Кира Шаргородская

ПУТЕВЫЕ ЗАМЕТКИ



1.

       Воздух в моем Шомроне удивительно вкусный, густой, насыщенный запахами сухой травы, оливковых деревьев, земли и солнечной пыли. Лучше него - только горьковатый от хвойного привкуса воздух Иерусалима. Но кто может переплюнуть Иерусалим? В турнирах с его участием первое место не разыгрывается, так что я с радостью довольствуюсь вторым. Мы приехали из аэропорта после полуночи, а сейчас утро, я сижу на террасе, дышу своей прекрасной страной и смотрю на противоположный холм, пятнистый от камней и овец. Это место, которое я люблю, где я живу, куда мне хочется возвращаться. Зачем тогда было уезжать?
       В самом деле, вопрос. Почему иногда так тянет в северные края? Ну уж прямо... лукавить-то не надо, да? А мокрый лиственный лес, а папоротник, черничник, крепкий гриб с коричневым слизняком на шляпке? А дождь над озером? Разве не скучно без всего этого? Скучно, конечно, скучно.
       Но не только из-за природы, в которой я родилась и выросла, тянет меня в Европу. Это стало понятно не сразу; в самом деле, трудно поверить странному чувству сопричастности, возникающему при первом же визите в абсолютно чужие страны: Францию, Германию, Нидерланды. С чего это вдруг? Всё тут незнакомое, кроме климата: и люди, и язык, и дома, и реки. Неужели тогда только природа?
       Видимо, нет. Наверное, есть она, историческая память. Что мне, к примеру, в той синагоге, указатель на которую мы проехали по дороге в Трир? Я и в Израиле-то по синагогам не больно хожу. Отчего же так цепляют мой взгляд эти указатели на европейских дорогах? Отчего хочется плакать над развалинами миквы в Кёльне? Нынче все это приравнено в Германии к памятникам культуры. Исчезнувшей культуры. Теперь немцы не могут надышаться на то, что еще совсем недавно жгли. У немцев неизжитый комплекс. Жгли-то всей Европой, а обвиняют только их. Хуже всего, что об этом деликатном моменте вслух не расскажешь, что, естественно, плохо помогает психореабилитации.
       "Разве только мы жгли? - немо вопрошает угнетенное немецкое самосознание. - И синагоги, и кое-что другое, в крематориях? Мы ведь были как все, разве что поорганизованней... ну так это свойство у нас такое, национальное. За что же вы нас в эксклюзивных плохишей записываете?"
       Дым синагог Гуш-Катифа должен был, по идее, помочь беднягам. Теперь они уже не одни. Теперь жжет еще и кто-то другой, причем никто его за это не ругает. Может, теперь и их ругать перестанут?
       Но Катастрофой, вернее, катастрофами историческая память не ограничивается. Все-таки мы жили там много столетий, в этой самой Европе, пока нас не выжгли оттуда - дымом в польское небо. Этот старый континент выстроен еще и нами. Он наш, разве не так? Какой, к черту, Рейн без гейневской Лорелеи? Прага без Кафки? Вена без Фрейда? Амстердам без Спинозы? Кордова без Рамбама? Берлин без Эйнштейна? Какой Монмартр без Модильяни и Витебск без Шагала?
       Мы здесь повсюду, наши руки и головы, наши скрипки и перья, наши слезы и шутки... камни наших домов, наши разоренные кладбища, наши сожженные синагоги и разрушенные миквы. Небеса Европы серы от нашего пепла. Как же тут не образоваться чувству сопричастности? Чай, не чужие.
      
       2.
      
       Нашей первой целью была долина Мозеля, начиная с Трира, а потом вниз по течению, до Трабен-Трарбаха. Первые числа октября в Германии - время традиционных фестивалей. Наиболее известен из них пивной мюнхенский Октоберфест. Его я имела счастье лицезреть четыре года тому назад. Это был мой первый приезд в Германию. Помню, Мюнхен мне тогда сразу очень приглянулся. Не знаю, почему, но я ожидала увидеть что-то громоздкое и безвкусное, как бутафорская свиная сосиска. Но город оказался на удивление уютным, удобным и устроенным - весь такой на букву "у".
       Симпатичная площадь, чистый и опять-таки уютный рыночек Виктуалиенмаркт со множеством вкусностей, замечательно красивый, беззаботно сорящий каштанами Английский сад и, конечно же, Старая Пинакотека во всей мощи своих Дюреров, Гольбейнов и Кранахов. А главной, неожиданной и оттого особенно большой радостью оказался Ленбаххауз - музей группы Кандинского и Марка "Голубой всадник". Дело в том, что Франца Марка я люблю очень давно, но до Мюнхена видела его, в основном, на репродукциях. В живописи я ценю свет и чувство равновесия, покоя, умиротворенности. Поэтому Марк по моей персональной шкале располагается в самом первом ряду, вместе с Веласкесом, Вермеером, Милле, Констеблом, Боттичелли, Матиссом и Модильяни.
       В музее Ленбаха я наконец-то увидела его живьем, причем сразу много. Там же я подружилась с Кандинским, который до этого мне совершенно не давался. Его секрет все в том же ключевом слове "равновесие". Композиции Кандинского похожи на коромысло. Нужно просто найти точку, на которой это коромысло стоит, привязаться к ней и потихоньку раскачиваться по прочерченным художникам траекториям. Удовольствие обеспечено, хотя, конечно, в первый ряд я бы Васеньку все равно не поместила. Качели хороши в городском саду, да и то - до поры до времени, пока не надоест. А за подключением к душе нужно, как и прежде, идти к Вермееру или к Моди.
       В общем, Мюнхеном я была довольна сверх всякой меры. Утром предпоследнего дня муж объявил, что мы отправляемся на Октоберфест, потому что смешно платить за гостиницу в полтора раза больше исключительно из-за того, что в городе происходит фестиваль и при этом так на нем и не побывать. Честно говоря, я удивилась. Пиво мы пили постоянно - в том же Английском саду, на Виктуалиенмаркт, в ресторанах, да и вообще где только не. Я была абсолютно уверена, что это неумеренное пивопотребление и называется Октоберфестом.
       Муж посмеялся над моей наивностью. Оказалось, что главное событие происходит в специально отведенном для того месте, а точнее - на огромной поляне, именуемой Терезиенвизе. Туда мы и направились на метро. Уже войдя в вагон, я почувствовала отчетливую перемену. До этого момента мюнхенцы казались мне людьми весьма умеренного поведения, плавных движений, негромкой речи и предупредительной, временами даже слегка неестественной вежливости. Но в вагоне, идущем в сторону Терезиенвизе, определенно ехали несколько людей совсем другой породы. Они были облачены в короткие зеленые штанишки на подтяжках.
       Впрочем, проблема заключалась вовсе не в этих смешных штанишках. Штанишки попадались нам и до того. На улицах города они выглядели немного нелепым, но абсолютно безобидным маскарадом. На улицах, но не здесь, в вагоне метро, где их собралось сразу несколько - пять или семь. Здесь от них исходила атмосфера грубой агрессии. "Штанишки" стояли раскорячившись и далеко оттопырив локти, чтобы занимать побольше места. Они громко переговаривались, вернее, перекрикивались, и звук немецкой речи впервые за несколько дней показался мне неприятным. "Слава Богу, что их всего пятеро", - подумала я, но тут поезд подошел к следующей станции, и их набился целый вагон. Из метро мы выходили уже в плотной, слитной толпе краснорожих, ржущих, толкающихся и орущих "штанишек".
       Все они двигались в одном направлении, так же слитно и целеустремленно, таща нас за собой, как щепку в селевом потоке.
       "Давай уедем отсюда", - попросила я мужа.
       "Да ты что, Кируля? Мы ведь только приехали. Смотри, какая тут этнография!" - отвечал он, крепко держа меня за руку.
       По его голосу я сразу поняла, что он тоже чувствует себя не в своей тарелке, но ни за что не признается в этом даже самому себе. Мужчины иногда такие идиоты. Впрочем, иначе они не были бы мужчинами. Короче, я смирилась с тем, что во имя мужского достоинства придется потерпеть. Вообще говоря, если разобраться, то ничего страшного не происходило. Так я себе сказала и даже мысленно притопнула ногой на собственную бабскую глупость. Нечего, мол, распускаться. Какие, к черту, у тебя есть основания для паники? Ты находишься среди бела дня в сердце фестивального европейского города... ну, может, не в сердце, а в... придумать подходящую аналогию я затруднялась, что со мной случается крайне редко.
       Наверное, я все-таки была испугана. Сейчас это кажется смешным, но представьте себя на моем месте: я совершенно не ожидала ничего подобного. Предшествующие дни расслабили меня абсолютно, я воспринимала Мюнхен как родной, я просто любила его, ни больше ни меньше, со всеми его Пинакотеками, Английскими садами и Ленбаххаузами. Это был город на букву "у" - уютный, удобный, удивительный, укромный... И вдруг, как плевком в лицо, как локтем в щеку, как навозным сапогом на мою летнюю босоножку - эта хамская, слитная, угрожающая толпа, прущая напролом, как стадо воинственных кабанов. У меня было отчетливое чувство, что, упади мы, они не стали бы обходить - так и поперли бы дальше, топча нас своими добротными ботинками. Слово "угроза" ведь тоже начинается на букву "у". И "убийство" - тоже.
       Чушь, конечно, вы правы. В конце концов, никто там никого не убивал. Простите мне мою глупую впечатлительность.
       Кабаний поток внес нас в ворота Терезиенвизе. А там... там плескалось море в коротких штанишках. Такие, как мы, туристы, почти не попадались на глаза - повсюду мелькали крепкие голые икры. Над полем висел ровный неприятный гул, составленный из криков, грубого хохота и пивной отрыжки. Тошнотворно пахло жратвой: требухой, жареными курами, чем-то копченым, какими-то отбросами.
       "Мы не уйдем отсюда, не попив пива", - твердо сказал мой героический муж. Пиво пили в огромных бараках, каждый из которых, насколько я успела понять, представлял ту или иную пивоварню. Мы вошли в первый попавшийся. Барак был забит до отказа. "Штанишки", ягодица к ягодице, сидели на лавках вдоль длиннющих столов и хлебали пиво из литровых кружек. По проходам сновали здоровенные грудастые тетки в голубых сарафанах с передниками. Каждая из них тащила дюжину - поверьте мне, я сосчитала! - дюжину! - полных литровых жбанов, по шесть в каждой руке! А поскольку шесть полных литровых кружек не удержит в вытянутой руке и сам Шварценеггер, то эти мюнхенские пивные коровы несли свою ношу, крепко прижав к животу, так что вышевисящее огроменное вымя неизбежно полоскалось в пене, как, простите за сравнение, грудь Афродиты.
       Добежав до стола, тетки приседали и производили жбанометание, причем поднявшаяся от этого движения пивная волна вздымалась вверх по грудям и, схлынув, возвращалась назад, в кружки, которые, в свою очередь, немедленно подхватывались торжествующими краснорожими "штанишками". На столах хлюпала пивная слякоть, повсюду валялись полуобглоданные куриные кости и свиные ребра, оркестранты в коротких штанишках наяривали Штрауса, из-за дощатой загородки несло мочой, и над всем этим, прости Господи, нужником царило огромное кабанье рыло из папье-маше, подвешенное на одном из фронтонов.
       "Неужели ты станешь здесь пить это?"
       "Конечно, стану", - отвечал мой муж. Уж если мужик закусит удила... Увы, осуществить это намерение оказалось совсем не просто. Нас здесь никто не ждал. Мы были чужими на этом празднике германской этнографии. Подавляющее большинство мест было занято, а на вроде бы свободных красовалось объявление "зарезервировано". Обойдя весь барак, мы пошли в другой и нашли ту же картину. Я давно не упоминала толчки, тычки и пинки, но это не оттого, что их стало меньше, - просто не хочется утомлять вас однообразием. Нас толкали ежеминутно; казалось, мы постоянно некстати попадаемся под копыто то какому-нибудь краснорылому кабану, то вымястой корове в сарафане с дюжиной кружек на животе. Ясное дело, никто и не думал извиняться или хотя бы бросить человеческий взгляд в нашу сторону. Можете считать меня параноиком, но я уверена, что это делалось нарочно. Кабаны праздновали свой праздник и не хотели рядом никого чужого.
       Наконец на улице мы нашли какой-то свободный кусок стола, улучив момент, когда небольшое стадо кабанов - особей шесть - снялось с места в поисках новых пастбищ. Как и ожидалось, нас по-прежнему никто не замечал. Сарафанные тетки проносились мимо, расплескивая пивную пену, смешанную с собственным молоком. Шутка.
       Но мужу было не до шуток. Отчаявшись, он вспомнил свой милуимный статус равтурая, то есть "Очень Большого Рядового" и ухватил очередную пробегавшую корову за голубой хвост. Раздался треск. Мне показалось, что все обернулись в нашу сторону. Корова перевела на израильского солдата свои светло-голубые глазки и уважительно моргнула.
       "Пива! - коротко скомандовал мой отважный мужик. - Цвай!"
       Корова послушно кивнула. Вы не представляете, как я гордилась в эту минуту своим доблестным супругом и всем ЦАХАЛом в его побледневшем лице. Пиво, надо сказать, оказалось превосходным. "Пауланер", как сейчас помню.
      
       3.
      
       Винные праздники долины Мозеля происходят в те же дни, что и мюнхенский пивной фестиваль, но отличаются от последнего в принципе. Во-первых, плод виноградной лозы, как ни крути, поблагороднее грубого пивного солода. А во-вторых и в-главных, фестивали долины Мозеля как бы размазаны по нескольким маленьким городкам, что позволяет значительно разбавить концентрацию "штанишек", не доводя ее до угрожающей критической массы в единице объема, как то случается на Терезиенвизе.
       Как я уже писала, мы начали свое путешествие с Трира, небольшого города в среднем течении Мозеля. Трир может служить наглядным пособием по иллюстрации тезиса о бренности земной славы. Нет на земле места более подходящего для того, чтобы прохожий, покачав головой и задумчиво покусав себя за кончик носа, произнес бы со значением: "Sic transit gloria mundi". По традиции это должен делать именно прохожий - отчего, не знаю. Мы же, как проезжие, дотянуться до кончика носа даже не пытались, а просто цокали языком с подобающей случаю печалью. Нам пришлось произвести это действие не менее четырех раз - по количеству поводов.
       На одном из домов, окружающих главную площадь Трира, красуется латинская надпись, ничтоже сумняшеся информирующая о том, что город старше самого Рима аж на целых 1300 лет. Правильнее было бы сказать "дезинформирующая", но кто считает? Характерен тут уровень претензий. В другом месте он наверняка выглядел бы смешным, но не здесь, на этой площади, куда вышеупомянутый прохожий попадает, неизбежно миновав хотя бы одно из циклопических сооружений, оставленных здесь римлянами. Например, огромные Черные Ворота, воздвигнутые в конце II века. Путеводитель утверждает, что Porta Nigra - самые большие и лучше всего сохранившиеся городские ворота классического периода из всех существующих на нашей планете. Этому верится безоговорочно.
       Вообще римский период Трира славен исключительно, особенно если учесть, что речь идет о городе к северу от Альп, который находился вдали от Средиземноморья. Диоклетиан сделал его штаб-квартирой всех западных провинций - от Испании до Британии. Затем Константин превратил Трир в императорскую столицу и жил здесь целых десять лет, пока не надумал перенести свою резиденцию на берега Босфора, поближе к колыбели христианства. Под стать Черным воротам два других памятника: огромная, превосходно сохранившаяся кирпичная базилика, служившая императору тронным залом, и Кафедрал, представляющий в своем нынешнем виде половину (кто-то говорит - четверть) огромного собора, заложенного около 330 года самой Еленой, набожной матушкой Константина.
       Базилика прекрасна в своей строгой простоте: красная фактура кирпича, два ряда больших, в человеческий рост, арочных окон, повторяющая их форму арка, ограничивающая огромную светлую апсиду. Уж если представлять себе тронный зал повелителя Римской империи, то именно так - никаких украшений, никакой мелкой суеты всевозможных статуй, драпировок и фресок, никакого раскрашенного и позолоченного китча... только огромное пространство, полное воздуха и света, и в самом конце, на возвышении - он, император. Сейчас базилика превращена в церковь, но даже деревянные скамьи и прилепленное в апсиде распятие не в силах испортить впечатление от римской мощи. Впечатление из серии "колизейных", не меньше.
       В общем, перед Черными воротами и внутри Константиновой базилики наш внутренний "прохожий" укусил себя за нос в первый раз. Какому-нибудь другому городу этого укуса с лихвой хватило бы на то, чтобы считаться неимоверной достопримечательностью. Но только не Триру. После ушедшей в небытие римской славы на него благополучно снизошла другая - слава одного из главных христианских центров к северу от Альп.
       Дело в том, что мамаша Елена еще в первой четверти IV века задумала гигантский проект, в результате которого Империя должна была получить четыре храма, как четыре краеугольных камня торжествующего христианства. Один из соборов (старый Cобор св. Петра) был построен в Риме, второй - известная нам Церковь Гроба в Иерусалиме, третий - Церковь Рождества в Бейт-Лехеме и, наконец, четвертый - тот самый трирский Кафедрал, который я уже упоминала. В связи с этим Триру надыбали соответствующего уровня святыню, а именно - плащаницу, якобы висевшую в свое время на кресте в комплекте с распятым Ешу. В настоящий момент в Трире от изящной Леночкиной задумки сохранились лишь два гранитных пилона, да две церкви с недостроенными башнями, неуклюже соединенные между собой. Две! Две большие вместо одной огромной! Вот она, наглядная иллюстрация обмельчания...
       Тем не менее трирские архиепископы в средние века были чрезвычайно влиятельны. Помимо духовной, они обладали огромной светской властью и входили в семерку электоров (курфюрстов), избиравших императора Священной Римской Империи, наряду с могущественными архиепископами Кёльна и Майнца, а также правителями Богемии, Саксонии, Рейнского Пфальца и Бранденбурга. Можно сказать, определяли судьбы Европы. Тогда Трир котировался наравне с Веной и Прагой, Лейпцигом и Парижем. А потом ветреная gloria mundi начала свой неминуемый transit. Сначала Тридцатилетняя война, а затем французский разбой затюкали трирское архиепископство до полного ничтожества. Рококошный дворец Электора, трогательно прилепившийся боком к могучему плечу Константиновой базилики, остался некоторым свидетельством, напоминающим о временах славы местных курфюрстов. Мы присели перед дворцом на скамеечку и поцокали языком уже во второй раз за день. Ну а "прохожий", как водится, покусал себя за нос.
       Третий раз нам пришлось поцокать в еврейском квартале Трира. Евреи жили в городе с самого его рождения. Жили столетиями, крепко и основательно. Осколки этого былого благополучия разбросаны сейчас по всему миру. Говорят, что следы трирского средневекового диалекта слышны в польском идише и по сей день. Фамилию Трир носили известные европейские раввины. Первого официально зарегистрированного еврейского ребенка в американском городке Ньюарк звали Авраам Трир.
       Своему существованию в городе евреи были обязаны исключительно воле курфюрста. Он же защищал их (то есть позволял укрыться за стенами своего замка) от жутких погромов, связанных с крестовыми походами, и позднее, во время эпидемии "черной смерти" - бубонной чумы в середине XIV века. Тогда евреев обвинили в отравлении колодцев; 60 крупных и около 150 небольших общин рейнских земель были вырезаны под корень, а трирские вот ничего, уцелели. Зато в 1418 году, когда архиепископ Отто решил изгнать их немедленно, окончательно и до последнего человека, обращаться за помощью было уже решительно не к кому. Sic transit… Официальной причины изгнания я не обнаружила. В самом деле, интересно: жили себе жили, тужить... ну, не то чтобы не тужили совсем, но всё ведь познается в сравнении... так что можно твердо сказать, что тужили относительно умеренно. И вдруг - бац: с вещичками на выход. Вот тебе, Фирочка, и Пурим... Один из источников определяет причину лаконично: "отпала надобность". Что ж, основание выглядит вполне достаточным.
       Лет через сто пятьдесят надобность опять возникла, и тогдашний архиепископ, смирив гордыню, принялся интенсивно восстанавливать еврейское поголовье, в точности как это происходит сейчас. Зазывал, соблазнял налоговыми льготами. И, в точности как сейчас, евреи охотно внимали хозяйскому зову. А как же - там ведь "социал" платят такой, что на него даже BMW можно купить, хотя и подержанный, но крепкий... впрочем, извините, это у меня времена путаются.
       Вернувшись в Трир, евреи уже не стремились поселиться компактно, не без основания полагая, что таким образом их будет труднее найти во время погрома. И точно, долго их никто находил, пока, наконец, не пришло гестапо и не нашло всех сразу.
       Цокая языком по поводу прошедшей славы еврейского Трира, мы привычно искали взглядом неизменного "прохожего". Он был здесь же, неподалеку, но за нос себя укусил крайне неохотно, объясняя это банальностью повода. Мол, откуда только евреев не изгоняли... эдак если по каждому такому расхожему случаю кусаться, то скоро от носа ничего не останется.
       Зато четвертая на тот день иллюстрация бренности мирской славы не встретила у "прохожего" никаких возражений. Тут уж и он весь искусался, и мы языком нацокались. Дом-музей Карла Маркса расположен на тихой улочке в пяти минутах ходьбы от городской площади. Здесь он родился в 1818 году, ровно через 400 лет после трирского изгнания в семье протестантского выкреста-адвоката. Сын юриста, короче говоря. Исключая Кубу и депутатку кнессета Тамар Гужански, этот дом представляет собой последний бастион ужасной чумы, изничтожавшей человечество на протяжении полутора столетий с интенсивностью, которой, несомненно, позавидовала бы вышеупомянутая "черная смерть" 1348-1349 годов. Характерно, что и в этой чуме также обвинили евреев.
       На ближних подступах к бастиону кучкуются китайские ресторанчики, что не случайно: насколько я успела понять из детального осмотра экспозиции сувенирного магазина, основными посетителями музея являются граждане Китайской Народной Республики, коммунисты все как на подбор. Двоих таких я застала внутри музейного магазина, который, по-моему, более всего заслуживает название "марксшоп", по аналогии с "сексшопом". Так же как и последний, марксшоп предлагает интересующимся богатый выбор бюстов разных размеров, видео и аудиокассеты, а также массу печатной порнографии, включая труды Мао Цзэдуна, Ленина-Сталина и самого Маркса-Энгельса.
       Два аккуратных китайца смотрели на это изобилие, буквально раскрыв рты, как будто только-только вылезли из тети-Хаиной посылки. Цены кусались. Я было приценилась к футболке с непотребным изображением волосатого человеческого органа (не подумайте плохого, я всего-навсего имею в виду голову Карла Маркса), но пожалела двадцати евро. Товар - деньги - товар, а это разве товар? В любом захудалом сексшопе найдется картинка поволосатее. Тем более что и надпись непонятная, по-китайски. Так и ушла, ничего не купив на память. Sic transit gloria mundi.
       Вот такие четыре иллюстрации, и все из одного города. Ну где еще можно сыскать такое чудо? Чтобы уж совсем закончить с Триром: там я снова увидела крашеную скульптуру. Снова - потому что впервые крашеная уличная скульптура попалась мне в Берне, и тогда же я поразилась, насколько иным предстает этот столь знакомый жанр. С чего, собственно, мы взяли, что статуя должна быть непременно пустоглазой, черно-белой, "безжизненно-холодной", как любят писать поэты? Только потому, что откопанные классические образцы предстали тогдашнему зрителю именно такими? Только потому, что Пизано и Донателло брали пример с этих образцов, формируя язык пластики на несколько столетий вперед?
       Но греки, как было установлено позднее, именно что красили скульптуру. Теперь можно только догадываться, как выглядели Афродиты Праксителя или атлеты Лисиппа. Скорее всего, они вовсе не были "безжизненно-холодными", а наоборот, светились теплыми красками, столь свойственными прекрасному человеческому телу. Хотя не ко всякой скульптуре это подходит, что верно, то верно. К примеру, ржавым противотанковым ежам шалом-ахшавного "микеланджело" господина Тумаркина краска не поможет... разве что переплавка.
       Но вернемся к долине Мозеля. Она чрезвычайно живописна, в основном из-за своей узости: крутые холмы близко подступают к реке с обеих сторон. При этом каждый не обделенный солнцем клочок земли на склонах занят виноградной лозой. При такой крутизне работа на винограднике наверняка требует немалых усилий. Сам Мозель - сонный, медлительный, течет, как зевает. А может, просто опьянел, вот и шатает его из стороны в сторону, от стенки к стенке в извилистом проходе между холмами. Нечасто встретишь широкую реку, которая выписывала бы столь причудливые кренделя и петли, как это ухитряется проделывать Мозель. Даже дорога оказывается не в состоянии угадать его поминутные капризы и удержаться на том или ином берегу: то и дело ей приходится перескакивать с южного берега на северный... или на восточный?.. или на западный?.. поди сориентируйся в этом причудливом петлянии пьянчужки Мозеля.
       Что ни километр, то городок - чистенький, опрятный, со вкусом вписанный в непростой ландшафт. Дома все как на подбор; здесь не увидишь облупившейся краски, ржавого гвоздя или прогнившего оконного переплета. Наверняка ведь ежегодно подновляют фасады, не то что беспечные французы или итальянцы. Глядя на эти дома, становится понятно, почему крашеную уличную скульптуру можно увидеть только в Германии да в Швейцарии.
       Но не только в опрятности дело - опрятными могут быть и бараки. Дома вдоль реки индивидуальны, не похожи друг на друга; чувствуется явное стремление хозяев запечатлеть особость, уникальность своего владения. Тот украсил треугольный фронтон лепными финтифлюшками; этот удивил кованой ажурной решеткой; третий отличился необычным балкончиком, а четвертый, по-видимому, не найдя средств на архитектурный выпендреж, пустил по простому красному фасаду цепкие плети веселого плюща. Всё вместе это радует глаз и превосходно гармонирует с аккуратными прямоугольниками виноградников, лесом на северных склонах и зевающим Мозелем, лениво спотыкающимся о незаметно подсунутую ему под ноги плотину.
       На обед мы остановились в городке под названием Бернкастель, соблазнившись ярмаркой и красивой башней замка на верхушке холма. Ярмарка как ярмарка, ничего особенного. Нынче все ярмарки имеют один и тот же ассортимент - в основном китайского происхождения, и Бернкастель не стал в этом смысле исключением. Что же касается замка, то таковых в округе немало, причем все лежат в развалинах вот уже более трех столетий. Тридцатилетняя война и французский разбой - в точности как с Триром...
       В ресторанчике на правом, низком в том месте берегу стена над нашим столиком оказалась испещрена отметками наводнений. Как видно, всякий пьянчуга, даже самый добрый, время от времени принимается бузить. Мозель почему-то чаще всего устраивает свои дебоши зимой, в декабре-январе, и тогда уж гуляет "на все". Во всяком случае, бокал мозельского у меня в руке оказался бы на глубине примерно двух метров.
       Кстати, о мозельском - вино и в самом деле приятное, если брать посуше. На площади в Трабен-Трарбахе можно было перепробовать много чего, включая невнятные красные вина, белые разной степени сухости и даже местный брют. Последний-то в итоге и привел нас в совершенно замечательное расположение духа. Нет, винные праздники долины Мозеля определенно не имеют ничего общего с мюнхенским Октоберфестом...
      
       4.
      
       Одной из целей нашего путешествия было увидеть три рукотворных чуда света, сосредоточенных в относительно небольшом районе: Кёльнский Дом, Гентский алтарь Ван Эйка и рембрандтовский "Ночной дозор". Кафедрал и картину я уже видела прежде, испытала потрясение от обоих и уезжала из Амстердама и Кёльна с тоской, оттого что, скорее всего, больше не увижу этого никогда. Что ж поделаешь... нечасто приходится возвращаться по собственным следам: всегда находятся новые дороги. Но вот, спасибо судьбе - повернулась так, что снова оказались мы поблизости, как же тут не заедешь?
       Кёльн совершенно определенным образом выстроен вокруг своего Дома - его черная громада царит над городом, удивительно гармонично вписываясь в городской рельеф, откуда ни посмотри - с площади, с набережной, с противоположного берега, из Рейнского парка. По вечерам фотографы, подкупив конные статуи Гогенцоллернов, перебираются через охраняемый ими железнодорожный мост и устанавливают свои штативы на правом берегу реки. Потом они долго суетятся, отыскивая нужное место, угол зрения, объектив, - и все для того, чтобы поймать короткий момент, когда последний закатный луч умирает на северном зубце Дома. Затем в городе зажигаются окна, включается зеленоватая подсветка зданий, по темному медлительному Рейну, перемигиваясь с маяками, плывут неизменные баржи... все это удивительно красиво, но к чуду света не имеет прямого отношения.
       Рейн, пожалуй, самая симпатичная река из всех больших рек, когда-либо виденных мною, река-трудяга, спокойная и приветливая. От него не веет ни холодом, ни опасностью; с одинаковой ласковой готовностью папаша-Рейн подставляет свои широкие плечи кому угодно - подходите, места всем хватит. Повезло немцам с этой рекой. И Дому Рейн, конечно, добавляет значительности, как добавляет ее всему, чего касается, но с чудом света это, опять-таки, не связано никак.
       Впечатляет бережность, с которой кёльнцы относятся к своему Дому: огромная площадка вокруг него оставлена свободной, невзирая на астрономическую стоимость земли; ближайшие здания подчеркнуто скромны - не дай Бог ненароком выпятиться, загородить хотя бы краем, бочком гигантскую каменную громаду. Не то что в соседнем Аахене или в Ульме, где дома прижимаются к соборам чуть ли не вплотную, совсем не оставляя им места для свободного дыхания. Кёльнский Дом дышит воздухом одиночества, как оно и положено великим творениям, коим не пристало беспокоиться о том, сядет ли пыль от выбиваемых соседкой ковров на их седые контрфорсы. На Дом не сядет. Но не это делает его чудом.
       Более того, все вышесказанное можно с полным на то основанием зачеркнуть, и при этом чудо кёльнского Кафедрала никуда не исчезнет. Можно убрать плавный Рейн, можно полностью разрушить город, можно окружить собор безобразными строениями, но в отношении чуда это ничего не изменит. Потому что чудо Дома находится не снаружи, а внутри.
       Оно заключается в удивительном сочетании пропорций, в необыкновенном танце света на сферических треугольниках сводов, в едином, ничем не нарушаемом ритме линий, в прихотливой игре стремительных вертикалей столбов и упругой криволинейности нервюр... это завораживает, бесит зрение и сбивает с панталыку рассудок, оставляя чистый восторг и онемение в вывернутой шее. Ничего лишнего, мешающего, сбивающего ритм. Ни одной фальшивой ноты, ни одного сантиметра мерзкой горизонтали грубого карниза, ни одного самодовольного розана китчевой капители, ничего декоративного, привнесенного претензией или гордыней - только божественное равновесие, божественная логика сочленений, где свод рождает свод, и параллельные линии сплетаются в невозможном объятии.
       Это именно чудо света, наполняющего белые паруса перекрытий, отчего боковые нефы кажутся парящими в воздухе. О, гибкие ребра арок! О, страстное стремление тонких и сильных вертикалей! О, набухшие окружности замочных камней! Прекрасны соски твои, невеста...
      
       5.
      
       В Гент мы попали не сразу. Не имея до этого случая посмотреть Бельгию, я хотела на сей раз увидеть побольше, составить хотя бы минимальное представление и о крупных городах, и о провинции. Поэтому сначала, пока было время, мы избегали автомагистралей.
       Границу, а заодно и "линию Зигфрида" мы пересекли в Моншауском лесу, недалеко от тех мест, где немцы окружили и уничтожили несколько союзных дивизий во время арденнского контрнаступления зимой 44-45 годов. Вообще-то мы собирались начать со Льежа, но вовремя вспомнили, что всего в нескольких километрах от выбранного нами маршрута, рядом с деревней Анри-Чапель находится самое большое в Бельгии американское военное кладбище-мемориал. Многократное кинознакомство с Арлингтонскими бесконечными рядами белых крестов на зеленом травяном поле заставило нас свернуть с дороги. Вот оно, тлетворное влияние Голливуда на неокрепшие туристские души.
       Честно говоря, сильное впечатление от мемориала оказалось для меня неожиданным. В кино это выглядит как-то по-бутафорски. Сразу вспоминаются всякие антиамериканские советские и иракские карикатуры (мол, вот, что вас ждет, йа проклятые империалисты!) и так далее. Вживую же все оказалось совсем иначе. Есть несомненный смысл в этом армейском единообразии могил: братья по оружию при жизни, объединенные общей задачей в одну боевую единицу, они остаются вместе и после смерти. Вот только теперь единую форму им заменяют мраморные камни единого образца. В результате создается физически ощутимая высокая энергетика места.
       Я даже не сразу заметила, что не все надгробья выполнены в виде крестов. Наши соплеменники лежат на американском военном кладбище под гордым знаком звезды Давида.
       На могилах неизвестных солдат написано: "Здесь в чести и славе покоится товарищ по оружию, известный только Богу". Не правда ли, красиво? Потому что, если Бог знает, кто там лежит (а Он таки знает!), то может ли павший солдат считаться неизвестным? Их там около восьми тысяч, под Анри-Чапель, американских парней, павших в арденнской мясорубке и незадолго до того, в сентябре-ноябре 44-го при захвате бельгийской части Европейского Рейха.
       А всего несколькими месяцами раньше на параде бельгийских добровольцев Ваффен-СС десятки тысяч жителей Брюсселя восторженно приветствовали своего соотечественника эсэсовского генерала Леона Дегрелля, которому Гитлер в свое время сказал: "Если бы у меня был сын, то я пожелал бы ему быть похожим на вас". Из бельгийских добровольцев были сформированы 5-я штурмовая бригада СС и 28-й гренадерский дивизион, вошедшие в дивизию Ваффен-СС "Валлония". Кого видели бельгийские бюргеры в наступающих англо-американских частях - освободителей или захватчиков? Какими глазами смотрит нынешняя Валлония на звездно-полосатый флаг, развевающийся над мемориалом в Анри-Чапель?
       А им наплевать, тем парням, - какими. Они в своем праве, те парни, под белыми крестами и магендавидами, под зеленой, влажной от росы травой поля, окруженного желтеющими каштанами и красными кленами. Это поле принадлежит им. Эта планета принадлежит им. И слава Богу, что им, а не их оппонентам из Валлонии - страны и дивизии...
      
       Контраст между Валлонией - франкоязычной частью Бельгии и ее восточным соседом бросается в глаза сразу же по проезде дорожного знака, отмечающего границу между двумя пока еще относительно независимыми государствами. На знаке красуется звездный нимб нынешнего Европейского Рейха. Все звездочки одна к одной, похожи, как две капли святой воды, но это, увы, оптический обман, и мы немедленно ощущаем его на своем горбу. Шоссе резко меняется: гладкое и широкое к востоку от "линии Зигфрида", на валлонской стороне оно ощутимо сужается, изобилует колдобинами и не утруждает себя разметкой. Такое впечатление, что его не ремонтировали с тех самых пор, как по нему прогрохотали гусеницы танков генерала Паттона.
       Под стать шоссе и валлонские городки - серые, неопрятные, неприветливые. Дорожные указатели здесь стоят согласно знаменитой французской системе, то есть, не до перекрестка, а после него, так что приходится удвоить внимание. Юпен, Лимбург, Вервье... мы проезжаем их насквозь - как один сплошной ряд унылых стен, покрытых убогими граффити, с облупившейся штукатуркой, торчащими кирпичами и углами, залитыми мочой. Характерно, что единственное яркое пятно в этом унынии - американский мемориал под Анри-Чапель - к Валлонии не принадлежит, а скорее наоборот, выглядит чуждым, как поместье благородного рыцаря Руматы в душном мраке Ируканского королевства.
       Но Льеж-то, Льеж непременно должен оказаться другим, разве не так?.. В моей внутренней, глубинной памяти слово "Льеж" звучит хорошо, полушепотом, нежно скатываясь с языка. Почему - не знаю. Глубинная память обычно ничего не объясняет, просто ставит перед фактом, и точка. Может быть, детективы Сименона, уроженца этого города? Или исторические романы про средневековье? Тиль Уленшпигель? Там тоже много мягких "ль"... может, поэтому? Пока я гадаю, мы въезжаем в Льеж, и все проясняется. Глубинная память получает в морду за романтическое вранье.
       Льеж, увы и ах, оказывается прямым продолжением серой сортирной серии валлонских маленьких городков. Одна отрада - Сименон. Завидев на каменной скамейке его бронзовую, слегка позеленевшую фигуру в кургузом плащике и шляпе с отвисшими полями, мы бросаемся к нему, как к родному:
       "Жорж, дорогой, как же так? Просветите нас, неразумных, наставьте и научите: что в нем такого привлекательного, в вашем родном городе?"
       Сименон улыбается тонкими губами и приобнимает меня правой рукой, отставив подальше левую с трубкой.
       "Ничего, мадемуазель, - говорит он, галантно игнорируя моего мужа, мой возраст и кольцо на моей руке. - В этом городе нет ничего привлекательного. Поэтому я и уехал отсюда в Париж, как только достиг совершеннолетия. Понятия не имею, какого черта они меня здесь усадили. А не выпить ли нам чашечку кофе?"
       Муж ревниво тянет меня за руку. Мы делаем круг по серой главной площади, минуем серый бульвар и по серой набережной серой реки выходим к нашей машине. Машина, кстати, тоже серая, но никогда до этого она не была сера столь беспросветно. "Надо бы помыть... но кто же моет арендованные тачки?" - извиняющимся тоном говорит муж, читая мои мысли. Мы покинули Льеж без тени сожаления, оставив в нем Жоржа Сименона, зеленеющего от тоски на серой скамейке.
      
       Брюссель органично продолжил разочарования этого дня. Сначала мы долго искали свою гостиницу, поминутно останавливаясь и спрашивая дорогу. Из пяти случайно опрошенных на предмет правильного направления брюссельских "валлонов" четверо оказались арабами, а пятый - пакистанцем или афганцем, о чем красноречиво свидетельствовала "пуштунка". В наконец обнаруженной гостинице девушка-портье, увидев израильский паспорт, напряглась и нервно поправила глухо намотанный головной платок, не оставляющий сомнений в религиозной принадлежности его обладательницы. Таксист, отвезший нас в центр, работал с автонавигатором; судя по всему, улицы родной Киншасы были знакомы ему намного лучше. Где же, собственно, бельгийцы? Неужели все поуезжали в Париж, вслед за Сименоном?
       Гран Плас была забита туристами, как и все прилегающие улицы. Понять, есть ли в этой разномастной толпе бельгийцы, не представлялось возможным, и мы оставили свои бесплодные гадания. Какая, в конце концов, разница - есть, нет... Ну, допустим, сбежали они все из Брюсселя - так что с того? И без них весело. Ближе к пяти я напрягла слух, пытаясь уловить знакомый вопль муэдзина. Как жительница Шомрона, я знаю расписание арабских молитв наизусть. Но нет, брюссельские минареты молчали. Так что слухи о том, будто мусульмане захватили весь город, являются явным преувеличением, друзья, поверьте очевидице. На Гран Плас муэдзин совсем не слышен. По крайней мере пока.
       Но площадь красивая, надо отдать должное. И дома гильдий со всей сопутствующей символикой-геральдикой можно рассматривать долго и с неослабевающим интересом. К сожалению, на Гран Плас к тебе непрерывно кто-нибудь пристает: всевозможные петиционеры, сборщики пожертвований, бойскауты в зеленых галстуках, нищие в лохмотьях, бритые хари Кришны, небритые рожи Гринписа и козьи морды ряженых ввиду приближающегося Хеллоуина. Это отвлекает и отчасти объясняет повальное бегство бельгийцев из собственной столицы. В итоге сбежали и мы.
      
       6.
      
       Следующее утро было пасмурным, вчерашнее разочарование еще продолжало раздраженно ворочаться где-то на ближнем фоне, от неумеренного хождения болела спина, но ничто не смогло испортить очарования прекрасной Фландрии и ее восточной столицы - Гента. Всего сорок минут езды от брюссельского столпотворения, от брюссельской пошлятины, от брюссельской серости, пыли и грязи!
       Тут я чувствую себя обязанной дать короткую историческую справку. Бельгия - самое неестественное государственное образование из когда-либо созданных в Европе. Впрочем, нынешняя Босния, включающая в себя в качестве составной части Сербскую Республику, вполне может оспорить у нее пальму первенства. Но оставим Балканы.
       Борьба Нижних Земель - Нидерландов за независимость от крупных европейских хищников велась с переменным успехом и завершилась подписанием в 1648 году Вестфальского мира, в котором Европа, среди прочего, признавала самостоятельность северной части провинций. Так образовалась нынешняя Голландия. Увы, чем-то пришлось поступиться. Южная часть провинций, Фландрия, включая Антверпен, Брюгге и Гент, осталась под властью Испании. Затем бедняг перебрасывали между Испанией, Австрией и Францией - в зависимости от прихотливого направления побегов династического древа Габсбургской фамилии. Это безобразие продолжалось полтора столетия, пока не пришел Наполеон и не забрал себе всю Европу, став, таким образом, ее первым, после Карла Великого, объединителем.
       Музыка Бонапарта играла, как известно, недолго, но, тем не менее, балаган с границами в посленаполеоновской Европе образовался нешуточный. На Венском Конгрессе 1815 года страны-победительницы были вынуждены начертить новые контуры континентальных государств. При этом Англия и Россия стремились ограничить возможности усиления Франции и Австрии. В итоге Фландрия отошла к королю Нидерландов - решение, в общем, логичное, учитывая общность языка, культуры и преобладающей религии. К несчастью для фламандцев, вместе с ними Нидерланды получили абсолютно чуждый, франкоязычный и при этом еще чисто католический довесок - Валлонию.
       Валлоны начали бузить с самого начала, протестуя против венских решений. Они даже не требовали самостоятельности - Льеж, Брюссель и Шарлеруа видели себя неотъемлемой частью Франции, причем, замечу, с полным на то основанием. Но именно этого англичане не хотели допускать, дабы не делать Парижу абсолютно излишнего, с их точки зрения, подарка.
       В 1830 году по Европе прокатился афтершок большого землетрясения сорокалетней давности - Великой Французской революции. Улицы столиц ощетинились баррикадами. Вышли на баррикады и жители Брюсселя, причем вышли все с тем же требованием - вернуть их в лоно матери-Франции. Фламандцы, со своей стороны, баррикад не строили. Они откровенно наслаждались вновь обретенным единством. Король Нидерландов, надо отдать ему должное, не терял времени даром - интенсивно развивал промышленность и открывал университеты. Но валлонские бузотеры взяли верх: хозяева Европы снова сели перечерчивать границы.
       Речь о присоединении Валлонии к Франции даже не шла - по вышеприведенной причине. Оставалось одно - заткнуть смутьянам рот независимостью. А поскольку одной Валлонии для полноценного государства маловато, то отчего бы не присоединить к ней и Фландрию? Тем более что тем самым англичане решали еще одну задачу: приостанавливали ускоренное промышленное развитие разросшихся Нидерландов. Уж больно голландский Вильям I раздухарился со строительством фабрик, пора бы и окоротить.
       Так и оно и возникло, ублюдочное Бельгийское королевство, плод изнасилования по расчету. С тех пор прошло 175 лет, но до сих пор мало кто в этой стране называет себя бельгийцем - разве что недавние жители Марокко, Алжира и Республики Заир. Коренные же жители Льежа и Брюсселя именуют себя валлонами и говорят по-французски, как Ален Делон. В то время как обитатели Брюгге и Гента зовут свою страну Фландрией и говорят на фламандском. Такая вот печальная история.
      
       Гент понравился мне с первого взгляда, так же как до того не понравился Льеж. Своими каналами, своей опрятностью, своим изящным стилем. К сожалению, времени на него не хватило - впереди нас ждал Брюгге, так что, немного покружив по улицам, мы вышли к собору, где находится второе обещанное чудо света: Гентский алтарь Юберта и Яна Ван Эйка. Надпись на шедевре упоминает именно двух братьев - мол, Юберт начал, а Ян завершил, но многие историки искусства сильно сомневаются в совместном авторстве. Некоторые так и просто утверждают, что Юберт не только что не приходился Яну братом, но и не был даже живописцем, а всего-навсего изготовил резную раму для алтаря. Так или иначе, Юберт умер в 1426 году, за шесть лет до торжественной презентации знаменитого полиптиха, не оставив после себя ничего, кроме вышеупомянутой надписи и надгробной плиты в непосредственной близости от церкви, для которой, собственно, и писался алтарь.
       В собор мы входили, готовые к самому худшему: вопрос доступа к алтарю оставался для нас неясным до последнего момента. Дело в том, что некоторые интернетовские источники клятвенно заверяли, что, как правило, полиптих представлен широкой публике в закрытом виде, а открывают его створки только на короткое время и исключительно по большим христианским праздникам при огромном стечении народа. Другие путеводители обходили эту тему деликатным молчанием, что, естественно, не добавляло нам оптимизма.
       Учитывая это, вы можете понять радость, с которой мы заплатили по три жалких европейских тугрика за право лицезреть гениальное творение Ван Эйка. Алтарь расположен в отдельной большой комнате, в специальном стеклянном кожухе. Он превосходно освещен, сзади оставлено много места, что дает возможность свободно обойти вокруг и рассмотреть все двадцать досок и спереди, и сзади. Народу внутри мало - время от времени налетает туристская стая, щелкает клювами и затворами фотоаппаратов и летит себе дальше, к универмагу. У дальней стены поставлены скамеечки, так что можно просто сесть и балдеть по-тихому.
       Как и во всяких многофигурных изображениях, здесь на первый план выходит композиция. Обычно даже в алтарях меньшего размера она неизбежно дробится, разваливается на составные части, существующие отдельно сами по себе. Гентский алтарь в этом отношении предстает удивительно цельной и уравновешенной вещью. Плавная синусоида связывает головы фигур верхнего ряда; нижний, земной ряд наполнен движением десятков фигур, композиционно восходящим через солнечный нимб голубя к подножию трона Вседержителя и еще выше, выше - по вертикалям складок, скипетра, украшений и указующей руки - вверх, в бесконечность. Направление взгляда в верхнем ряду задается жестами рук индивидуальных фигур, в нижнем - движением слитной человеческой массы. Все на первый взгляд просто, но эта простота обманчива - не зря ведь столь редка подобная композиционная удача в многофигурном жанре.
       Но главное даже не композиция, а свет, сияние, исходящее от досок полиптиха. За пять с половиной столетий алтарь нисколько не потемнел, и краски сверкают в своей первозданной яркости. Цветовая гамма построена на игре двух преобладающих чистых дополнительных цветов - красного и зеленого, обрамленной светлыми пятнами лиц, белизной обнаженных тел Адама и Евы, темными пятнами ряс, глубокой синевой платья Марии. Все вместе предстает как совершеннейший, концентрированный цветовой удар.
       На Гентский алтарь можно смотреть бесконечно. В безмятежном лице Марии, в нежном наклоне голов музицирующих ангелов уже угадывается сквозь толщу двух с половиной столетий мой любимый Вермеер.
      
       7.
      
       Брюгге очень красив, причем в нем непременно следует пожить, остаться хотя бы на одну ночь, дождаться, пока туристы-однодневки отбудут в Брюссель и Амстердам, и тогда уже погулять по темным, скупо подсвеченным улицам, пройтись по набережным многочисленных каналов, постоять на средневековых арочных мостах, глядя на отражение глухих кирпичных стен в праздной спокойной воде. Когда-то она работала, эта вода, таская на своем горбу товарные баржи, груженные добром со всего света. Теперь старый Брюгге живет туризмом и ничуть этим не смущается, да и зачем смущаться?
       Слава Богу, есть что показать - и красивейшую городскую площадь, и высоченные башни, и церковь Нашей Госпожи, украшенную истинным шедевром: микеланджеловской статуей Мадонны. Эта единственная работа Микеланджело в Нижних Землях первоначально предназначалась для Сиенского кафедрального собора, но два бружских торговца ухитрились перекупить сокровище у великого флорентийца.
       Скульптура замечательна, как и все, что выходило из-под резца молодого гения, пока еще не опустошенного титаническим сикстинским усилием. По-видимому, она исполнена непосредственно после знаменитой ватиканской Пьеты - по крайней мере, модель явно та же. Конечно, драматизма в бружском сюжете поменьше, но зато, в отличие от ватиканской сестры, заткнутой в темный угол за пуле- (и взглядо- ) непробиваемое стекло, бружская Мадонна помещена в очень удачном, ярко освещенном месте, оформленном глубокой нишей из черного мрамора и гранитными колоннами - поистине достойное обрамление для одного из лучших творений Микеланджело.
       А еще в Брюгге надо есть горячие, с пылу с жару, фламандские вафли, ну и, само собой, знаменитый шоколад. В общем, да здравствует Фландрия!
      
       Третье и последнее чудо света, сияющее на маршруте этого путешествия, находится в Государственном музее Амстердама и называется "Ночной дозор". Амстердам не очень подходит для того, чтобы останавливаться в нем проездом. Это город-тусовка, веселый, расслабленный, никуда не спешащий. Чтобы по-настоящему почувствовать его душу, в нем надо прожить с неделю, не меньше. Выучить маршруты его трамваев, привыкнуть к атмосфере велосипедного террора, бесцельно пошляться по набережным, полежать на спине в траве Вондель-парка, посидеть в университетском пабе, затесаться в пахнущую марихуаной тусовку на вечерней Ледзеплейн, отпраздновать на площади Рембрандта очередную футбольную победу "оранжевых"... и так далее - поверьте, этот список можно удесятерить, причем на каждый из его пунктов потребуется не менее нескольких часов.
       К счастью, все это мы уже проделали в свое время, и воспоминания о веселой столице не остыли до сих пор. Поэтому на этот раз мы выбрали другой вариант и, надо сказать, не пожалели. Наша гостиница располагалась в крохотном туристско-рыбацком городке под названием Волендам, в 20 километрах к северо-востоку от центра Амстердама. Там, на морском берегу, мы и провели следующие три чудесных дня, отдыхая от беготни и совершая короткие целенаправленные набеги в город.
       Волендам - странное место, причудливо сочетающее в себе развитую туристскую инфраструктуру с привычным вековым рыбацким промыслом. Судя по обилию пабов, ресторанчиков и сувенирных магазинов, жители Волендама вполне могли бы сосредоточиться исключительно на туризме. В сезон на променадной набережной городка не протолкнуться. Но нет, не тут-то было - в крохотной волендамской гавани прогулочные морские трамвайчики мирно соседствуют с тяжелыми крутобокими рыбачьими баркасами.
       Этот симбиоз удивителен и поначалу кажется невозможным: ведь выгрузка рыбы предполагает обстановку, отнюдь не гармонирующую с легкомысленными босоножками летних туристок. В моей ладожско-прибалтийской памяти рыбацкие поселки прочно ассоциируются с запахом гниения, слизью и толстым слоем чешуи, устилающим берег. К этому следует добавить пьяных рыбаков, мордастых теток с разделочными ножами в окровавленных руках и чаек, крикливо ссорящихся из-за рыбьих внутренностей. Представить себе такое в десяти метрах от сувенирного магазина, торгующего кружевами?
       Вопрос заинтриговал меня настолько, что я не поленилась встать на рассвете - как раз так, чтобы застать за разгрузкой последнее вернувшееся с промысла судно. Процесс и в самом деле разительно отличался от моих советских воспоминаний. С баркаса сгрузили большой - два на два метра ящик с деревянным каркасом и сетчатыми стенками. Ящик отбуксировали к платформе причала, привязали так, что верхняя часть торчала над водой и откинули крышку. Тут только я и увидела бурление рыбы внутри.
       Это были угри, настоящие живые угри, длиной от полуметра и больше. Здоровенные дядьки принялись шуровать подсачником, перегружая улов из ящика в пластиковые баки. На берегу ждала цистерна. Наполнив бак до середины, дядьки относили его на весы, а затем ловко выплескивали рыбу в цистерный люк. Весь процесс занял не более четверти часа. Цистерна укатила, увозя живых угрей к месту... гм... скажем так - назначения. На чистом, как всегда, берегу не осталось ни хвоста, ни чешуйки.
       Характерно, что одновременно с рыбной цистерной по променаду в этот ранний час ехала и другая, пивная, из тех, которые в свое время именовались в России "бешеными коровами". Прибрежные пабы заряжали в свои баки свежайший "хейникен". Стоит ли говорить, что этот наглядный пример мирного сосуществования двух цистерн как нельзя лучше символизировал уникальную аутентичность маленького голландского городка.
       Волендамцы продолжают жить своей настоящей жизнью, как жили до этого веками. Туристы - это, конечно, хорошо, но как-то суетливо, ненадежно... мишура какая-то, сегодня есть, завтра нет - шальной доход, дурные деньги. А рыба, она рыба и есть, настоящее мужское дело. Честное дело. Оттого, наверное, и сам Волендам воспринимается именно как настоящее, честное место, невзирая на всю свою туристскую надстройку с ее неизбежной бутафорией, фальшью и обманом.
       Но - к чуду. Помню, как я была поражена, впервые увидев "Ночной дозор". Поражена, в основном, неожиданно огромным несоответствием живой картины многократно виденным репродукциям. В этом отношении "Ночной дозор" сравним только с мадридским чудом света - "Менинами" Веласкеса.
       Утверждение о том, что любое произведение искусства лучше смотреть в оригинале, очевидно. Дураку ясно, что даже самая хорошая репродукция не может передать многих тонкостей, не говоря уже об атмосфере или веками аккумулированной энергетике людских восторгов. Не может передать всего. Но многое, как правило, все же передается - скажем, рисунок, композиция, сочетание цветов.
       Для подавляющего большинства картин перенос на репродукцию не является значительной потерей. Особо тонкие художники, обладающие высшей степенью живописной квалификации - умением работы со светом, страдают от репродуцирования уже намного существенней. К примеру, "Анжелюс" Милле требует для полноты впечатления непременного визита в Орсэ. Но тем не менее даже в репродукции он способен потрясти внимательную душу. Я говорю это все к тому, что есть совсем-совсем не много полотен, которые поддаются восприятию только и исключительно живьем. Таких, главным содержанием которых является чудо света. Таких, задача переноса которых на репродукцию равнозначна требованию поимки солнечного луча. Таких, как "Ночной дозор" и "Менины".
       Зная картину по репродукциям, я никогда особенно не понимала искусствоведческих восторгов по ее поводу. Люди любят мыльные оперы. Слишком часто вещи относятся к разряду произведений искусства благодаря какой-нибудь душещипательной истории, реальной или выдуманной. Однажды, разгуливая с компанией друзей по некоей картинной галерее, я ради собственного развлечения присобачила к двум случайным портретам абсолютно банальный сюжетец а-ля Тристан и Изольда и в нескольких словах сообщила его своим скучающим спутникам.
       Надо было видеть резко возросший уровень интереса! В углах рта мужского портрета немедленно обнаружилась жестокость; черты лица женщины были квалифицированы как свидетельствующие о нежном, но увлекающемся характере, а одна чувствительная особа буквально прослезилась над ужасной судьбой возлюбленных. Оба портрета были дружно признаны несомненными шедеврами. Потом, когда я торжествующе раскрыла свою мистификацию, все так же дружно обиделись. А за что? Разве это не было примерной моделью восприятия искусства многими из нас?
       Вокруг "Ночного дозора", слава Богу, хватает и историй, и мыльных опер. Ими, ничтоже сумняшеся, я и объясняла для себя абсолютно несоразмерный предмету шум, сопровождающий картину на протяжении нескольких веков. И в Рийксмузеум поэтому я направлялась вовсе не из-за "Дозора", а из-за нескольких живых полотен Вермеера, прекрасных, кстати, даже в плохой репродукции.
       Рыская глазами по стенам в поисках "Женщины с письмом", я вышла в большой зал и буквально остолбенела. Передо мной висел "Ночной дозор", слепя бьющим в глаза светом, настолько ярким, что хотелось зажмуриться. Помню, что прошло несколько секунд, прежде чем я поймала себя на том, что повторяю одно и то же слово: "какой... какой... какой..."
       Человек на самом деле способен на очень немногое в смысле творчества. В основном мы фабрикуем, то есть оперируем всякими подручными деталями, комбинируя их и в спесивости своей именуя получившуюся поделку новой сущностью. Но никакая она не новая и уж тем более не сущность. Всего-то навсего речь идет о не слишком сложной комбинации уже существующих вещей, предметов, веществ. Мы не создаем огонь - мы зажигаем его. Мы не создаем хлеб - мы выращиваем его. Прерогатива истинного творчества принадлежит Творцу. Человек не может, не в состоянии создать свет... если человека не зовут Рембрандт.
       Мне делается страшно от одной мысли о том, что я могла прожить всю жизнь и умереть, не увидев "Ночной дозор". Это почти как вообще не родиться.
      
       8.
      
       Рассказ, возвращающийся под конец к своему началу - это красиво. Какой бы балаган ни царил внутри, закольцованная композиция всегда создает хотя бы видимость порядка и завершенности. И если эти путевые заметки, прежде чем впасть в обычный для путевых заметок сумбур, начинались с путешествия по винной долине Мозеля, то отчего бы не закончить их путешествием по винной долине Ара? Тем более что проштампованная в авиабилетах необходимость так или иначе вернула нас в Германию.
       Ар (в немецкой транскрипции Ahr) - это небольшая речушка, протекающая в узкой долине среди невысоких, но очень живописных холмов восточного Эйфеля и впадающая в Рейн километрах в тридцати южнее Бонна. Эйфель вообще и долина Ара в частности представляют собой излюбленное место летнего отдыха немцев. Нет ничего более свойственного здоровому германскому духу, чем влезть в короткие штанишки, взять в руки крепкую узловатую палку, навьючить на плечи рюкзак и в хорошей компании отправиться в путь по размеченным лесным тропинкам, распевая при этом бодрую немецкую песню.
       В полном соответствии с недавно возникшей модой на "винный туризм", долина Ара покрыта виноградниками наподобие мозельских холмов, и городки ее наперебой зазывают на дегустацию. Дабы не составлять излишней конкуренции сильному соседу, жители долины Ара культивируют в основном сорта красных вин. Мы доехали до городка Алтенар, поставили машину на стоянке и двинулись вверх по протоптанной тропе. Утро было еще не слишком поздним, так что туристская романтика не замедлила проявиться в виде ползущего по долине тумана, извилистой речушки внизу, остроконечных черепичных крыш деревенских домов и скромных шпилей деревенских колоколен.
       Как следует отдохнув в Волендаме, мы взяли хороший темп и быстро нагнали группу немцев среднего возраста, бодро шагавших в горку. Во мне шевельнулось какое-то неясное воспоминание, но я не успела ухватить его за ушко. Впрочем, жалеть об этом не приходилось - вокруг сиял замечательный осенний день, клены играли сумасшедшими оттенками красно-желтого, туман рассеялся, и дышалось исключительно легко.
       Пройдя еще немного вперед, мы вышли на смотровую площадку с превосходным видом. Там были установлены каменный придорожный крест-часовня двухсотлетнего возраста, каменная плита, толково разъясняющая географические детали пейзажа и несколько каменных же скамеек. Все выглядело добротным и скроенным на века. На скамейках сидела еще одна туристская группа, составленная из нескольких добротно скроенных немцев и напевала веселую песенку. Слов я, не зная немецкого, понять не могла. Мы прошли мимо, и тут откуда-то, неизвестно откуда, в голове у меня всплыло и навязчиво завертелось дурацкое четверостишие:
      
       Километр за километром
       Ми-ре-до и до-ре-ми,
       Вместе с солнцем, вместе с ветром,
       Вместе с добрыми людьми.
      
       С одной стороны, оно выглядело ужасно знакомым, но - откуда? Из пионерского детства? Вроде бы нет... тогда все пели что-то типа "встречи с ними ты уже не жди"... и про Чебурашку. С другой стороны, это вполне могло быть вольным переводом бодрой песни добротных немецких туристов, таинственным образом внедренным в мою опьяненную лесным воздухом голову. Еще немного погуляв, мы вернулись вниз, сели в машину и отправились к уже решительно последнему пункту нашего путешествия, именуемому Мария Лаах. Путеводитель обещал там совершенно незабываемый вид со старым бенедиктинским монастырем, расположенным в лесной глуши на берегу красивейшего озера.
       К воде мы спускаться не стали, а остановились на смотровой площадке. Вид и в самом деле открывался изумительный. Озеро было относительно большим, с очень синей спокойной водой. В самой середине его отражалось облако, а дальше, на холме, высилась башня монастыря. "Облако, озеро, башня, - подумала я. - В точности как у Набокова".
       И тут меня как ударило. Ну конечно! Это ведь оттуда мои неясные сегодняшние ассоциации. И стишок тоже оттуда! И всё оттуда - вся эта Германия и Бельгия, и Нижние Земли... и вся Европа.
       Рассказ Набокова "Облако, озеро, башня" - один из самых пронзительных текстов, когда-либо написанных на русском языке. Владимир Владимирович прожил в Германии 15 лет, с 22-го по 37-й год. Тогда-то, в 37-ом, и написан этот резюмирующий германскую жизнь рассказ. Судя по следующей цитате из романа "Дар", немцев Набоков не любил. За что? А вот, извольте:
       "...за этот низкий лоб, за эти бледные глаза; за фольмильх и экстраштарк, - подразумевающие законное существование разбавленного и поддельного; за полишинелевый строй движений, - угрозу пальцем детям - не как у нас стойком стоящее напоминание о небесном Суде, а символ колеблющейся палки, - палец, а не перст; за любовь к частоколу, ряду, заурядности; за культ конторы; за то, что если прислушаться, что у него говорится внутри (или к любому разговору на улице), неизбежно услышишь цифры, деньги; за дубовый юмор и пипифаксовый смех; за толщину задов у обоего пола, - даже если в остальной своей части субъект и не толст; за отсутствие брезгливости; за видимость чистоты - блеск кастрюльных днищ на кухне и варварскую грязь ванных комнат; за склонность к мелким гадостям, за аккуратность в гадостях, за мерзкий предмет, аккуратно нацепленный на решетку сквера; за чужую живую кошку, насквозь проткнутую в отместку соседу проволокой, к тому же ловко закрученной с конца; за жестокость во всем, самодовольную, как-же-иначную; за неожиданную восторженную услужливость, с которой человек пять прохожих помогают тебе подбирать оброненные гроши; за..."
       Не правда ли, длинный список? Причем, судя по завершающему многоточию, пункты обвинения отнюдь еще не исчерпаны.
       Пересказывать "Облако, озеро, башню" я не стану: кто читал - тот помнит, а кто еще не прочел - пусть прочтет. Замечу только, что в этом коротком рассказе необычайно точным образом выражена двойственность Германии в набоковском восприятии. С одной стороны - волшебство прекрасной природы, "необыкновенное выражение воды" ее озер, "неповторимая согласованность" ее пейзажей, что-то "единственное, родное и давно обещанное". И тут же, рядом... да почему же рядом? - даже и не рядом, а внутри, в неразделимой смеси с первым - невозможная, пошлая мерзость бытия, от которой "сил больше нет быть человеком".
       А теперь... теперь вот мы стоим и смотрим, возможно, на тот же самый пейзаж, который в свое время перевернул душу набоковского Василия Ивановича. Все здесь, налицо - и облако, и озеро, и башня. И шуршащие листья под ногами, и невыразимая красота осени, и кёльнский Дом, и тающая во рту волендамская селедка, и Гентский алтарь, и мозельские набережные, и рембрандтовский свет. И тут же, рядом... да почему же рядом? - даже и не рядом, а внутри, в неразделимой смеси с первым - Аушвиц и Дахау, резня и погромы, хрустальный звон наших кровавых ночей, пепел наших детей в европейском небе.
       Так почему же иногда так тянет в северные края?
      
      

      
      

 

 


Объявления: