БОФОР
(отрывок из израильского бестселлера)
Вступительное слово переводчика
Известно, что сапожнику пристало вроде бы судить о сапогах и не выше. И так же, стало быть, переводчику пристало говорить о переводе и не более того. И я поговорю, разумеется, о нем, но вначале…
Я проработал много лет на израильском радио в отделе передач на русском языке, и вот как-то в нашу редакцию, состоявшую из давно уже приехавших в Израиль журналистов, излечившихся в основном от советских заморочек, и, в частности, подхалимажа, попал совсем недавно прибывший московский диктор с хорошо поставленным голосом и чисто советской выправкой. Как-то на планерке подотдела актуалий он взял слово и сказал:
– Как жаль, что на заседании нет начальника всего отдела. Мне вчера довелось читать в эфир написанную им заметку, и я должен сказать, хоть его и нет сейчас, несмотря ни на какие чины и звания, но я сказал бы это и ему в лицо: "Прекрасная заметка, Арон! Гениальная! Никто другой так написать не способен!"
Так и я сейчас скажу в тексте по-русски, – а автору книги Рону Лешему пусть переведут – я как переводчик и таким образом волей-неволей его самый внимательный читатель не побоюсь сказать ему в лицо: "Вы действительно написали хорошую, настоящую книгу". Некто из причастных к разъяснительной работе за границей спросил меня:
– А нужно ли эту книгу рекламировать и продвигать там? Ведь – сплошная военщина.
А жизнь наша – не военщина? Юноши и девушки не проходят срочную службу? А многие остаются и на сверхсрочную. Мужчины в летах не ходят на ежегодные сборы резервистов? А сознание непрерывной войны против террора не есть навязанная нам неотъемлемая часть нашей жизни?
А еще сказал он:
– Ведь жесткость какая, чтобы не сказать жестокость и бесчеловечность, в армии, в ЦАХАЛе.
А что, пусть лучше думают, что ЦАХАЛ – институт благородных девиц? А что до бесчеловечности... Чтобы ее стало меньше, для того и нужны такие книги.
Главный герой – это своего рода израильский Робин Гуд, а в какой-то степени и Дон Кихот, рыцарь без страха и упрека. Не слишком образованный, вроде бы совсем не изощренный, даже примитивноватый. Но его примитивные, бесспорные для него истины: "За друга можно и нужно и жизнь отдать. То же самое и за Родину, за безопасность ее жителей" – так ли уж бесчеловечна его примитивность? Не из таких ли примитивов получаются лучшие солдаты, герои? Выросший в Афуле, в квартале бедноты, в основном сефардской, он естественно недолюбливает ашкеназов, маменькиных сынков и слюнтяев. Не исключено, что в отношении "олим ми-Русия" его голос звучал бы в хоре "бишвиль ма батем?". Но, если кому-то действительно понадобится помощь, он будет первым, кто протянет руку. В общем, своего рода Ленька Королев.
Книга очень израильская и по реалиям и по характерам; очень в своей как бы солдафонщине трогательная; местами чисто журналистская, местами высоко литературная...
Но хватит о высоких материях и одеждах – пора к сапогам, за которые я в ответе. Перевод был полон подводных и надводных камней. Первый – это израильские реалии. Помню, в семидесятых годах, когда еще существовал так называемый "железный занавес", в одном из самых первых писем, которое прорвалось сквозь него от слушателя из СССР на израильское радио на русском языке, говорилось: "Слушаем вас с большим трудом из-за глушения. Все, что вы рассказываете, очень важно и интересно. Но есть у нас к вам вопрос: вот вы говорите – "авокадо, авокадо", а что такое "авокадо"?" Как много бился я над всякими "бисли, фалафелями, кинли"! Знают ли эти заветные для каждого израильского ребенка слова там, в ареалах обитания русскоязычного читателя за пределами Израиля? Но – это полбеды, половина или даже десятая доля трудностей.
Далее неконвенциональная лексика, то есть попросту мат или даже перемат. Ведь вы знаете, что уровень ее приемлемости или неприемлемости в иврите и в русском совершенно разные. С трибуны кнессета можно без проблем провозгласить "кебенимат", в то время как с трибуны Думы ее депутаты даже при максимальном разгуле демократии все же поостерегутся это произнести. Ведь первоисточник этого, ставшим ивритским, выражения не всем его пользователям этимологически понятен. Я лично при переводе ивритского текста был за правду жизни, хоть в значительной мере и неконвенциональную, но редакторы эту мою прыть поумерили. Может, к лучшему, а может, и жаль.
Я, конечно, не хотел бы, чтобы получилось, как с главой "Серп и Молот – Карачарово" в знаменитой книге "Москва – Петушки", которую все читатели, в особенности девушки, даже не прочитав единственные цензурные в ней слова "и немедленно выпил", бросались читать за сосредоточенный в ней мат. Но, если кто интересуется особо ивритским армейским нецензурным изыском в моем переводе и хочет узнать, что такое "поспешняк, похлоп, подвесные качели, локти на рукомойник, шепчущий лошади" и т.д., то пусть открывает сразу 3-ю главу романа.
Куда сложнее, что герои в общем говорят на сленге армейско-молодежном, ивритском, а должны у меня заговорить на неком особом молодежно-армейском сленге по-русски, но чтобы все же чувствовалось, что не солдат Иванов с солдатом Петровым общаются.
То, что я сделал, чтобы добиться оптимального результата, напоминает описанное в очень давно опубликованной, но сохранившей свой блеск и остроумие книге "Физики шутят". Там сказано нечто вроде (цитирую по памяти): "Если автор научного труда пишет в предисловии: я очень признателен Джонсону за практическую помощь, а Питерсону за теоретические консультации, то это означает, что Джонсон провел за него все опыты, а Питерсон объяснил ему, что они означают". Так примерно поступил и я. У меня (а переводил я в Минске, в свободное от посольских обязанностей время) были информанты, и среди них два основных. Один – административный директор посольства Асаф Браха, не так давно служивший в ЦАХАЛе, к которому я обращался за разъяснениями, если встречалось некое сленговое, неидентифицируемое по словарям выражение. Второй информант – носитель русского языка мой секретарь Маша Кузьмина, которая то ли сама, то ли бросив клич среди своих многочисленных поклонников, прошедших российскую или белорусскую армию, предлагала мне наилучшие эквиваленты перевода средствами русского сленга.
Но вообще мне представляется, что такую книгу с иврита на русский можно было перевести, пользуясь только моей переводческой концепцией. Помню, в истории с одним из очень прошлых моих переводов некто, пытаясь скомпрометировать меня в глазах переводимого автора (мир не без добрых и порядочных людей), донес ему, вернее ей, что в некоем предложении, где у нее, автора, есть глагол, в переводе это передается деепричастием – какое безобразие! Хорошо хоть деепричастием, объяснил я писательнице, потому что могло бы быть и существительным, и местоимением и предлогом, а могло быть вообще ничем. Потому что переводятся не слова и даже не предложения, переводится некий конгломерат смысла, стиля, авторской задумки и еще не знаю чего.
И цель перевода в том, чтобы автор, в данном случае Рон Лешем, зазвучал по-русски так, как он звучит на иврите. И насколько мне это удалось, судить вам.
Зеев Бен-Арье
...А я в тот вечер поругался с Лилах. Она рассказала мне о своей подруге, которая тоже служит в армии – в социальном отделе какой-то части. У нее был парень из частей НАХАЛа1, он служил в Ливане и был ранен – подорвался на мине, потерял левый глаз, и ему оторвало стопу. Она не бросила его, выхаживала полгода, но в разговорах с Лилах, наедине, жаловалась, как ей трудно.
– Я бы уже хотела куда-нибудь сходить вечерком, – говорила она, – но куда я пойду? А он что будет делать – пойдет со мной? И дальше что – будет сидеть в сторонке и смотреть? Раньше он очень любил танцевать, а сейчас стесняется. И когда я танцую, ему очень больно, это прямо на нем написано.
Лилах, как идиотка, стала расспрашивать ее про секс после его ранения. Эта, из социального отдела, призналась, что нет никакого секса, уже полгода они ни-ни.
– Ну, там поцелуемся, но дальше этого не идет, – сказала она.
Можно ее в чем-то винить? Разумеется, нет. Ей от всего этого не по себе, ей страшно. Он, наверное, выглядит как чучело. Ходит с черной повязкой, а дома, когда некого стесняться, снимает повязку и остается со стеклянным глазом. Ее к нему уже не влечет, призналась она.
Перевод с иврита Ольги и Зеева Бен-Арье, редакторы - Лариса Казакевич/Рина Жак, издательство "Змора-Бейтан", 2010, распространение - издательство "Меркур".
1 Пехотная бригада в израильской армии. Солдаты НАХАЛа сочетают военную службу с сельскохозяйственным трудом.
И как-то, по прошествии полугода, в один прекрасный день парень сказал ей, по собственной инициативе, что им надо расстаться. Она изобразила расстройство, уверяла, что она-то как раз с радостью осталась бы с ним, но особо не упиралась. В глубине души все понимали, что она не прочь сбросить со своих плеч эту ношу и вздохнуть с облегчением. Она хотела, чтобы был кто-то, с кем можно пойти на море, как положено, у всех на виду, а не ковылять с хромым инвалидом. Она хотела на улице распустить хвост, представляя, как судачат за ее спиной: какой кадр оторвала, настоящий мачо, просто модель. Ей надоело стесняться, надоели трудности, надоели слезы. Ей хотелось быть сумасбродной и взбалмошной, хотелось улыбаться, быть счастливой. Хотелось почувствовать рядом мужчину, чтобы в его объятиях у нее аж косточки хрустели, чтобы ей было хорошо.
Услышав от Лилах эту историю, я сказал:
– Глубокое уважение этому парню! Какой он молодец, что бросил ее. Мужик что надо. Не дожидался, пока грянет гром. Эта сучка все равно сбежала бы от него.
Лилах сразу взвилась:
– Я бы не бросила тебя.
– Не может такого быть, – ответил я, – все бросают. Во всех таких историях, которые я слыхал до сих пор, в нашей роте, на всех соседних форпостах, они непременно уходят, рано или поздно. И ты меня бросишь, зуб даю! Только не беспокойся, я об этом подумал заранее. Если что-то такое случится со мной, я оборву ниточку – выпрыгну из вертолета по дороге в больницу или даже пущу себе пулю в лоб, сто процентов.
Она расплакалась, потом кричала, что я недоразвитый, придурок и что армия выбила из меня последние мозги. В общем, разругались в пух и прах. Даже не притронулись друг к другу в ту ночь.
Лилах училась в школе с приличными детьми, а я – с разгильдяями. Девушка из "благородных" и уличный мальчишка: вот такая странная пара. Но у меня были длинные, ниспадающие до плеч волосы, лицо как у невинного младенца. Я умел пускать пыль в глаза, у меня было много подружек, я ходил на все вечеринки и вообще даже не смотрел в ее сторону. В силу этих причин, по-видимому, в восьмом классе она решила, что именно я – ее суженый. Год мы то встречались, то расставались. На следующий уже встречались практически постоянно, тары-бары-растабары, но больше между нами ничего не было. На третий год – первый поцелуй, вечерами допоздна зажимались в лесопосадке недалеко от дома, в "жучке" моей матери, на крыше бабушкиного сарая. На четвертый она устраивалась на своей кровати с гитарой, полуголая, и играла мне, я приходил в состояние страшного возбуждения, аж слюни текли, и мы сливались воедино. Всякий раз, когда она хотела завести меня, она раздевалась до трусов и брала в руки гитару, и я тут же бросался на нее, жадно втягивая ее запах. У каждого есть свой запах, и ее запах для меня – самый любимый. Дело вкуса. Если мне не нравится запах какой-то девушки, это не означает, что он плох, это значит просто, что она не для меня. А если он мне нравится так, что я схожу порой с ума, когда я один, и не могу ни на чем сосредоточиться, кроме попытки воссоздать его, значит, это действительно мое, эта девушка создана для меня.
Она окончила школу с отличием, а я даже аттестат зрелости не получил. Но ее отец утверждал: "Нравится мне это или не нравится, но ни с кем другим у тебя ничего не получится. Я знаю, что говорю. Я видел, как ты смотришь на него". Так он повторял с первого дня. Она сначала возражала: "Чего это вдруг?" Но в глубине души знала, что он прав. На пятый год я впервые положил голову ей на грудь, я ей, а не она мне. Этим было решено все, это означало, что и для меня мы вместе на всю жизнь. Я приходил на побывку, приникал к ней; мы лежали, прильнув друг к другу, целыми сутками, и я только старался увеличить площадь соприкосновения, площадь слияния наших тел. Я засыпал в обнимку с ней, удивляясь самому себе, как это я стал таким, что не делю кровать пополам, не провожу на ней мысленную черту посередине и не убегаю на свою половину через шесть секунд после того, как удовлетворю девушку и она закроет глаза. Я уже практически не стеснялся ее, говорил почти без разбора, без фильтра все, что приходило на ум.
В четверг, ровно через неделю после смерти Зива, когда Лилах, обедавшая у родителей, вернулась и открыла дверь моей комнаты, я еще спал. Биттер, лежавший свернувшись клубком у меня в ногах, бросился ей навстречу с радостным лаем и облизал с головы до ног. Они устроились вдвоем на моей кровати, она схватила меня за руку. Я проснулся и сообщил, что решил с ней расстаться. Так вдруг, ни с того ни с сего. Я был еще в полусне, мысли путались, я еще не продрал глаза, но хорошо знал, что делаю. Выбора не было. Я видел ее перед собой и понимал, что все кончено. Я приподнялся, потрепал ее по щеке, чмокнул, встал и пошел принимать душ. Она не заплакала, не подняла крик, даже странно. Когда я вышел из ванной, ее уже не было. Может, я ее очень обидел, а может, она осознала, какой я, в общем, придурок, насколько не подхожу ей, пентюх пентюхом, серый, некультурный, без будущего, и потому не стоит слишком напрягаться. Может быть. Ну и черт с ней. Во мне нет места для нее, надо сосредоточиться на деле, которому я служу. А у нее в голове черт-те что. Ее занимает вопрос, какого цвета простыни выбрать, она может подолгу раздумывать, где повесить картинку, часами раскладывает вещи на зимние и летние, требует от меня высказать мнение по поводу ее колготок – какие надевать, а какие уже надоели, или помочь ей выбрать пирожное в холодильнике – какое вкуснее, а от какого больше толстеют, или забивает мне голову перипетиями телесериалов, а также историями про своих подружек, их ссорами, и представь себе, ее это очень волнует. У меня же нет сил задумываться над этими проблемами, не стоящими выеденного яйца, принимать абсолютно неважные решения. В другом месте в эту минуту на кону человеческая жизнь, и я могу быть там. Она хохочет, радуется и переживает по пустякам, не дает мне побыть наедине с собой, не понимает, как я в этом нуждаюсь порой. Да и как ей понять, как протянуть мне руку дружбы, как заговорить со мной на одном языке, когда она не там, не наверху, не чувствует, не понимает. Из окна спальной я смотрел, как она идет вверх по улице, медленно, не оглядываясь. Может, я вижу ее в последний раз, а может, увидимся через какое-то время, интересно, через какое. Она не может понять, думал я, ей, наверное, наплевать. А мне, мне-то что оставалось делать?
В субботу вечером мы были уже готовы возвращаться в Ливан. Собрались на учебной базе возле Кирьят-Шмоны, быстренько провели очередную отработку навыков на случай засады и ждали сигнала на отправку. За сорок минут до старта из штаба сообщили, что колонна отменяется – по данным разведки, ситуация неблагоприятна.
– Выезжаем завтра, – сообщил я, – а пока занимаем с боем комнаты в гостинице "А-Цафон". Если кто-нибудь хочет проведать раненых в больнице "Рамбам"2, с моей стороны нет возражений.
2 РАМБАМ – великий еврейский законоучитель, толкователь Торы и врач (ХII в.). Больница, названная в его честь, находится в Хайфе.
Захотели многие, и я в том числе.
Чуть ли не каждый раз при въезде в Ливан, а иногда и при выезде из него мы застревали в гостинице "А-Цафон". Многоэтажное старое здание, по шесть кроватей в номере, а иногда и больше, тонкие омерзительные белесо-зеленые простыни, как в больнице, и вместе с тем для нас это был отель с большой буквы, можно сказать, пять звездочек. Иногда успевали позвать своих девушек и провести с ними еще одну ночь. Иногда просто смотрели кабельное телевидение и часами балдели под горячим душем. Частью "обязательной программы" было сидение с чашечкой капуччино в лобби, где вдоль стен стояли полки с потрепанными книгами, пожертвованными армии гражданами. Сидели на длинных армейских скамейках или в металлических креслах с поролоновыми подушками. Был там и старенький телевизор, и маленький биллиардный стол. В гостинице можно было также валяться сколько угодно на кровати в трусах или вообще голышом, без разгрузочного жилета, без ботинок, не опасаясь, что вот-вот завоет сирена и будет объявлена боеготовность, можно развалиться и поговорить по душам.
В ту ночь, когда все расположились, я велел ребятишкам укладываться спать, а мы с Ошри уселись с двумя литрами пива и кофе в клубе Общества содействия армии3 в подвале гостиницы. Сели в уголке, было о чем поговорить – служить вместе нам оставалось всего-навсего шесть дней. Это неожиданно выпавшее свободное время – наверняка наш последний совместно проведенный день в гостинице, потом – колонна на форпост, последнее начало недели вместе, и все. В следующую субботу вечером он спустится с горы и пустится во все тяжкие. А я буду и дальше тянуть лямку, и нам, может быть, только изредка будет удаваться переброситься словом-другим по телефону. Очень скоро у него начнется и вовсе другая жизнь. Новые друзья. Уму непостижимо! Кто тихий-тихий, а по сути некоронованный король отделения, как не Ошри? Кто лучше него умеет орудовать по снабжению – раздобыть самую вкусную жрачку, если надо, достать горючее, новое обмундирование, боеприпасы? А в бою он самый спокойный, уравновешенный, хладнокровный, выносливый. В общем, мужик что надо. И как товарищу нет ему равных – скромный, непритязательный, думает всегда о других, заботится о других и только в самую последнюю очередь о себе. Таких больше не найдешь. Когда он спрашивает: "Как дела?", это не "как дела?" у других, стандартный пустой вопрос с деланной улыбкой на морде. Это – "Как у тебя дела? Как ты поживаешь? Как ты себя чувствуешь? Расскажи мне обо всем, братан, ничего не стесняйся". Этот Ошри, смуглый до черноты, имеет горячее, как огонь, сердце. Я души в нем не чаю, таких друзей у меня больше нет, не было и не будет.
3 Благотворительное общество, собирающее средства на нужды солдат.
Подняли бокалы, чокнулись, обменялись последними сплетнями о том, что делается в роте, и тогда я рассказал ему о разрыве с Лилах.
– Дуралей, да ты всю жизнь будешь жалеть! – буквально рассвирепел Ошри. Я даже не подозревал, что он способен на такое. – Она ж единственная, кто может сделать из тебя человека! Что, всю свою жизнь просрешь в армии, будешь сидеть в этом болоте, пока не сдохнешь? Когда-то же это кончится, и что ты дальше-то будешь делать без нее? Не, корешок, ты все-таки придурок, и больше ничего.
– Извини, но сейчас мне не до этого. Что, я как ты? Что, я назавтра еду перетрахать всех телок в Южной Америке?
– Ты не боишься остаться один? – спросил он. – Если тебе оторвет руку, ты уже не найдешь никого, кто будет ухаживать за тобой, кто будет любить тебя. Так и умрешь, как собака, жалкий и омерзительный старикашка. Ты не боишься?
Что? С чего это он опять заводит разговор об этом? Убейте, не могу понять, откуда это у него, что это его разобрало? Мы же столько на эту тему говорили, например, неделю назад. А сейчас ни с того ни с сего он опять лезет ко мне с теми же вопросами и смотрит на меня немигающим взглядом.
Дело в том, что мы не раз обсуждали с Ошри и давно пришли к заключению, что потерять какую-нибудь конечность – это самое хреновое, что может случиться, это хуже смерти. Надо сказать, что не только мы так думаем, это всеобщее мнение в полку, с этим согласны все как один. Если тебе оторвет руку или ногу, ты никому не нужен. И ты уже не поиграешь в футбол, не поплаваешь, не пойдешь в поход. Так и промаешься всю жизнь. Лучше смерть, абсолютно точно.
Вернувшись с офицерских курсов, я сказал Ошри:
– Если я подорвусь на мине и мне оторвет что-нибудь, пристрели меня, стреляй не раздумывая.
Он спросил, уверен ли я, и я ответил, что полностью, и заставил его поклясться.
Когда ты погибаешь, объяснил ему я, ты мучаешься от боли максимум две-три секунды, и все – теряешь сознание, никаких ощущений, ты переселяешься в лучший мир. Умирать – дело нехитрое и недолгое. Если же ты теряешь конечность, тебе гарантировано страдание на всю жизнь, на десятки лет.
Ошри подумал несколько секунд, сказал, что я прав, и предложил, чтобы мы дали обещание друг другу – если одному оторвет что-нибудь, то другой приканчивает его – пускает пулю в лоб. С тех пор каждый раз, возвращаясь в Ливан, мы подтверждали это обещание заново, клялись друг другу. И в ту ночь, перед дембелем Ошри, я взял с него слово – пусть прискочит с другого конца света, раздобудет оружие, проберется ко мне в палату, заметая следы, и сделает свое дело. Он поклялся, и мы пошли спать.
Засыпая, я еще раз подумал, как хреново мне будет одному через неделю, когда Ошри уйдет на гражданку и забудет про все; и как мне жаль того парня из НАХАЛа, у которого нет шансов найти другую девушку, разве что в инвалидном кресле, на лучшее ему нечего рассчитывать; и почему я ничего не чувствую, вспоминая Лилах, не поверите, но ничего, кроме облегчения.
Назавтра наша колонна вошла в Ливан.
"Культпоход" в крепость по случаю дембеля Ошри был назначен на среду. Так у нас заведено: когда кто-либо из командного состава заканчивает службу, ему и его солдатам выделяют одно утро для прогулки в древнюю крепость, расположенную рядом с нами. Клаат аш-Шакиф называют ее арабы. Три этажа вверх и еще семь вниз, в глубь горы, а может, и больше.
По преданию, вырытый котлован доходит до речки Литани, откуда качали воду. Готовый бездонный подземный бункер для верховного командования. Однако мы спускаемся только до второго минусового уровня. Есть опасения, что ниже заминировано террористами-палестинцами еще со времен Ливанской войны восемнадцать лет назад. В любом случае рисковать не стоило.
Мы выходим из-под нашего прикрытия и быстро карабкаемся по железной ржавой лестнице с задней стороны форпоста. Мы пробираемся через развалины внешней каменной стены и попадаем во двор цитадели крестоносцев. Колючий непролазный кустарник, страшное дело, местами по грудь. Сквозь щель в стене мы один за другим протискиваемся внутрь, там ползем по вырытым рвам, кое-где спускаемся по веревкам и в конце концов через узкий темный лестничный проход выходим в широченный коридор, который выглядит так, будто по нему по ночам расхаживали царственные особы, если им не спалось. Ну и дворец отгрохали им тут! Огромные сводчатые окна, узкие бойницы, длинные, высокие, через которые проникают внутрь острые лучи света. Просто гений тот парень, который планировал тут освещение. Взгляд наружу – прозрачные воды Литани в таком ракурсе, в котором они не предстают ни с какой другой точки, зеленая стена деревьев с буйными кронами, купающими ветви в воде, темные скользкие валуны.
Я больше всего на свете люблю места, где все осталось таким, как было когда-то – в библейские времена, в средние века, в годы мировых и гражданских войн. И как бы ты ни добирался сюда – на слонах, на верблюдах, во французском танке, в боевом самолете, возносящем тебя к облакам, взору открывается то, что видели твои предки столетия назад, один в один. Никаких сюрпризов, ничего не меняется, тот же пейзаж, та же панорама. Только израильский бело-голубой флаг сменил сегодня тот, который был тут до него.
Аргентинская видеокамера уже стрекочет.
* * *
Так что, съемка уже началась? Давай, давай, снимай, корешок.
С микрофоном – Зитлауи.
Доброе утро, друзья! Красотища какая, а?! Самое романтическое место в этих краях. И вот туристы пожаловали, мы же сегодня здесь как бы туристы, не так ли? Этот, как его, с телевидения, который "Вокруг света", все бы отдал, чтоб побывать здесь, а? Но кто его пустит сюда? Категорически запрещается. Как жаль, что шесть миллионов израильтян не посетят это место. А впрочем, черт с ними, нечего им тут делать, не доросли. Пусть сидят там и пьют себе свой кофе со сливками. Слушай, Эрез, в натуре, распорядись, пусть доставят нам в срочном порядке сюда двух телок. Как по мне, пусть даже ливанок, лет по шестнадцать. Че, ты бы их не трахнул? А я бы трахнул, за милую душу. Тут такое место, хочется до смерти. Самое место предлагать руку и сердце, честное слово. Ривер, братан, приведи сюда на рассвете телку, и твое дело в шляпе. Не теряй времени, можешь уже сейчас звонить в фирму "С доставкой на дом".
Что там такое? Что это? Пс... Высший класс! Сад во внутреннем дворике. Обратите внимание, как обеспечена тут безопасность, какие бойницы, намного надежнее, чем на наших постах. Раз, и открываешь огонь. Пли! Пли! Пли! Пли! Вот это каменюки! И как их затаскивали сюда тысячу лет назад, пусть мне кто-нибудь объяснит. Я уже сдох – десятки комнат, этому нет конца. Эй, Эмилио, дорогуша, а ну-ка свались здесь, прямо перед камерой. Игаль Шилон непременно покажет тебя в своих "Забавных случаях", выиграешь "фиат", скажешь мне спасибо, братан. У-у, а это ты видел? Заснял? Да это комнаты для пыток, че, нет? Что скажешь, Бейлис? Видишь граффити на стенах? Творчество террористов. Интересно, что здесь написано. Испоганили стены. Давай оставим и наши имена, а, мужичок? Арабы – бескультурье, израильтяне – тоже бескультурье. Какая разница?
Ну, жирдяй, двигайся, Итамар, спускайся, все уже идут. Чего ты ждешь? Что я тебе жопу намассирую? Шевелись! Слушайте, как можно было штурмовать эту штуковину, представить себе не могу. Но оно того стоило! Сколько говна мы нажрались там, на форпосте, все это стоило ради прогулки по этой крепости. Видите овечек там, внизу, среди полей? Вот бы оседлать такую крылатую овечку! Как это еще не придумали летучих овечек? Вот отсюда бы здорово вылететь! Из этого окна. Нет, ей-богу, выбрось меня, вот бы я полетел.
Ну что, еще пролетик вниз? Точно как в Риме, скажу я вам. Ну и что, что я не был в Риме?
* * *
Мы пропахали все коридоры и спустились в центральный зал с колоннадой и бассейном – четверть олимпийского по размеру, воды в нем сейчас нет.
Зитлауи достал газовую печечку и пачки вафель со вкусом лимона. Ошри развел небольшой костер, я нанизал на палочку зефир, и мы сунули его в огонь, обгорелый вкуснее. Закурили – даже те, кто в принципе не курил, так было принято. Сняли форму, растянулись на песке. Никто не нарушал молчания, что бывает у нас нечасто, но этот воздух, влажный, немножко спертый, прохладный, диктует свои законы, которые сильнее тебя, он расслабляет, делает мысли вялыми, побуждает замкнуться в себе, говорить шепотом. И молчать. Мы подложили под голову каски и жилеты и будто бы заторчали. Тут совершенно безопасно. Какой террорист полезет взрывать древнюю крепость? А даже если полезет, то не доберется до нас. Не знаю, можно ли нам по армейским правилам находиться здесь, скорее всего – нет, но такова традиция, а традиции на Бофоре важнее приказов, которые меняются день ото дня. Так провожают у нас друга, честь честью.
Я подсел к Риверу.
– Что случилось? Чего такая кислая морда? – спросил я.
Ривер отмахнулся, мол, ничего, все в порядке.
Вид у него невеселый, что, я не вижу? Ривер попытался отвлечься от мрачных мыслей, найти какую-то тему для разговора, но колесики в мозговом механизме крутятся медленно здесь, под землей.
– Как только мы заключим мир с Ливаном, – сказал он, – я приеду сюда полазить по скалам. С самого дна ущелья, по самому крутому подъему, метр за метром, до утеса. Тащусь только от мысли об этом.
Потом повернулся спиной и сделал вид, что дремлет. Закемарили и все остальные, а я прикурил сигарету. Лилах убила бы меня, если бы увидела, что я курю, она мне не разрешает и слышать не хочет, заботится о моем здоровье, держит меня в ежовых рукавицах. Хотя нет, сейчас уже не держит.
Еще через полгода закончится тысячелетие, подумал я. Круглая дата, историческое событие. Странно. Когда это случится, в первом двухтысячном году, в ноль часов ноль минут, когда и секундная стрелка пройдет отметку ноль-ноль, где мы будем? Здесь, на горе? Что это будет за миг? Тихий, спокойный, как сейчас? Сплошное разочарование? Миг как миг, ничего особенного? Будем валяться на койках в своих "подлодках", грызть орешки, щелкать фисташки и смотреть на часы? А может, это будет незабываемый момент? Закатим праздник, пир на весь мир, какого в Ливане еще не видали. А может, "Хизбалле" вздумается, со своей стороны, потрясти человечество именно в этот момент, в ноль-ноль, запалить небеса оранжевым пламенем. Если они захотят, им это ничего не стоит, а мы разбежимся по своим норам, траншеям, как крысы, раскрыв рты от ужаса, пока не придем в себя и не ответим огнем на огонь. И начнется тогда заварушка, война по всем правилам, может, даже мировая, всемирная, ровно в ноль-ноль. Чтоб они не застали нас врасплох первого первого, нельзя напиваться, надо быть начеку.
А спустя, скажем, лет так семьсот кто-то, стоя здесь, на горе, попытается представить себе, кто тут находился тогда, в исторический момент смены тысячелетий, и вспомнит о нас. Или не вспомнит.
А может, мне вообще выпадет увольнительная на эту ночь? Вернусь к Лилах, возможно, смотаемся в Тель-Авив. На самой большой площади сотни тысяч людей будут вести обратный отсчет секунд и целоваться, а небо окрасится в алый цвет фонтанами фейерверков. Может, и так. Даже не знаю, где я предпочел бы быть первого первого. Со всеми страшными пророчествами, катаклизмами, которыми нас пугают, ужасными Божьими карами, небылицами, выдумками, тайными учениями, магами и чародеями – кровь леденеет в жилах. И даже если ничего в конце концов не случится и все согласятся, что катаклизмы отменяются, любопытство, накал страстей, ожидания все равно доведут тебя до одурения. Если бы я мог обнять Лилах, укрыть ее от грядущих угроз и сделать это здесь, и чтобы Ошри был рядом и все ребятишки – вот это был бы верх совершенства. Не в городе, среди прилизанных фертов, пропахших дымом и гарью, все на одно лицо, словно клонированные, готовые ноги вытереть о тех, кто не разделяет с ними их извращенных сексуальных пристрастий, не употребляет их наркотиков, не преклоняется перед их искусством, атеисты, пацифисты! Нет, лучше пусть он меня застанет здесь, этот момент библейского масштаба. Внуки спросят меня: "Где ты был тогда, на стыке тысячелетий, дед?" И я смогу достойно ответить им. "На войне, – скажу я им. – На войне". Второе тысячелетие грядет. Миллиарды представляли себе его приход – космические корабли, звездные войны, роботы. А я – глубоко под землей, в крепости крестоносцев. Чудно. С этими мыслями я задремал.
* * *
Редкие кадры. Наш командир отделения спит, как сурок. Она же снимает, да, корешок? Смотри, Лана-милочка, верней, не смотри, что он такой маленький, словно гномик, на самом деле перед тобой отлаженный механизм, военный робот. С бульдожьей хваткой и яйцами, как у быка. Да что там быка? Как у бегемота. Этот пойдет до конца, нет другого такого в израильской армии. Всегда знает, как поступить, знает, за что он сражается, разум холодный, как эскимо на палочке. Если стоит вопрос о том, кто раньше передернет затвор и выстрелит, положись на него – он всегда будет первым.
А вот Ривер, цаца наша. Расскажи нам, Ривер, обормот такой, чего ты не успел еще в жизни. Ну, Лана сгорает от любопытства, братан. Допустим, ты загибаешься, что тебе будет жальче всего упустить? Чего ты недоделал? Вот счас решается – в рай или в ад, что бы ты попросил доделать? Я серьезно, не думай. Что это за разговоры – не хочу базарить о смерти? Это фигня, мы тут все свои, выкладывай, у каждого есть своя заморочка. Вот я, например. Знаю – я так никогда и не попал на концерт Цвики Пика4 в Кейсарии, хотя собирался сто раз. Видишь, как легко меня осчастливить, а? И еще: я никого до сих пор не убил. Что вы так смотрите? Ни одного террориста, я имею в виду. Ну, Ривер, теперь твоя очередь. Чудно – итак, ты еще не трахал ни одной бразильской телки. Роскошный ответ. Тогда слушай, что скажет тебе твой старший брат Зитлауи: улица Бен-Иегуда в Тель-Авиве, массажный кабинет "Жасмин", там есть одна из Бразилии. Знаешь? Что? Что тебе не подходит? Это должно быть на карнавале? Ладно, проехали. И был бы не прочь порвать своего старшего брата в теннис? Ладно, что-нибудь устроим. Бейлис, а что с тобой? Выдавай! Никогда не был за границей? Да что ты говоришь? Никогда-никогда? Это действительно непорядок. Дальше. Шпицер? Шпиц? Что с тобой, приятель? Говори в микрофон, корешок. Это ж твоя малышка, не моя, скажи так, чтоб аж дух захватило. Не бойся, загружай по полной, все тут твои корешки, дорогуша. От всего сердца скажи, так будет лучше всего. Что? Не заслужил, чтобы родители по-настоящему гордились тобой?! Ну, ты и дал! Меня так и тянет на блев. Ты че вообще?
4 Популярный израильский эстрадный певец и композитор. Амфитеатр в Кейсарии на берегу Средиземного моря – одна из самых красивых концертных площадок в Израиле.
А вот Ошри, наш сержант, наш первый герой. Уходит от нас – дембель. Скажи тете "здравствуйте", Ошри. Оцени его скромность. Слова из него не вытянешь, молчальник ты наш, как воды в рот набрал. Не лицо, а сплошная невозмутимость. Мистер Кул5. Смотри, насколько он черный, настолько ашкеназ: слушает допотопных Ярдену Арази и Изгара Коэна6 целыми днями, их пленки уже протерлись до дыр у него в вокмене. Вроде святая простота, а какой стиль! Он у нас учитель верховой езды, подрабатывает на фазендах миллионерш. С первого взгляда ни за что не скажешь, да? Никогда. Может устроить и тебе лошадку для прогулки верхом. А когда поблизости нет девушек, он не стесняется, становится как сумасшедший, как вурдалак, набрасывается на всех и колотит, вроде бы в шутку, играючи, по-дружески, но рвет всех на куски. Скажите мне, уважаемый господин сержант, что побудило вас пойти служить в боевые части? Что? Что значит – офицер на учебной базе? Что это значит – взяли и распределили? Нет, вы сейчас должны сказать, что у вас был пример для подражания, какой-нибудь друг во дворе, он был старше, вы равнялись на него, а он погиб в какой-то заварушке, и это дало толчок, вы должны были отомстить. Или что-нибудь про отца – он был боевой командир, завещал вам продолжать семейные традиции, с детства приучил быть во всем первым, служить идеалам сионизма и возрождения Земли Израиля. Что нет? Как это нет? Не было ничего такого?! Так какого вы здесь все это время торчали, торчали и торчали?
5 Невозмутимый, спокойный.
6 Популярные израильские эстрадные певцы.
* * *
И тут на гору опустился туман, ни с того ни с сего, совершенно внезапно. Видимость нулевая. Я помню, как Ошри разбудил меня и сказал, что надо сматываться, возвращаться на форпост. Белый, густой, тяжелый туман клубился снаружи, он взял крепость в плотное кольцо и стал уже просачиваться сквозь бойницы в помещение, как дым, который наплывами прокладывает себе путь. Последнее дело – болтаться в туман за пределами форпоста. Террористы обожают такие условия, вылазят из своих нор, шастают под этим естественным прикрытием. По рации уже объявили о повышенной боеготовности, мы полезли вверх к выходу. Здесь, на самом высоком пике, небо было голубым и чистым. Под нами до самого горизонта расстилался белый океан, тяжелые сплошные облака, над которыми парила разрушенная крепость и мы в ней. Выглядело все пасторально, но ухо уже ожидало первого залпа, автоматных очередей. Выхода нет – надо спускаться, в облаках пробираться назад на форпост. Нашли лестницу, начали спуск. Я – впереди, Ошри – последним, ребятишки посередине. Шли вслепую.
Только мои ноги коснулись земли, воздух прорезал первый взрыв. Гранатомет. Через несколько секунд еще один. По громкоговорителю не объявляли "пуск", сирены не завывали. Только разрывы. Бах! Между ними – тишина. Я закричал: "Быстрее, быстрее!" Ребятишки попрыгали с лестницы и бросились бежать сломя голову, пытаясь сориентироваться в белой заварухе, поскорее попасть в укрытие. Я стоял у основания лестницы, принимал каждого, подталкивал – давай, беги. Одного за другим, пока не почувствовал – Ошри.
– Все, это я, – сказал он, – последний.
Я схватил его за руку, и мы побежали. Не видно ну ни хрена. Еще разрыв, явно на территории форпоста. И еще, совсем в двух шагах. Желтая молния и густой серый дым. И тут наши руки разомкнулись, его рука выскользнула из моей. Я слышал его крик, но самого его уже не видел. Пытался найти, кричал: "Ты где?" Слышал его голос, но не мог определить точно – откуда. Такого не может же быть, он же где-то в метре от меня, не больше, ну точно же. "Ошри, отзовись!" И опять услыхал его крик, на этот раз даже вопль, но уже с другой стороны. Он сбился с пути, потерял направление.
– Куда ты бежишь?! Ошри! Надо в обратную сторону!
Кто-то крепко схватил меня за локоть. Фурман.
– Немедленно внутрь! – гаркнул он и потащил меня за собой.
– Ошри! Без Ошри нельзя.
Он не отпускал, одной рукой волочил, другой подталкивал в спину.
– Сейчас доставят и его. Не дергайся!
Туман просочился даже в лазарет. Ребятишки стояли вдоль стен, ждали. Появился Ривер, весь крови. Он тянул за собой Ошри.
– Раненый! Примите раненого! – кричал он.
Они принесли с собой сильный запах пороха. Ошри был в сознании, но помертвевший от ужаса. Оторванная рука! У Ошри была оторвана рука. Она висела на волоске. Он крепко держал ее. Большой осколок прямым попаданием перебил кость на правой руке – открытый перелом во всю ширину. Другой осколок попал в ногу. Он еле дошкандыбал, а теперь вот стоял передо мной. Он плакал. Пытался двинуться ко мне. Он смотрел мне в глаза и кричал:
– Помоги мне скорей! Помоги!
Я застыл на месте.
– Помоги мне, Эрез! – умолял он.
Он был прямо передо мной, смотрел на меня, ждал. Но я застыл на месте, не шевельнул пальцем, полный паралич. Мы столько раз отрабатывали навыки на случай таких ранений, но я стоял как вкопанный. А время шло.
– Что ты хочешь, чтобы я сделал? – спросил я раздраженным тоном, как будто бы злюсь на него.
Я стоял перед ним, беспомощно глядя на него, а потом опустил глаза. Почему он не ищет помощи у других? Вдруг у Ошри подкосились ноги, и он осел. Ривер пытался уложить его, но Ошри сопротивлялся. Почему? В какой-то момент он потерял сознание. Все стояли неподвижно. Дэйв перекрыл выход, чтобы кто-нибудь в припадке безумия не выскочил под огонь. Такое бывало. Фурман вышел из укрытия еще раз, чтобы проверить, нет ли раненых снаружи.
Почему я стоял как вкопанный? Почему?
Я что-то понял, у меня что-то щелкнуло. Да какое щелкнуло! Грохнуло, бабахнуло во всю мочь. Я – я! – заплакал. Незаметно для себя, первый раз в жизни. Когда Зива не стало, я не плакал. А ведь Зива не стало совсем, он навсегда ушел из жизни. А Ошри лежал передо мной на холодном полу. Я пришел в себя, обхватил его, обнял, стал заправлять его живые ткани обратно под кожу. Но не вполне понимал, что я делаю. Внутри что-то разъедало меня, раздирало, выкручивало все кишки, под кожей – сотни, тысячи стеклянных осколков, малюсеньких стекляшек. Да какая кожа, что я говорю?! У меня вообще не было кожи. Сплошной комок нервов, ничем не прикрытых, незащищенных, и каждое прикосновение, каждое слово печет нестерпимо, жжет, как огнем. Боль разит наповал, валит с ног. Мышцы сведены, перехватывает дыхание, хочу набрать побольше воздуха в легкие и не могу. И стыдно мне за себя офигенно.
Пришел врач с инструментами и начал фиксировать руку. Сделал укол морфия, наложил жгуты, поставил капельницу. Ошри уже ничего не чувствовал. Морфий проник ему в кровь. В какой-то момент он открыл глаза и вскрикнул:
– Эрез, иди сюда!
Наверное, не обратил внимания, что я и так рядом, сижу у края носилок.
– Прикури мне "Мальборо", – попросил Ошри.
Мы застыли от удивления. Какой "Мальборо"? Что он такое несет? Разве он не понимает, что с ним случилось? Может быть, ему ввели слишком большую дозу морфия?
– Доктор, что это? – спросил я.
– Все в порядке. Говорите с ним, занимайте его чем-нибудь, чтобы он снова не потерял сознание.
– Прикури мне "Мальборо", – опять попросил Ошри.
– Какие сигареты сейчас? Тебе нельзя! – ответил я.
– Чего это? Что, я бросил курить? – спросил он, не открывая глаз.
Я не нашелся что сказать, не знал, о чем вообще говорят в подобных случаях. Тут на выручку пришел Зитлауи.
– Эй, приятель, – сказал он Ошри, – а не вернул бы ты зажигалку, которую у меня заиграл?
Ошри сказал: "Сейчас", полез левой рукой в карман брюк и достал оттуда зажигалку Зитлауи. Страх и ужас!
А врач все свое: занимайте его. А как? Ривер заметил, что с отсеченной руки отпал пластырь, и татуировка Ошри предстала во всей своей красе.
– Ну вот, ты избавился от наколки, – сказал он. – Избежал болезненной операции.
Все смотрели с надеждой на Зитлауи – если надо молоть языком, так кому, как не ему.
– Была у меня одна знакомая, так у нее была наколота мышка на жопе, будто только выскочила оттуда, – на полном серьезе начал он, примеряясь, проверяя, как идет. – А у другой бабы татуировка – рука, словно хап ее за сиську, ей-богу. А еще я слышал, что одна наколола имя хахаля где-то у самого интересного места, а он взял и бросил ее.
Мы привязали Ошри к носилкам. У меня опять потекли слезы, я отошел в сторону. Ребятишки смотрели на меня во все глаза не меньше, чем на оторванную руку Ошри в лужице крови. Он был, конечно, одурманенный, но спросил:
– Ты плачешь? Что, я помер?
Тишина.
Санитары погрузили его на приземлившийся вертолет.
– Все, я отвоевался, прощай, Ливан, – сказал Ошри.
На том мы и расстались. Он улетел. Я не пустил ему пулю в голову, он не выбросился с вертолета.
Кто бы мог подумать? Неделю назад мы с Ошри проведывали в больнице Гулу, снайпера с форпоста Длаат. Он попал в перестрелку и был ранен, между прочим, своим же (один из бойцов слишком широко крутанулся, давая залп из своего "Негева", и бац, пуля задела Гулу, стоявшего буквально в нескольких метрах. Ну, шквал огня, гранаты, неразбериха – бывает). Там, в больнице "Рамбам", Ошри сказал Гулу какую-то странную фразу:
– Еще немного – и меня положат на койке возле тебя.
И вот не прошло и недели, и Ошри вправду будет лежать на койке возле него. Как такое может быть? Я знаю, ты терпеть не можешь, когда тебе подсовывают истории о превратностях судьбы и о трагической случайности. Все это кажется тебе выдумкой, притянутой за уши. Например, солдат вдруг ни с того ни с сего звонит маме и просит ее запомнить, какую песню он хотел бы, чтобы исполнили над его могилой, если он погибнет, и бах, назавтра его уже нет, пал в бою. Мать, которая подскакивает со сна поздней ночью с отчетливым чувством, что происходит что-то трагическое, в страшных видениях ей открывается правда, она выходит на балкон, ожидая, когда ей принесут похоронку, – и ей приносят. Какова вероятность случайности? Очень малая. Друг, который делится с тобой своим страхом потерять руку, а через четыре дня так и случается. Хочешь не хочешь, приятель, а придется поверить – это так, клянусь тебе. Если бы увидел такое в кино, я бы не купился на подобные совпадения, но это реальность, клянусь мамой.
До сегодняшнего дня, когда я остаюсь один, иногда перед моими глазами появляется Ошри. Как в замедленной съемке, открывается дверь лазарета, и он на пороге. Рука висит, за ним все в дыму, он кричит: "Помоги мне!" Его укладывают на пол, пытаются как-то приладить руку, кровь. Все как в замедленной съемке. Я закрываю глаза и вижу его. Когда при мне произносят "проклятый Ливан", перед моими глазами встает эта картина, этот ужас. Я заправляю его живые ткани обратно под кожу, чтобы ничего не пропало, как животное зализывает рану. Врач накладывает широкую повязку, Ривер добинтовывает узким бинтом из своей аптечки. Приземляется вертолет…
Это Ливан, ты весь в крови, а тот, кто лежит раненый перед тобой, – твой самый лучший друг. Как тут не остановиться и не призадуматься?
Последний субботний вечер перед отправкой в Ливан, когда наше отделение впервые поднялось на Бофор. И его я вижу до сих пор, стоит закрыть глаза. Мы были с Ошри в его мошаве Аругот, к вечеру поехали в Бсор на водохранилище между Рэим и Беэри. Там, в темноте, на берегу, жуя бананы и выедая апельсины, мы строили планы, давали друг другу слово, что будем самыми лучшими командирами, которых когда-либо видел Бофор. Решали, что вернемся живыми и невредимыми. Клялись – едем, служим, возвращаемся, и все без единой царапины – ни у ребятишек, ни у нас. Когда клянешься друг другу, разве может Бог подвести? Клянусь, каждое слово в этой истории – чистая правда.