидевшая, сложив на столе тяжелые руки, и московский инженер с мефистофельским профилем, обуреваемый графоманскими страстями ("Я приехал сюда писать прозу!"), юный пастух из сибирского села и почтенная ученая дама из Петербурга, защитившая диссертацию по Дюркгейму.
     Все вместе это зевало, кряхтело, засыпало, хохотало, взвизгивало. Менялись громкоголосые фрау, преподававшие языковую премудрость. Взвивалась на вертикальных рельсах исписанная мелом доска. Класс погружался в жизнь то герра Флика, который застает жену целующейся с его деловым партнером, то герра Беккера, который торгует обувью, в полдень обедает, а вечером добродетельно сидит у телевизора. Класс зубрил немецкие глаголы, болтал на причудливой языковой смеси, пил вино на совместных застольях во время дней рождения, отмечаемых в той же классной комнате за сдвинутыми столами, бродил по аллеям соседнего парка, жевал, острил и грустил на скамейках.
     Армена занимал молодой перс, единственный перс в классе. По-немецки он говорил довольно сносно, так что, пожалуй, ему и не место было среди начинающих. Но знание свое не демонстрировал. Ему вообще было свойственно стремление держаться в тени, помалкивать, но молчание это было презрительно-агрессивным.
     Склонный к наблюдениям и размышлениям над обликом незнакомых людей, Армен усматривал в нем какую-то странную смесь разных культурных слоев. Вот он взгромоздился на свой стол на перемене, сидит, поджав ноги, прикрыв глаза, перебирает четки. Эдакий "турок на молитве" из фольклора полуденной жаркой Азии. Но в вороте рубашки краешек тельника, в движениях мягкость, не восточно-гаремная, а скорее кошачье-блатная и взгляд пронзительный исподлобья.
     Что-то неизъяснимо знакомое чудилось Армену в этой повадке. Он наблюдал за ним неотступно, пытаясь слепить из реакций, манеры поведения, отдельных реплик образ этого человека.
     Обучение в классе велось с помощью разнообразных игр. Разыгрывалась сцена в ресторане: ты - официант, я - клиент. Раздавались картинки, связанные обрывающимся сюжетом, и конец его полагалось придумать самому. Затевались дискуссии на темы, которые преподавательнице представлялись занимательными для аудитории, скажем, выносить или не выносить Ленина из мавзолея, и когда молодой турок, спрашивал, кто, собственно, такой этот Ленин, класс взрывался хохотом. Но перс-то знал, кто такой Ленин. Армен видел, как в ниточку сжались его губы, каким жестким стал взгляд.
     В игре же с картинками его неодобрение вызвала придуманная кем-то сценка: человек входит в дом, а собака сидит в кресле и читает газету. "Человек есть человек, а животное есть животное, - пробормотал он по-немецки. - Нельзя так фантазировать". Похоже, что он был человек строгих правил, четких представлений о жизни, где каждый знает свое место.
     А с какой иронией следил он за взрывом гастрономических эмоций, последовавшим за предложением преподавательницы составить сообща рецепт украинского борща. Русскоязычная часть класса просто изнемогала от переполняющих ее вкусовых ощущений: "Говядина обязательно должна быть с косточкой". - "Про чесночок не забудьте, про чесночок..." - "А паприка?" - "Сметана-то... шмант?"
     Преподавательница, холеная молодая немка с аристократическим "фон" в фамилии, писавшая все это на доске, даже сладострастно зажмурилась при последнем выкрике: "Йа-а, шмант!"
     Восточная часть аудитории посматривала на этот ностальгический пир с вежливой улыбкой. Но в иронии перса была некая брезгливость, какая может быть у человека высоких помыслов при виде низменных плотских страстей.
     В какой-то момент Армену показалось, что он понимает по-русски и даже чувствует оттенки языка. Перегнувшись к нему за спиной разделявшего их соседа-турка, он внятно и медленно сказал:
     - Ты ж понимаешь по-русски.
     Перс выдержал паузу и ответил без малейшего акцента:
     - Ну и что?
     - Откуда?
     - Жил.
     - В России?
     - В Азербайджане.
     - В Баку?
     - В Арслане.
     Все стало на свое место, как в детской мозаике, что складывается из отдельных фрагментов. Краешек тельняшки, едва уловимая приблатненность в повадке... Все сложилось во внезапном озарении.
     - Ты матрос... племянник Гассана-муаллима?
     Он окаменел. Несколько секунд сидел, прикрыв глаза, ничем не выдавая изумления, видно, что-то сопоставляя, припоминая. Потом, справившись с собой, спокойно сказал, пожалуй, даже утвердительно, а не вопрошающе:
     - Ты тот человек, к которому он ездил в Москву. Зря. Они отправили меня в Баку, а там выкупили.
     - Я знаю.
     На этом их разговор закончился. И все оставшееся время обучения они ни разу ни о чем не говорили, как бы не замечая друг друга. А вскоре Ахмед исчез, не доучившись до конца. Считалось, что он нашел работу и курсы ему теперь ни к чему. Точно так же несколько раньше исчезли два иракских курда - добродушный крестьянин из Сулеймании и мрачноватый официант из Киркука.
     Все это напоминало об одном из многочисленных ликов Берлина - пересыльного пункта и европейского резервуара национальных движений Востока и Балкан, что особенно заметно становилось в дни кризисов - ареста Оджалана, бомбардировок серб-ских городов. Толпы курдов или сербов шли по центру города, дисциплинированно скандируя лозунги, размахивая полотнищами с надписями, а иногда и штурмуя представительства враждебных государств.
     Армен с его генетической памятью о Коминтерне, мировой революции, классовой солидарности и прочих идеологических онёрах советизма с тоскливой чуткостью ощущал этот подпольный мир, живущий под пестрой и гладкой поверхностью герман-ской жизни. Возможно, и Ахмед принадлежал к нему. Сонный талышский Арслан с красными пятнами гранатов в пыльной зелени садов, с джигитами в кепках-аэродромах, став частью исламского Востока, вытолкнул его в фундаменталистские страсти, в шиизм, о котором некогда хрипло шептал Армену на ухо Чингиз.
    
    
6.

     Берлин принял его в свое лоно, как никогда не принимала Москва. В Москве все, что наполняло его существование, было плотно пригнано друг к другу, как кирпичи в стене, - работа, друже-ские связи, бытовые дела. Он ездил по привычным маршрутам, не видя ни улиц, ни людей. И улицы, и люди стали частью его самого, незаметные как воздух, которым дышишь. Он жил в замкнутом пространстве своих дел, мыслей и отношений. В Берлине все разомкнулось, распалось. Он остался наедине с городом.
     Его служба состояла в просмотре русскоязычных газет и журналов и отыскивании в них сюжетов для небольших и по возможности занимательных статей, которыми он под разными псевдонимами заполнял еженедельник. И рука, и глаз были набиты, писал он легко, сразу же перегоняя написанное со своего компьютера на компьютер верстальщика, сидевшего напротив. С верстальщиком, в прошлом доктором наук, специалистом по системам наведения противотанковых ракет, они почти не разговаривали. Каждый жил в скорлупе своего прошлого.
     В соседней комнате ссорились или ворковали по телефону рекламные агенты - бойкие средних лет дамы, которые, собственно говоря, и являлись главными фигурами в этом издании, кормившемся за счет их предприимчивости. Имелся еще хозяин - ласковый прижимистый хохол. Но в редакцию он приходил редко, будучи занят другими своими предприятиями - туристическим бюро, магазином, залом игровых автоматов.
     Отстучав на компьютере положенное число страниц, Армен уходил на улицу. Город впитывал его в себя, и он становился частью лепных фасадов центра и унылых бетонных кубов предместья, фруктовых натюрмортов уличных прилавков, тентов витрин, скверов с позеленевшими памятниками, парков с бегунами и сонными бомжами на скамейках.
     Он бродил так часами, изредка заходя в дешевую харчевню съесть доннеркебаб - толстую лепешку, набитую бараниной и овощами, и выпить банку пива. Дома он часами лежал на узком диване в полудремоте, населенной звуками заоконного мира - щебетом птиц, голосами детей, грохотом крышки мусорного контейнера - и образами прошлой жизни: лицами и голосами забытых, а подчас и умерших людей, отрывками песенных мелодий, дворами его детства. Все это плыло, смешивалось, опускало в сон, глубокий, но не освежающий.
     Старый сюжет приходил к нему в занавешенное дремотой сознание. Палестина первого века. Ирреальная, романтически спокойная страна с пустынными горами и ущельями, с дорогами, по которым редкие путники едут на ослах, с пещерами, куда праведники укрываются для молитв и медитации, с фиговыми деревьями, в тени которых идут неторопливые разговоры и чьи плоды подкрепляют собеседников, так что о хлебе насущном и заботиться не надо.
     Кое-кому являлся Илья-пророк. Он мог явиться в облике погонщика мулов, и те, к кому он пришел, не сразу догадывались, кто перед ними. Он утешал плачущего праведника добрым отеческим голосом, потом исчезал в вихре огня.
     Посвященным слышался голос Господень: "Скалы крепкие, молоты подъятые! Вот мастер оттенков и смыслов, плетущий изображения, поднялся на трон!"
     Все было полно символов и тайн. Потаенный смысл Торы просвечивал сквозь кору бытия. Это воображалось и писалось в средневековой Испании человеком, который был героем Арменова романа. Один сюжет, как в матрешке, входил в другой, а тот, в свою очередь, оказывался в третьем - сюжете Арменовой жизни. Так и герои - предыдущий жил в последующем. И если первого - полумифического праведника, оставшегося в талмудической истории под именем Шимон бар Йохай, можно было представить себе лишь в мистическом озарении, то второго, носившего имя Моше де Леон, Армен пытался увидеть в реалиях тринадцатого века. Его длинный кафтан с широкими рукавами. Талес, надетый на перепоясанную широким ремнем тунику. Веленевый пергамент, на котором гусиным пером, чернилами, приготовленными по специальному, предусмотренному в Талмуде рецепту, писалась Книга. Его худое, узкое, чернобородое, истерзанное страстями лицо...
     Но почему лицо худое да еще истерзанное страстями? Может, он был вялый, толстолицый, со скучным, ничего не выражающим взглядом? И огонь, который горел в нем и излился на страницы Книги, так что и столетия спустя люди благодарили Господа за то, что он создал их после сотворения этой Книги и дал им счастье читать ее, никак не выражался в его облике.
     Но все это воображение. Впрочем, все в его романе - воображение, дополняемое скудными упоминаниями летописцев. Все - воображение плюс отрывки Книги.
    
     После кинопросмотра они договорились повидаться. Но общения как-то не получалось. Армен позвонил первый, услышав: "О-о, как я рад. Но извините меня, Бога ради, я варю свой пудинг, он может подгореть. Вы дома?" Отозвался через несколько минут. Повидаться же вскорости не получалось и так и заигралось... Осталось воспоминание об этом подгорающем пудинге, воображалось, как он стоит у плиты, обвязав живот полотенцем (а может, у него передник есть, аккуратный, наверное, чистенький старый холостяк, все сам себе делает) и болтает ложкой в кастрюле. Одинокий старик. Впрочем, как и Армен. Два одиноких старика.
     Но вдруг он встретил его в самом, казалось бы, неподходящем месте - на балу любви.
     Каждый год язычески беснующаяся толпа молодежи в летнюю жару изливается в Берлин, заполняя улицы центра оглушительной музыкой, криками, экстатическими плясками. Не было ничего более далекого от тогдашнего Арменова состояния, чем эта вакханалия, и тем не менее он каждый год с угрюмой миной ввинчивался в нее и шел квартал за кварталом в грохоте рока, в дуденье и визге, в плотной массе потных полуобнаженных молодых тел, едва прикрытых пестрым тряпьем.
     В изнеможении вырвавшись из этого клубка ритмов и запахов, он стоял прислонившись к теплой стене дома. И вдруг увидел Шуберта. Он шел, держа на плечах девчонку в одних шортиках, даже без лифчика, так что молодые аккуратные груди тряслись в такт движению. Она размахивала воздушным шаром и что-то кричала, а он, с побледневшим от усталости, потным, но счастливым лицом, нес ее, поглаживая крупными старческими ладонями ляжки, плотно охватившие его шею. Что она кричала? Это было одно какое-то слово. Армен вслушался, пытаясь вырвать ее голос из общего шума и, кажется, разобрал: "Фатти, фатти!" - папочка.
     Они встретились глазами. Шуберт помахал рукой и похлопал свою всадницу по попке, видно, давая знать, что пора слезать. И та мгновенно, опершись о его голову руками, ловким гимнастическим движением спрыгнула на землю и пошла не оглядываясь.
     - Тяжело? - спросил Армен.
     - Но приятно, - в такт ответил Шуберт. - Пошли куда-нибудь, посидим.
     На боковой, пустынной в этот воскресный день улочке, куда гул бала любви доносился лишь отдаленно, нашли прохладную пивную, устроились на воздухе за столиком в зыбкой тени тента. Посасывая пиво, вглядывались друг в друга, улыбаясь, как бы разминая начало разговора.
     - Она вас называла - папочка?
     - Наш Гете сказал: "Мой друг, теория суха, а древо жизни вечно зеленеет".
     "Наш Гете" - как это по-немецки. Но похоже, что цветение древа жизни для него реализуется в достаточно определенных формах. Ничуть не понижая голоса, чего, казалось бы, требовала интимность в дальнейшем сообщаемых фактов, Иоганн рассказал, что время от времени он посещает публичный дом. Один и тот же, очень хороший, с чистыми, воспитанными девушками. О нет, это, конечно, не роскошное заведение с сауной и кружевным постельным бельем, где с вас сдерут 500 марок за час, а вполне пристойное опрятное учреждение среднего класса, где час любви вам обойдется марок в 150-200. "Заразиться? Что вы, Армен, что вы... Ведь это же профессионалки. Мы можем пойти вместе. Нет, нет, я не настаиваю, спутник для этого дела мне не нужен, я просто хотел оказать вам услугу, ведь вы в чужой стране и к тому же одиноки. Как хотите, разумеется, как хотите".
     Он говорил об этом деловито и просто, расхваливая свой публичный дом, как одна хозяйка посвящает другую в заготовки продуктов: "Тут недалеко есть отличный магазин, где вырезку можно купить по 15 марок. И знаете, отличное мясо".
     Армен спросил, как часто он ходит в публичный дом. Оказалось, что раз в месяц, но если много переводов и хороший заработок, то и два раза.
     - Значит, периодичность посещений зависит не от потребно-сти, а от заработка?
     - В какой-то мере.
     - А как сейчас с работой?
     - Не лучшим образом. Но мне обещали заказ на перевод "Сатанинских стихов" Салмана Рушди. Это и выгодно, и интересно.
     - А не боитесь?
     - Вы имеете в виду фетву Хомейни?
     - Да, тем более что итальянский и японский переводчики, насколько я знаю, убиты. Да и брюссельский муфтий, издавший контрфетву...
     - Знаете, я фаталист.
     Разговор перескакивал от темы к теме, меняя русло, цепляясь за ассоциации, прорываясь сквозь кору отчуждения к близости.
     - Вы принадлежите к какой-нибудь конфессии? Католической, евангелической?
     - Скорее эзотерик, гностик.
     - Какое же гностическое учение вы исповедуете? Манихейство, неоплатонизм?
     - О-о, да вам не чужда философия! Ничего-то я не исповедую. Так, читаю, думаю.
     - Все равно уйдем ин дрерд. Знаете, есть такое идишское выражение - ин дрерд - в землю, в прах.
     И вдруг услышал, холодея, не веря собственным ушам то, что читал, над чем думал буквально вчера.
     - "Прах, прах! Как ты упрям, как нагл! Ведь все желанное очам смешивается с тобой".
     - Господи, Иоганн, вы изучали каббалу, читали "Зогар"?
     - Почему бы и нет?
    
    
7.

     Несколько раз Армен брался за эту тему - наскоками, приступами. Среди обычной жизни - редакций, командировок, цэдэ- эловских компаний - словно что-то накатывало. Уходил в отпуск и словно в омут бросался, пытаясь прорваться в их мир, вообразить и понять категории их культуры.
     С месяц он сидел в Ленинке, ощущая свое жалкое дилетант-ское бессилие, преодолевая спецхрановские запреты, безъязычье (кроме убогого английского, ничего-то ведь не было, а любой серьезный исследователь здесь должен бы свободно владеть, кроме иврита, еще немецким, французским). И все же что-то влекло стучаться в запертые двери их духа, пытаться трансформировать в современное мышление представления о Творении, Откровении, Избавлении, сложную систему отношений человека с Богом.
     Первый раз он сделал эту попытку в начале восьмидесятых. Помнится, зима стояла мучительная. Город был завален снегом и льдом до такой степени, что переставали ходить трамваи. Говорили, что водители снегоуборочных машин после перевода их со сдельщины на повременку начали увольняться или брать бюллетени, словом, втихую бастовать. Из магазинов исчез стиральный порошок, и мыло стало дефицитом, жена одолевала его просьбами достать хоть что-то моющее, стирать стало совсем нечем, и, умываясь по утрам, он с грустью смотрел на катастрофически уменьшающийся обмылок.
     В библиотечной курилке у бачка, доверху полного окурками, живо обсуждали смерть Суслова. У всех в глазах стоял его облик - костлявость, сутуловатость, какая-то окаменелость в рамках идеологической системы, главным охранителем которой он был. Теперь его знакомый профиль плыл на катафалке под траурную музыку, напоминающую о бренности всего земного. Бросив окурок в бачок, Армен уходил наверх и подолгу неподвижно сидел в маслянистом световом круге настольной лампы, вчитываясь в таинственные тексты, которые непонятно почему так манили и волновали его.
    
     - Вы читали по-русски?
     - Да, издано в отрывках. А вы?
     - По-английски. Иврита я не знаю.
     - Это писалось по-арамейски.
     - Вы верите, что имеется один автор?
     - Есть доказательства.
     - Тогда он гений.
     - Я пытался писать о нем. Но мало источников.
    
     70 имен у Бога.
     Назвать значит определить.
     Каждое проявление Его воли вызывает новое имя.
     Пишется Яхве - произносится Тетраграмматон - Четырехбуквенный.
     Или Адонай - Господь.
     Говорится Шаддай - Всемогущий, Цебаот - Господь воинств.
     Собственное имя - Яхве - произносилось только раз в году, в Храме, в день Всепрощения.
     Иногда говорили: "Святой, да будет Он благословен" или "Ветхий днями".
     Хасиды называли Бога - Татеню - папочка.
     "70 имен Бога явные, остальные все тайные. Их бесчисленное множество" - сказано в "Алфавите рабби Акивы".
     Бог сокрыт в самом себе, учит каббала, и может быть обозначен лишь метафорически, потому и бесчисленно количество его имен. Отсюда парафразы - "Корень всех корней", "Великая сущность", "Безразличное единство" и, наконец, Эйн-соф - Бесконечное. Нет ничего более далекого от живого патриархального Бога библии, которого можно назвать Татеню. Это трансцендентное обозначение его чистой сущности вне связи с сотворенным миром.
     Мир возникает как кризис в Эйн-Соф, переходящем от покоя к творению.
     Десять сфирот - это десять метафорических имен Бога, десять стадий его сущности, проявлений его сокрытой жизни. Сфирот - созидательные имена, которые Бог призвал в мир. Ими он обозначил себя.
     Стадиям божественного саморазвертывания предшествует появление предвечной точки - мистического центра, вокруг которого кристаллизуется теогонический процесс.
    
    
8.

     - А как, по-вашему, "Зогар" связан с Талмудом?
     - Талмуд апеллирует к рассудку: "Приди, послушай", а "Зогар" - к духовной интуиции: "Приди, взгляни". Здесь непосредственное общение с Богом, мгновенное преодоление пропасти, отделяющей его от человека. В сущности, это мистический роман, выполненный в жанре средневекового сюрреализма.
     - А история его создания - роман авантюрный? Знаете, есть такая литературоведческая теория бродячих сюжетов. Мне кажется, что история обнаружения "Зогара", как ее толкует предание, это типичный бродячий сюжет. Уже в наше время он повторился при отыскании кумранских рукописей. Палестина, пещера, случайно забредший туда араб, торговцы, заворачивающие снедь в священные тексты.
     - Тот же принцип контраста: жемчужина на мусорной свалке.
     - В случае с "Зогаром" несколько листов попадают в руки мудреца, пришедшего с Запада.
     - А это совершенно конкретное лицо - знаменитый испанский раввин Нахманид, которого спровоцировали на диспут, является ли Иисус Мессией, а потом по требованию папы выслали в Палестину.
     - Ну, а как, собственно, выяснилось, что автор не Шимон бар Иохай, а Моше де Леон? Ведь в предании он фигурирует как переписчик "Зогара".
     - В Испанию из Палестины приехал ученик Нахманида и удивился тому, что ни слова не слышал о такой замечательной книге от своего учителя. Любой образованный еврей в те времена понимал, что перед ним настоящая энциклопедия каббалы.
     - Почему же Моше де Леон скрывал свое авторство?
     - Перед нами типичный случай псевдоэпиграфики - литературного приема, весьма распространенного в средние века. Рукопись сознательно приписывалась автором какому-либо авторитету древности, как бы припудривалась пылью веков. Здесь расчет на читательский консерватизм, преклонение перед традицией.
     - Иначе не прочтут?
     - Моше де Леон объяснял своей жене так: если люди узнают, что автор я, они не истратят на книгу ни гроша. Но, услышав, что я снимаю копии с рукописи, написанной Шимоном бар Иохаем по наитию святого духа, они охотно заплатят. Когда ученик Нахманида пришел к Моше де Леону в Авилу, тот уже умер. И он записал в своем, дошедшем до нас дневнике слова вдовы. Впрочем, уже в наше время Гершом Шолем проанализировал "Зогар" и другие книги Моше де Леона и доказал его авторство.
     - Все-таки это поразительно, как каббалист средней руки, да к тому же одержимый такой прагматической целью, мог создать такую книгу?
     - По влиянию на умы ее сравнивают с Библией и Талмудом.
    
     Сколько иронии, язвительности, недоброжелательства вызывал Моше де Леон у еврейских историков. "Как наш бессовестный изготовитель книг вообще любит морализовать..." - писал Штейншнейдер. Грец называл его ленивым и нищим шарлатаном, открывшим для себя неиссякаемый источник дохода за счет входившей в моду каббалы. Такова была терминология газетного фельетона девятнадцатого века. Как они не ощущали пленительную поэзию "Зогара", возвышенный строй души его автора? При их-то знании иврита и арамейского, при глубокой еврейской образованности и впитанном с детства духе иудаизма? Все ведь вышли из патриархальных семей, провели юность за Талмудом, только потом став профессорами в немецких университетах.
     Впрочем, Грец вообще и к каббале, и к хасидизму относился отрицательно, приписывая им дурное влияние на народ. Словно школьный учитель, знающий, что хорошо, а что плохо для его учеников, и оберегающий от всего развращающего их неокрепшие души, он отрицал мистицизм. Гегельянцы и неофиты европеизма, просветители и рационалисты, они стояли на страже религиозного Закона своих предков в его классическом понимании. И за этим противостоянием угадывался извечный, протянувшийся на тысячелетия конфликт между верой и философией, Платоном и Аристотелем, Кьеркегором и Гегелем, между розановской "свечечкой" и Перводвигателем.
    
     - Никогда не мог понять атеистов. Мне всегда казалось, что в мире присутствует некая тайна. Соприкосновение с ней и есть счастье.
     - Это живя-то в ГДР?
     - А что ГДР? Так, оболочка...
     - Да ведь и на собрания идеологические приходилось...
     - И на собрания хаживал. Да все это пустое. Ведь и в вас, как мне кажется, живет тоска по трансцендентному, по высшим формам бытия - Единому, Благому...
     - Это вы о вере? Да ведь я не платоник.
     - А это свойственно не только платоникам. Собственно, тоска по метафизическому познанию и родила монотеизм, так что первыми ее ощутили ваши далекие предки.
     - А как это у вас уживается с плотским? Проститутки, подгорающий пудинг, парад любви?
     - Вы, кажется, хотите меня подразнить? Плотское прекрасно. И парад любви прекрасен, как древняя восточная мистерия.
     - Язычество, мифология?
     - А что такое каббала, о которой мы толкуем, как не возврат от строгого монотеизма к первооснове бытия, к мифу и одновременно к теплой плотской вере? Кажется, это Розанов сказал: "Мне свечечка дороже, чем Господь Бог. Свечечка, она теплая..." Да и в "Зогаре" божий человек Моисей состоял в мистическом, правда, браке со Шхиной. И сама Шхина - Божественное присутствие - описывается как дочь, княгиня, женский принцип в мире сфирот. Мне отвратителен августиновский аскетизм, его презрение к телесному. Уж иудаизму он совсем не свойствен. А ваш герой - Моше де Леон? Вот уж в ком и возвышенное, и земное уживалось... Разве не стремление заработать заставляло его выдавать "Зогар" за творение Шимона бар Иохая?
     Разговор принимал вид традиционного сюжета с двойником-дьяволом. Он все знал, о чем думал Армен, схватывая на лету каждую его реплику, понимая мысль до донышка, развивал, парировал, гнул свое, так что и противопоставить ему было нечего.
    
    
9.

     Они часами гуляли по городу, сидели в пивных, философствовали, подкалывали друг друга, иронизируя над собственным многоумьем. У Шуберта был свой национальный гений, трудами которого он занимался много лет, - Мейстер Экхардт с его "бездонным колодцем Божественного ничто". Однажды Иоганн сказал: "Я хочу повести вас к одному человеку, который будет вам интересен. Только надо купить поесть и выпить. Он нищ и безбытен".
     Купили пива, колбасы и отправились в Восточный Берлин, в места, вызывавшие у Армена ностальгическую горечь, так напоминали они Москву. Панельные дома, выбоины на мостовой, залатанный асфальт. Вошли в колодец двора, долго поднимались по узкой крутой лестнице на пятый этаж. Лифта не было.
     - Потому старик и не выходит из дома, что обратно подняться не может, - сказал Иоганн, когда они, переводя дух, остановились перед дверью квартиры.
     Старик был высок, сутул, одет в халат, подпоясанный полотенцем. Лицо его в окладе черной бороды, иссеченное глубокими морщинами, выглядело изможденным, но голос звучал наполненно, с бархатными, отдающими в хрипотцу переливами.
     - Профессор Гурамишвили, - представился он Армену.
     - Вот, Шалва Георгиевич, это тот самый человек, о котором я вам говорил, - почтительно сказал Иоганн.
     Они оказались в комнате, заваленной пропыленными книгами, с мебелью, похоже, собранной на берлинских свалках.
     Профессор принялся нарезать колбасу, подрагивающими то ли от старости, то ли от голода руками. Армен открывал пиво.
     - Вам есть о чем поговорить, у вас близкие интересы, - продолжал Иоганн. - Армен занимается Моше де Леоном. А Шалва Георгиевич открыл тайну Псевдо-Дионисия Ареопагита. Так что вы должны сойтись на общей псевдоэпиграфической почве.
     Господи Боже мой, подумал Армен, так вот кто это! Как это я сразу не среагировал на фамилию? Значит, и он доживает свой век в Берлине! Кого только здесь не встретишь! Конечно же, он помнил его книгу, изданную в начале сороковых в Тбилиси и претендующую на раскрытие тайны Ареопагита.
     Эта история закрутилась в шестом веке, когда на Константинопольском церковном соборе были предъявлены сочинения, подписанные именем Дионисия, жившего в первом веке христиан-ского епископа Афин, фигуры не менее мифической, чем Шимон бар Иохай. Это была апология христианского неоплатонизма, написанная, получалось, задолго до его возникновения. На это обстоятельство обратили внимание лишь во времена Возрождения, после чего автора стали называть Псевдо-Дионисий. И вот Гурамишвили в Тбилиси военных лет открывает подлинное авторство трактатов Ареопагита. Они принадлежали грузинскому царевичу Петру Иверу, христианскому епископу, жившему в пятом веке в Сирии, где он и основал грузинскую философскую школу.
    
     Каждый из них, сидя в запущенной берлинской квартире, где стоял запах старости и болезней, чувствовал себя послом своей философской державы, представителем великого имени, с которым связана жизнь. Моше де Леон, Мейстер Экхардт и вот теперь - Петр Ивер.
     Снова Великий Ткач связывал узелком совпадений нити событий. И они говорили не только о причуде совпадения, которое заключалось в самой этой берлинской встрече, но и о поразительном сходстве философских концепций двух потаенных гениев - грузина и еврея. Та же неописуемость и неопределимость Бога, та же иерархия атрибутов и обезличенность божественной сущности.
     Армен живо представлял себе время, в которое Гурамишвили писал свою книгу, события, грохотавшие вокруг Грузии, когда немцы рвались к Кавказу и исход войны еще не был предрешен. А он сличал тексты собственных сочинений Ивера и трактатов Псевдо-Дионисия, как это делал в те же сороковые Шолем с текстами Моше де Леона в отрезанной войной от мира Палестине.
     И страсть открытия та же, когда расшифрованный гений становится тебе близок и дорог, и восторг перед глубиной его мысли, мощью воображения, и гордость самим собой, вернувшим миру его подлинное имя, и ощущение личной связи между тобой, живущим, и им, скрывшимся во тьме времени. Гурамишвили опьянел от сытости, пива, восторга общения, столь редкостного в старческом одиночестве. Они уложили его на диван, укрыли одеялом и ушли.
     Расставаться не хотелось. Долго бродили в теплой летней ночи по улицам, иногда присаживаясь в открытых до утра уличных кафе, среди бомжей и всяких восточных людей (добропорядочные немцы давно спали), среди медленно прохаживавшихся между столиками проституток.
     Иоганн рассказывал о работе над переводом "Сатанинских стихов". Собственно, кощунственной можно было считать лишь одну главу, действующим лицом которой был Махунд из Джильи. За этим именем угадывались Магомет и Мекка. В сложном и не совсем понятном для немусульманина сюжете главы пророк Махунд пишет подсказанные ему шайтаном стихи. Весь остальной роман не нес в себе ничего оскорбительного для правоверных и был, как считал Иоганн, посвящен психологии эмигрантов. Впрочем, имелась еще одна главка, где Хомейни мог найти свой портрет, и это-то, наверное, и привело его в ярость.
     Текст фетвы гласил: "Я хочу сообщить неустрашимым мусульманам всего мира, что автор книги, называемой "Шайтанские суры" ("Сатанинские стихи"), написанной, отпечатанной и выпущенной в свет в качестве вызова исламу, пророку и Корану, равно как и те издатели, которые были осведомлены о ее содержании, приговорены к смерти. Я призываю всех ревностных мусульман казнить их быстро, где бы они их ни обнаружили..."
     Иоганн читал этот текст улыбаясь, отмечая интонацией особенности стиля, его выспренность и одновременно энергию. Но Армену было не смешно.
     Они расстались под утро.
    
     Шуберт исчез, не звонил и не отвечал на призывы Армена откликнуться, передаваемые по автоответчику. Пришлось отправиться к нему домой.
     Армен лишь однажды был у него, но дом - современный, комфортный, выходящий окнами в парк, - помнил хорошо. Однако на двери, на доске звонков его фамилии не оказалось. А ведь она была здесь, вторая слева, Армен хорошо помнил. Томимый тревогой, он нажал на соседний звонок. В ответ на женский голос, раздавшийся из домофона, объяснил, что он друг Иоганна Шуберта и хотел бы узнать что-нибудь о нем.
     "Входите", - прозвучало в ответ. На втором этаже в открытой двери стояла молодая женщина.
     - Он умер" ("Эр ист гешторбен"), - сказала она.
     - Отчего?
     - Пойдемте.
     Они вышли в парк, прошли по хорошо знакомой Армену аллее к детской площадке, огражденной невысоким забором.
     - Вот здесь его нашли. Он любил гулять ранними утрами. Он лежал на песке, лицом вниз, его ударили ножом в спину. Насколько я знаю, убийцу не нашли.
     Она коротко кивнула и пошла обратно. А Армен поплелся в ближайшую пивную, где они так часто сиживали с Иоганном. Как-то в свой день рождения Армен заказал шампанское. Потягивая холодное пузырящееся вино, Иоганн вспомнил вычитанное в каких-то русских мемуарах: последним желанием Чехова, умиравшего в Баденвейлере, было выпить шампанского. Пригубив бокал, он сказал свои последние слова по-немецки: "Их штербе" - "Я умираю".
     Армен в ответ рассказал, что эту историю обыгрывали молодые русские писатели в двадцатых годах. Он тоже читал в каких-то мемуарах, как то ли Катаев, то ли Маяковский заказал в ресторане шампанское марки "Их штербе".
     Теперь он сидел и пил шампанское марки "Их штербе" за упокой души Иоганна Шуберта.
    
     И вот ему приснился сон. Шуберт пришел к нему из Единого, скинул девку с плеч и они долго сидели втроем и пили шампан-ское. Девка обращалась к Иоганну "Фатти", а он к Богу - Татеню.


     Берлин, 2000
    

    
    

 

 


Объявления: