Общественно-политический и литературный

журнал еврейской интеллигенции из СНГ в Израиле

ДВАДЦАТЬ ДВА

167

Журнал выходит при содействии

министерства науки и культуры Израиля

и при финансовой поддержке

фонда “Русский Мир”

2013

russn_mir.psd

СОДЕРЖАНИЕ

ПРОЗА И ПОЭЗИЯ

Нина Воронель. Секрет Сабины Шпильрайн 3

Бенно Вейзер Варон. Признания везучего еврея 156

МИФ - СОЗНАНИЕ, ПРЕДОПРЕДЕЛЯЮЩЕЕ БЫТИЕ

Неизвестный автор. И чего не бывает... 189

Инна Беленькая. Архетипичность ветхозаветных сюжетов 199

Михаил Сидоров. Мифы старые и новые 219

ОТКЛИКИ

Михаил Юдсон. Котлован наизнанку 225

На первой странице - вид Вены (см. Б.В.Варон “Признание везучего еврея).

На последней странице обложки - вид Цюриха (см. Нина Воронель “Секрет Сабины Шпильрайн”).

ПРОЗА И ПОЭЗИЯ

Нина Воронель

СЕКРЕТ САБИНЫ ШПИЛЬРАЙН

(Окончание. Начало см. в №№165-166)

ИНТЕРМЕДИЯ

Меня прервал громкий стук в дверь. Я попыталась не обратить на него внимания, но мои пальцы застыли на клавишах компьютера – я вдруг забыла, что собиралась написать дальше. Ведь я в детстве, хоть и была очень натасканным ребенком, не очень понимала рассказ Сабины, я просто механически записывала его на чистом листе моей необычайно тренированной памяти.

Пока я медлила, стук повторился – еще громче, еще настойчивей. Я, качаясь, поднялась со стула и пошла отворять дверь. За дверью стояла Лилька с какими-то картонными коробками в руках. «Боже мой, вы в порядке, Лина Викторовна? Я чуть с ума не сошла от беспокойства! Вы ведь уже два дня не проявляете никаких признаков жизни! В регистратуре говорят, что вы ни разу не звонили – значит, вы ничего не ели и не пили. Впустите меня, я принесла вам обед и термос с чаем».

Сильным молодым плечом она оттеснила меня от двери и стала раскладывать на круглом столике у окна принесенные ею картонные коробочки рядом с пластиковыми вилками и ложками. Первым делом она налила чай из термоса в высокий картонный стакан, сунула его мне в руку и приказала: «Пейте!» Я послушно сделала первый глоток и, обнаружив, что умираю от жажды, залпом выпила все остальное.

«Отлично! – воскликнула Лилька и села в кресло у окна, не выказывая никакого намерения уйти и оставить меня в покое.- Я буду сидеть тут, пока вы не съедите то, что я принесла!» Когда я неуверенно попыталась зачерпнуть вилкой комочек вареного риса, не зная, что с ним делать, Лилька вскочила, загребла ложку душистого мяса, добавила к нему рис и поднесла к моему рту: «Рис надо есть с мясом и запивать чаем». Я выполнила ее приказ, а дальше уже сама с аппетитом съела весь китайский обед.

«Вас, что, совершенно не интересует, как я доложила нашу работу?» - обиженно спросила Лилька, наблюдая, как я с удовольствием запиваю чаем съеденный обед. Я вздрогнула и чуть не уронила стакан – какую работу? Все это время я жила в другом мире, и начисто забыла, где я и зачем сюда приехала. «Конечно, меня это очень интересует», - напряженно промямлила я, пытаясь вспомнить, о чем идет речь. Шустрая Лилька сразу раскусила мое притворство и пришла в ужас: «Что с вами, Лина Викторовна? Вы все забыли? Вы больны?» - «Нет, просто я встретила призрак прошлого, и он меня поглотил».

Я недаром пригрела Лильку на своей груди: «Тогда расскажите ваше прошлое мне, и я вас вытащу обратно», - решительно объявила она. И тут меня осенило, как я могу от нее избавиться. Я вытащила из кармана афишку фильма о Сабине и протянула ей. «Это не мое прошлое и рассказать о нем непросто. Пойди, посмотри этот фильм, и тогда ты поймешь, о чем идет речь. Он идет всю неделю.» Лилька быстро пробежала глазами афишку: «А вы при чем?» - «Я же сказала - посмотри этот фильм, и я тебе все расскажу».

Лилька всмотрелась в афишку и ахнула: «Сеанс начинается через час!» - «Так беги! С твоими молодыми ногами и часа достаточно, чтобы успеть!» Я быстро показала ей киноклуб «Форум» на карте Нью-Йорка и почти силком вытолкнула за дверь.

Оставшись наедине с компьютером, я села напротив него и ужаснулась – весь дальнейший рассказ Сабины выскользнул из моей памяти. Я его потеряла из-за Лилькиной заботливости. Зато я вспомнила нашу с Лилькой замечательную работу, с которой мы приехали на конференцию в Нью-Йорк, и пожалела, что не узнала, как Лилька доложила ее без меня. Вместе с сожалением на меня вдруг навалилась страшная сонливость. Я с трудом добрела до кровати, не раздеваясь, рухнула в постель и немедленно заснула.

Проснулась я от яркого солнечного луча, который скользнул по моему лицу. Я с трудом разлепила сонные веки и обнаружила, что забыла задернуть шторы. Который был час? Из-за проклятого джет-лега мои внутренние часы сбились с ритма и ничего путного не могли мне сказать. Я глянула на часы – они показывали без десяти минут одиннадцать. Я никак не могла вспомнить, переставляла ли я их на нью-йоркское время или они показывают новосибирское.

Все-таки переставляла, решила я, и потянулась за афишкой фильма о Сабине – мне помнилось, что на воскресенье был обещан дневной сеанс. Уж не воскресенье ли сегодня? Я позвонила в регистратуру и они подтвердили, что сегодня воскресенье. Значит, можно было сходить в киноклуб «Форум» и опять посмотреть фильм в надежде, что ко мне вернется память и я продолжу рассказ Сабины.

До начала сеанса оставалось два часа, так что я успела принять душ, сменить белье и пообедать в китайском ресторане. Дорога была мне уже знакома и я пришла в «Форум» за четверть часа до начала. Уже не стесняясь, я взяла кофе в кофейном баре и с чашечкой в руке вошла в зрительный зал. Не успела я устроиться в удобном глубоком кресле с прикрученным к левой ручке столиком, как услышала за спиной многоголосую русскую речь. Я украдкой глянула назад и узнала веселую группку Лилькиных приятелей – значит, она уже посмотрела фильм и прислала сюда своих друзей. Я поглубже погрузилась в мягкие объятия кресла и втянула голову в плечи, чтобы меня не узнали: мне сейчас ни к чему были компаньоны и собеседники.

К счастью, свет погасили довольно быстро, и по экрану побежали знакомые уже мне кадры фильма. Я смотрела без особого интереса: все это было мне знакомо,только один кадр потряс мое воображение. Очевидно, на это он и был рассчитан, и его продержали на экране целую минуту, так что я успела хорошо его рассмотреть: это была групповая фотография, грубо разорванная посредине.

На фотографии тремя рядами сидели члены венского психоаналитического семинара Фрейда, в центре плечом к плечу, как родные братья, красовались Фрейд и Юнг. Линия разрыва, корявая и неровная, словно сделанная раздраженной рукой, проходила в точности между Фрейдом и Юнгом, рассекая сидящую перед фотоаппаратом группу на две отторгнутые друг от друга половины. Заунывный голос диктора сказал: «С того дня, как Фрейд второй раз после бурной ссоры упал в обморок на глазах у Юнга, он раз и навсегда запретил в его присутствии называть имя Юнга».

Фильм побежал дальше, и вскоре я увидела Сабину в подвенечном наряде, а следом лакированный башмак жениха, дробящий традиционную для еврейской свадьбы хрустальную рюмку. У меня перед глазами возникли ноги Павла Наумовича не в нарядных лакированных, а в старых стоптанных башмаках, висящие на уровне моего лица. И вслед этим ужасным ногам у меня в ушах зазвучал голос Сабины: «Я совершила непростительную ошибку, выйдя замуж за Павла без любви...»

Я вскочила с места, опрокинув чашечку кофе, и ринулась вон из зала. Наспех схватив в гардеробной пальто, я выбежала на улицу и остановила такси – я не могла позволить себе истратить сорок минут на пешую пробежку к отелю. В воскресенье пробок, к счастью, было немного, и через десять минут я уже отпирала дверь своего номера. Опасаясь, что Лилька опять меня потревожит, я приклеила к двери записку: «Лилька, не стучи и не звони, я должна закончить свою работу». И не снимая пальто, открыла компьютер.

ВЕРСИЯ САБИНЫ (продолжение)

...Павел был очень хороший и добрый человек. Единственным его дефектом было то, что я его не любила. В молодости он даже был красивый – высокий, статный, это он к старости раскормил такое брюхо. Но дело не в брюхе, а в том, что мы нисколько не подходили друг другу. Я была зачарована культурой Европы и совершенно отошла от еврейских традиций, а он ходил в синагогу, зажигал по субботам свечи вместо меня и раздражал меня своей неприемлемостью для моего круга...

Как-то юнга объявил мне, что все мои беды происходят из-за отступничества моего папы, сына известного цадика, ставшего на колени перед культурой Европы. От этого у меня комплекс отца и ненависть к его руке. Как будто эти отвлеченные понятия могли исключить мою ненависть к отцовской руке, раздающей шлепки и пощечины направо и налево.

Мое отношение к папе смешалось с моим неприятием Павла – я не любила его, в точности так, как мама не любила папу, словно я получила эту нелюбовь по наследству. Вскоре после свадьбы мы уехали в Берлин. Павел очень не хотел покидать Россию, где у него была неплохая врачебная практика, но я ни за что не соглашалась жить в душной российской атмосфере. И главное, я не могла жить в такой дали от юнги, безо всякой надежды с ним хоть когда-нибудь увидеться.

Наши отношения с юнгой еще до моего замужества приняли странную форму. Когда я написала свою основную работу о деструкции, я хотела напечатать ее в «Ежегоднике», где он был главным редактором. Я послала ему статью, а через пару недель пришла к нему по его приглашению. Он встретил меня не как автора, а как бывшую возлюбленную, которую ему хочется вернуть. И мы опять стали тайно встречаться.

Но это не продлилось долго – у юнги появилась новая пациентка, тоже еврейка, Тони Вульф, которая довольно быстро заняла мое место. И тогда я решила, что хватит губить свою жизнь в муках безответной любви. Мое девичье время истекало, мне было двадцать семь лет, и я уступила настойчивым требованиям родителей – я поехала в Ростов и вышла замуж за Павла.

Фрейд был в восторге от моего решительного шага, для него мое замужество означало, что я выкорчевала из сердца свою любовь к юнге. Его поздравительное письмо я и сейчас помню наизусть: «Дорогая госпожа доктор. Теперь вы жена, и это значит, что вы наполовину излечились от своей невротической привязанности к Юнгу. Иначе вы бы не решились на брак. Напоследок признаюсь,что мне была вовсе несимпатична ваша фантазия о рождении Спасителя от смешанного союза. В антисемитское время Господь родил его от лучшей еврейской расы».

При всем моем глубоком уважении к Фрейду из этого письма видно, как плохо наш великий психолог понимал женщин. Он делает два ошибочных предположения: я разлюбила юнгу, иначе я бы не решилась на брак. А почему бы не наоборот: я решилась на брак, потому что надеялась с помощью мужа избавиться от своей неизлечимой любви? И насчет рождения Спасителя от смешанного союза – он все-таки принял версию юнги, что я хотела ребенка, а не совместной работы. Для меня это означало, что мужчины едины в своем представлении о женщинах как о существах низшей породы, неспособных к духовной жизни.

Но что бы ни писал мне великий учитель, факт оставался фактом – после свадьбы я очень быстро осознала, что не люблю Павла, а по-прежнему люблю юнгу и тоскую по нему не меньше, чем до замужества. Мы с Павлом поселились в Берлине, который был тогда центром бурлящей и противоречивой европейской культурной жизни.

Но мы лично мало наслаждались богатством берлинского артистического калейдоскопа: бедный Павел с трудом осваивал неподатливый немецкий язык, а я, хоть написала там много статей, не была приветливо встречена местным психоаналитическим сообществом. Руководитель сообщества, любимец Фрейда, доктор Абрахам, справедливо считал Юнга своим соперником и терпеть его не мог. Абрахам знал о моем романе с Юнгом и не хотел иметь со мной ничего общего.

К счастью, деньги у нас были – мои родители высылали нам регулярно основательные куски моего приданого, но Павел страдал, что вынужден жить за мой счет. Даже моя быстро обнаруженная беременность не могла нас примирить. Меня в нем раздражало все – его регулярные посещения синагоги, его утренние и вечерние молитвы, его равнодушие к театру и живописи, его депрессия по поводу отсутствия заработка.

Я думаю, его тоже раздражали мои знакомства и моя неспособность поддерживать порядок в доме. Что греха таить, я была нерадивая хозяйка: я не умела готовить и терпеть не могла мыть посуду. Мысли мои, подкрепленные уверенностью в постоянной родительской поддержке, блуждали далеко-далеко от семейного быта, а Павел хотел послушную еврейскую жену, ничем не похожую на меня. И я хотела совсем другого мужа, ничем не похожего на него.

Трудно представить, чтобы из такого сочетания могло выйти что-то хорошее. И все же, мы, может, в конце концов притерлись бы друг к другу, но тут в наши отношения вмешалась мать Павла, которую черт зачем-то принес за нами в Берлин. Я ее терпеть не могла, и поэтому мое суждение о ней нельзя считать справедливым, но я думаю, что она, женив сына на богатой невесте, приехала в Берлин, чтобы пожить за наш счет. К сожалению, никакого нашего счета не было, а было только мое приданое, которое таяло с каждым днем. Но ей на это было наплевать, она требовала свою долю, и бедный Павел, неспособный найти в Берлине работу, страшно стеснялся ее требований.

И даже это я могла бы вынести, уверенная в материальной поддержке моих родителей, но старуха вбила себе в голову сделать из меня традиционную еврейскую жену. Она настаивала на том, чтобы я перестала заниматься таким неженским делом, как наука, и приходила к нам по субботам с целью не дать мне работать над статьями. А у меня, как назло, в Берлине выдался необычайно плодотворный период – несмотря на все трудности и неурядицы. Я за два года написала одиннадцать статей.

Как-то старуха явилась к нам в субботу и застала меня за письменным столом. Время обеда уже прошло, и голодный Павел слонялся по квартире, отщипывая кусочки от оставшейся с вечера халы, потому что, увлеченная работой, я забыла приготовить обед. Разразился грандиозный скандал, завершившийся требованием свекрови, чтобы я немедленно убиралась из дому. Тут мое терпение лопнуло, и я нагло объявила ей, что убираться должна она, а не я, потому что за этот дом плачу я.

Старуха буквально онемела от моей наглости, но через минуту пришла в себя и скомандовала Павлу: «Пошли! Ты уйдешь из этого дома вместе со мной, и ноги моей здесь больше не будет!» Она грохнула дверью, а Павел, тридцать три года живший, держась за материнский подол, виновато глянул на меня и потащился за ней. У меня еще хватило сил крикнуть им вслед: «Чтобы я вас тут больше не видела!», после чего я села на пол и разрыдалась.

Одного я не могла понять: какого черта я вышла замуж за этого еврейского недоумка? Я не знала, как поступить дальше, предвидя жалобные стоны мамы и папы, уверенных, что лучше плохой муж, чем совсем без мужа. И тут меня осенила гениальная мысль – а что, если уехать на несколько дней? Ведь я свободна, как в молодости, и никто не сможет проверить, где я и куда исчезла.

Исчезнуть мне было куда: несколько дней назад я получила письмо от юнги, в котором он сообщал мне, что собирается поехать в Вену выяснять отношения с Фрейдом. А что если и мне махнуть в Вену и повидать юнгу, может, в последний раз? Писать ему было уже поздно, но я сообразила, что могу прийти в квартиру на Берггассе и спросить Минну, где и как найти юнгу. Ссора с Павлом случилась крайне удачно, без нее у меня и мысли не было съездить в Вену – как бы я могла эту поездку объяснить? А теперь – вот благодать! - ничего никому объяснять было не надо.

Я внимательно осмотрела себя в большом трехстворчатом зеркале – беременность моя была едва-едва заметна, и хорошее, умело подобранное платье могло ее полностью скрыть. Я быстро уложила небольшой чемоданчик и отправилась на вокзал. Расчет у меня был простой – поезда на Вену ходили довольно часто, так лучше немного подождать на вокзале, чем задержаться дома, куда в любую минуту мог явиться полный раскаяния Павел.

На вокзале пришлось прождать несколько часов. Я провела их в вокзальном ресторане, все время нервно поглядывая на входную дверь в страхе, что Павел придет сюда меня искать. Но никто, слава Богу, не пришел, и ближе к полуночи я со своим чемоданчиком комфортабельно разместилась в спальном вагоне – хоть это стоило безумно дорого, лучше было истратить эти деньги на себя, чем на размазню Павла и его несносную мать. Пока я ждала, я набросала конспект статьи под названием «Свекровь», в которой я описала конфликты, связанные с фиксацией сына-супруга на семье родителей.

Хоть было уже поздно, я не сразу смогла заснуть, снова и снова переживая безобразные события этого дня и удивляясь собственной безрассудной решимости. Куда я еду? Зачем? Что меня там ждет? Увижу ли я юнгу? Обрадуется ли он мне? Ну ладно, если даже все сложится не так, как я хочу, все равно это лучше, чем сидеть в пустой квартире, по которой носятся тени нашего постоянного неисправимого несогласия. Маленький человек в моем животе вел себя тихо – он еще не достиг того уровня, когда дитя заявляет о своих правах, нещадно колотя мать ручками и ножками.

Грандиозным усилием воли я заставила свои мысли течь в другом направлении – я стала вспоминать свою жизнь в Вене, где провела шесть напряженных месяцев, стажируясь в еженедельном психоаналитическом семинаре Фрейда. Тогда я оказалась в эмоциональных клещах: с одной стороны, я тяжело переживала свой разрыв с Юнгом, с другой – члены Фрейдовского семинара относились ко мне не слишком доброжелательно именно из-за моей связи с Юнгом, которого терпеть не могли.

Но в конечном счете свое пребывание в Вене я могла считать успехом – я была второй женщиной, принятой в члены семинара, и сам великий Зигмунд Фрейд проникся ко мне дружеской симпатией, длившейся долгие годы. Единственной потерей за эти шесть месяцев можно было считать отсутствие сил и времени, чтобы хорошенько рассмотреть этот замечательный город, до краев наполненный искусством, как ни один город мира. Может, за подаренные мне судьбой несколько дней я смогу восполнить этот пробел? С этой приятной мыслью я дала, наконец, ровному покачиванию вагона усыпить и меня, и мое дитя.

Я спала долго и проснулась перед самым прибытием в Вену. Стояло самое начало лета, день выдался хоть солнечный, но не жаркий. Я с легкостью добралась до знакомого мне по прошлому пансиона «Космополит», расположенного в девятом районе неподалеку от Берггассе. Наскоро умывшись и сменив дорожный костюм на более элегантное летнее платье, я отправилась в святилище Фрейда.

С трепетом вошла я в хорошо знакомый подъезд с цветными лестничными витражами, выходящими во внутренний дворик, и поднялась на третий этаж. К счастью, дверь мне отворила не дотошная Минна, вечно желающая знать, кто, куда и зачем, а нежная красавица, старшая дочь Фрейда, Софи, которая еще помнила меня по прошлым семинарам. Ей было все равно, зачем мне знать о времени свидания ее отца с доктором Юнгом – она заглянула в отцовский дневник и сказала, что доктор Юнг должен быть у них послезавтра в два часа пополудни.

Окрыленная так удачно полученной информацией, я помчалась вниз по лестнице, стараясь поскорей убежать от настигающего меня крика Минны: «Софи, кто это приходил?» Мне казалось, что сейчас сама Минна помчится по лестнице мне вслед, чтобы выпытать, зачем мне понадобилось знать о предстоящей встрече профессора с доктором.

Я вышла на солнечную сторону улицы и почувствовала давно забытую беспричинную и, казалось, навсегда потерянную радость жизни. Я была в любимой Вене, а не в ненавистном Берлине, я была свободна от мелочного надзора зануды Павла, я могла спланировать неожиданную встречу со своим любимым юнгой и утешить его, в каком бы отчаянии он ни вышел после встречи с профессором.

А мне было очевидно, что он выйдет от Фрейда в отчаянии. Уже не говоря о бродивших в психоаналитическом сообществе слухах, просто по письмам юнги и по письмам Фрейда можно было предвидеть, что ничего хорошего от этой встречи не приходится ожидать. Недавно Фрейд написал мне: «Мое личное отношение к вашему германскому герою окончательно разрушено». Я не уверена, имел ли он в виду моего воображаемого Зигфрида или моего реального Юнга, но в любом случае никакой надежды на примирение эти слова не предвещали.

Исправить их отношения я не могла, но могла, по крайней мере, перехватить юнгу на обратном пути и хоть немного зализать его раны. Я остановилась на углу Порцелланштрассе, пытаясь определить место, откуда я смогу наблюдать завтра за входной дверью в подъезд Фрейда, чтобы не пропустить юнгу.

К сожалению, такого хорошего места на улице я найти не смогла – дома тесно прижимались друг к другу, не оставляя ни просветов, ни щелей, деревьев на Берггассе не было, а из ближайшего кафе за углом подъезд Фрейда не был виден. Тогда я вернулась обратно и вошла в подъезд. Нижняя часть вестибюля представляла собой широкую – от стены до стены – короткую лестницу в три ступеньки, за несколько шагов от которой начиналась настоящая крутая лестница вверх с литыми чугунными перилами и витражами.

Из-за цветных стекол витражей нижняя широкая лестница была освещена очень слабо, а дальние ее углы возле стен вообще тонули в полутьме. Я решила прийти за десять минут до двух в темном платье и в шляпе, скрывающей мое лицо, и стать в слабоосвещенном углу. Я была уверена, что юнга, нервно сосредоточенный перед решительной встречей со старым другом и новым врагом, даже не заметит смутную женскую фигуру в дальнем углу вестибюля.

Теперь мне оставалось только с легким сердцем пойти осматривать венские красоты. Целых два дня я проболталась в этом красивейшем уголке мира, иногда заходя в кафе, чтобы передохнуть и расслабиться. Меня поразило, что все стены и заборы центра города заклеены одной и той же афишей, которую кто-то безуспешно пытался соскоблить. На афише была изображена совершенно обнаженная девушка, привязанная к столбу, по диагонали красной краской было написано название спектакля. Афиши были расклеены очень добросовестно, и потому на разных афишах разрушителю удалось соскоблить разные их части – так что и образ голой девушки, и название спектакля можно было восстановить, только если сопоставить несколько изувеченных афиш.

Я с интересом принялась сопоставлять и обнаружила, что девушка весьма хорошо сложена, а спектакль называется «Андромеда». Мое любопытство было задето, и я отправилась в театральное кафе в надежде, что там кто-нибудь откроет мне тайну этой афиши. Молоденький официант, с которым я разговорилась, оказался начинающим актером, подрабатывающим в кафе, и, конечно, знал все об этом злополучном спектакле. Он охотно рассказал мне, что опера «Андромеда» действительно была поставлена и очень скоро запрещена по требованию уважаемых граждан города именно из-за этой обнаженной девицы, которая весь спектакль стояла в центре сцены, привязанная к столбу.

В этом была вся Вена! Только в Вене можно было поставить оперу с голой девицей в центре сцены, чтобы потом срочно ее запретить и соскоблить афиши. Только в Вене один гениальный еврей мог додуматься до идеи бесконтрольного подсознания, чтобы подвергнуться травле всего медицинского мира, который попытался втоптать его в грязь. Только в Вене мог возникнуть художник Густав Климт, которого сначала вознесли до небес, а потом сбросили в грязь и стерли со стен, чтобы через десяток лет он превратился в одного из известнейших художников мира.

Накануне рокового дня я вернулась в свой пансион, усталая, но счастливая, размышляя по дороге о том, что, похоже, звезда Фрейда уже вынырнула из грязи и начала подниматься над горизонтом все выше и выше. И мне стало невыносимо больно, что именно в этот момент юнга по странному взаимному капризу вынужден был отколоться от своего друга и учителя.

Я так устала, что уснула немедленно, и только утром, принимая ванну, подумала – а вдруг он приедет не один, а с Эммой? Это так естественно, чтобы она не оставила его одного в такой решительный час. Ведь Фрейд жаловался мне, что она написала ему письмо, полное беспокойства из-за этой их, как ей казалось, бессмысленной распри. Мне же эта распря бессмысленной не казалась, я видела в ней столкновение двух непомерных амбиций, которые нельзя было насытить ничем, кроме взаимного пожирания.

От мысли, что юнга придет к Фрейду с Эммой, у меня совершенно пропал аппетит и даже природа стала подыгрывать драме с печальным концом – вдруг откуда ни возьмись набежали угрюмые серые тучи, и в один миг солнечный день превратился в дождливый. Я никуда уже не пошла, а потратила утро на приведение себя в самый лучший вид. Пока я причесывала волосы и подводила брови, я пришла к выводу, что юнга не возьмет с собой Эмму на последний бой с Фрейдом: они, как сказочные герои, должны сразиться один на один

От этого мне стало немножко легче. Я одолжила зонтик у хозяйки пансиона фрау Моники, и, выйдя загодя, неторопливо отправилась на Берггассе. Дождик моросил мелкий, не пронзительный, так что я добралась до рокового подъезда даже не промочивши туфли. Было без четверти два. Я отворила тяжелую застекленную дверь, напоминающую ворота средневекового замка, и вошла в вестибюль. Сквозь затянутое облаками небо свет в подъезд пробивался еле-еле, так что заметить меня в сумрачном дальнем уголке вестибюля было практически невозможно.

Я уже стала подумывать, не присесть ли мне на ступеньку, как вдруг на улице перед входом появился юнга. Мое сердце дрогнуло и закатилась куда-то под печень. Юнга был без Эммы и без зонтика. Это означало, что она с ним не приехала, иначе она ни за что не отпустила бы его без зонтика в такую погоду. Но он не сильно промок, он шел под дождем всего лишь от трамвайной остановки, находившейся от дома Фрейда в двух минутах ходьбы. Кроме того, в те годы в Вене было неприлично выйти на улицу без шляпы, так что лицо юнги под шляпой осталось сухим.

Он вошел в вестибюль, снял шляпу, стряхнул с нее капли и посмотрел на часы. До встречи остававлось еще семь минут, а юнга был не из тех, что приходят на важные свидания раньше назначенного времени. Нетерпеливо притопывая правой ногой он безуспешно попытался стереть ладонью дождевые капли с лацканов пиджака, и тут я неслышно подошла сзади и стала вытирать его пиджак своим носовым платком.

Юнга вздрогнул от неожиданности, резко обернулся и оказался лицом к лицу со мной. «Ты! – воскликнул он. - Живая или призрак?» - «Разве я похожа на призрак?» - «Я шел сюда и мечтал, чтобы в эту трудную минуту ты оказалась рядом со мной. В таких ситуациях человеку часто являются призраки». Я обхватила руками его шею и поцеловала куда-то между носом и подбородком: «Дай я тебя поцелую, чтобы ты поверил, что я живая. А теперь иди наверх, а то опоздаешь!» - «Но как я тебя потом найду?» -«Я буду ждать тебя в кафе на углу Порцелланштрассе. Иди скорей!» Я слегка подтолкнула его в спину, и он стал подниматься по лестнице медленно, как на эшафот.

«Я надеюсь, на этот раз ваша беседа не продлится тринадцать часов», - обнадеживающе сказала я ему вдогонку. Он резко хохотнул и не ответил. Я подождала в вестибюле, пока наверху не зазвенел звонок и не хлопнула дверь. Больше мне делать тут было нечего. Как бы я хотела бесплотным призраком проскользнуть за юнгой в облицованный дубовой панелью коридор, а оттуда в кабинет профессора, куда впускали только посвященных! Может, мое невидимое присутстивие понизило бы накал их взаимной враждебности и смягчило бы их нелепую распрю до мелкой ссоры?

Я постояла в вестибюле еще пару минут, словно готовясь к тому, что юнгу пинком выбросят за дверь и спустят с лестницы, но ничего подобного не произошло, и я отправилась в назначенное кафе, готовая к долгому ожиданию. Дождь на время прекратился и я прошлась по Порцелланштрассе в поисках книжного магазина или газетного киоска. Киоск я нашла в соседнем квартале и, купив последний театральный журнал, уютно устроилась в кафе за угловым столиком под лампой с розовым абажуром.

Настроение у меня настолько улучшилось, что я с удовольствием выпила две чашки кофе с воздушными розовыми пирожными, которые подают только в Вене. Несмотря на трагическую драму отношений Юнга с Фрейдом, сердце мое эгоистически ликовало – он приехал в Вену без Эммы и мечтал о встрече со мной!

Не могу сказать, сколько раз на улице начинался и кончался дождь, сколько раз я прочитала свой театральный журнал от корки до корки, пока, наконец, в дверях кафе не появился высокий силуэт юнги. Дождь как раз прекратился и он стоял в дверном проеме, держа шляпу в руке и беспомощно озираясь. Догадавшись, что от волнения он не может разглядеть меня под розовым ореолом абажура, я встала с места и махнула ему рукой. Он быстро, почти задевая сидящих за соседними столиками, подошел ко мне и упал на стул рядом со мной.

Вглядевшись в него, я впервые в жизни поняла выражение «на нем лица не было». То есть лицо у него было, там было вроде бы все, как положено – нос, рот, глаза, брови - но все эти черты словно сдвинулись со своих мест и потеряли связь между собой. Содрогнувшись от дурного предчувствия, я осторожно спросила: «Что, вы рассорились окончательно?»

Он дико посмотрел на меня и сказал: «Хуже, чем рассорились». – «Что может быть хуже?» - «Мы довольно мирно обсудили наши коренные расхождения, мы даже взаимно пожалели об обидных словах, написанных каждым из нас, и решили внешне сохранить форму мирных отношений ради спасения нашего общего дела. После чего я поднялся уходить, и Зигмунд, провожая меня, вышел за мной в прихожую. Он хотел протянуть мне руку, но рука его так дрожала, что он уронил на пол стопку книг, лежавших под зеркалом. И тогда я сказал, что у него очевидный сильный невроз, и я готов провести с ним несколько сеансов психоанализа, чтобы выяснить причину этого невроза. И тут – нет, я не смогу тебе этот ужас передать! – лицо его исказилось странной гримасой, глаза закатились под веки и он грохнулся в обморок со всей высоты своего роста».- «Фрейд упал в обморок? А ты что?»

«Я застыл, парализованный ужасом, но не успел я опомниться и наклониться, чтобы проверить, не разбил ли он голову, как в прихожую выскочила кудахтающая женская толпа. Не знаю, сколько там было женщин – пятнадцать, двадцать, сорок, во всяком случае, не меньше десяти. И все они вопили дурными голосами и заходились в истерике, все, кроме Минны Бернес. Она твердым хозяйским шагом подошла к бездыханному Зигмунду и убедилась, что, к великому счастью, он ничего не повредил, потому что упал на мягкий ковер, лежащий у входа. Я хотел предложить ей медицинскую помощь, но она взглянула на меня так,словно из глаз ее вылетели пули, и сказала тихо и внятно – «Убирайтесь вон, доктор Юнг. И чтобы ноги вашей больше никогда не было в этом доме!»

Я повернулся и пошел к двери, краем глаза заметив на ходу бессловесную жену Зигмунда, Марту, робко притаившуюся в уголке. Мне показалось, что она не решается подойти к мужу без разрешения Минны. Я тут же одернул себя – какое мне дело до их запутанной семейной неразберихи на фоне того, что произошло между мной и Зигмундом? Этот обморок стал последним решающим толчком нашего окончательного разрыва».

Юнга говорил, не останавливаясь, как пьяный, не давая себя перебить ни возражением, ни вопросом. На миг он запнулся, чтобы перевести дыхание, и мне наконец удалось ворваться в безумный поток его речи: «Господи, почему? Ну упал человек в обморок, что с того?» - «Потому что это был не обморок, а бегство от наших отношений отца и сына. Он понял, что я больше не хочу быть сыном и наследником, а в качестве свободного союзника я ему не нужен. Он не допускает рядом с собой свободных союзников, ему нужны только рабы и поклонники. Благодарю вас, но эта должность не для меня!»

Юнга начал было подниматься со стула, чтобы раскланяться перед воображаемым противником, но тут к нашему столику подбежала официантка с вопросом, что он будет пить. Он уставился на нее невидящим взглядом, и я быстро заказала для него кофе с пирожным, чтобы она поскорей ушла. Но он ее остановил: «И двойную порцию коньяка». Официантка ушла и он повернулся ко мне – на глазах у него были слезы: «Ты понимаешь, семь лет моя жизнь была наполнена нашей перепиской с Зигмундом. Я сообщал ему обо всех своих мельчайших душевных движениях. Как же я буду теперь жить без него?»

Официантка поставила перед юнгой чашку кофе и бокал с коньяком. Он быстро поднял бокал и начал пить мелкими жадными глотками, предоставив мне, наконец, возможность вставить слово в его лихорадочную речь. «Ты перестанешь быть сыном и станешь отцом новой школы. Твои идеи о коллективном бессознательном уже готовы, они просто еще не отшлифованы. Для этого нужно время – теперь, свободный от вашей бессмысленной переписки, ты займешься шлифовкой своих гениальных идей».

Его рука с бокалом застыла в воздухе: «Какое счастье, что ты сегодня приехала. Как ты догадалась? Без тебя я бы сошел с ума!» - «А ты в Вене один? Без Эммы?» - «Она рвалась ехать со мной, но я упросил ее остаться с малышом – у него, кажется, начинается корь. А ты – ты приехала одна? Как тебе это удалось? Ведь ты теперь замужняя дама?» – «Я одна, одна! Это значит, что мы можем пойти ко мне. Здесь никто нас не знает и не узнает!»

Мы вышли из кафе и заспешили, словно за нами кто-то гнался. Дождь прекратился и мы почти на ходу вскочили в удирающий от нас трамвай. Ехать было недалеко, всего несколько остановок, в коридоре пансиона было восхитительно пусто – ни жильцов, ни хозяйки, ни уборщицы. Через секунду я щелкнула замком и мы остались наедине. Времени было мало и мы не стали тратить его на ненужные формальности – каждый из нас разделся, швыряя снятые одежки куда попало, и мы впились друг в друга как когда-то в молодости.

Наше слияние было безумным и абсолютно полным. Мы оба понимали, что это наша последняя встреча. Все, что могло быть, должно было случиться сейчас, потому что больше такой случай не повторится. Юнга погладил мою грудь нежной ладонью: «Тебе идет беременность, такой пышной груди у тебя никогда раньше не было». – «Так ты знаешь, что я беременна?» - «Весь психологический мир об этом знает, госпожа Шефтель». - «И тебе это не помешало?» - «Наоборот, помогло. Я впервые перестал заботиться о том, чтобы ты не забеременела от меня. Я надеюсь, теперь ты покончила со своей детской мечтой о Зигфриде?»

Тут я заплакала: я знала, что это конец нашего Зигфрида, – но заплакала не потому, что я хотела от него реального ребенка, а потому что мне неизбежно предстояло выбирать между ним и Зигмундом Фрейдом. И я знала заранее, что выберу Фрейда, а не его, которого любила больше жизни.

Странно, но мои слезы вызвали у юнги новый взрыв желания: отбросив уже поднятую с пола рубашку, он опустился на колени перед кроватью и начал целовать мои ноги от пальцев к щиколоткам, от щиколоток к коленям, от колен дальше, и дальше, и выше, и выше. Он шептал: «Какие у тебя маленькие нежные ножки, не то, что у швейцарских женщин, которые твердо стоят на земле. А ты, как мотылек, – можешь взлететь от мельчайшего дуновения. Ты - моя душа, моя анима, я не знаю, как я буду жить без тебя!»

А я не знаю, как мне удалось не умереть от блаженства. Сознание я, во всяком случае, почти потеряла. Когда я пришла в себя, все было кончено и ему пора было уходить – до поезда на Цюрих оставалось меньше часа.

Я не пошла провожать его к двери - ему некогда было ждать, пока я оденусь, а мне не хотелось показываться перед хозяйкой в халате, однозначно изобличающем, чем мы тут занимались. Он осторожно открыл дверь и вышел, а я сталась лежать в развороченной постели, все наново и наново переживая прощальную сцену нашей любви. Через час или два я все-таки поднялась, умылась, оделась, привела в порядок волосы и почувствовала, что умираю с голоду. Я глянула в окно, ясно понимая, что уже не увижу там юнгу – по тротуару барабанил равномерный нескончаемый дождь.

Я глянула на часы – идти куда-то в поисках ужина было поздно, и я, собравши в кулак всю свою решимость, вышла в пустую столовую. Ужин был давно съеден, посуда помыта, но хозяйка сидела с вязанием в кресле у окна. Мне показалось, что она поджидает меня – уж очень любопытно ей было взглянуть на меня после того, как я почти целый день провела в запертой комнате с незнакомым молодым мужчиной.

«Фрау Моника, - с трудом подбирая слова, попросила я, - не осталось у вас чего-нибудь от ужина? Уж очень неохота выходить на дождь». - «Конечно, конечно, что-нибудь я для вас найду!» - вскочила она с кресла, пожирая меня глазами. Пока я намазывала масло на слегка зачерствевшую булочку, фрау Моника внимательно изучала мое лицо. Когда я поднесла к губам чайную чашку, она все же решилась спросить: «Странно, вам не кажется, что ваш молодой друг очень похож на знаменитого доктора Карла Густава Юнга?» Господи, где она могла видеть Юнга? Я чуть было не поперхнулась, но быстро нашлась с ответом: «Вы правы, ему часто об этом говорят. Странные бывают совпадения!» Мне очень хотелось сказать ей, что она страшно похожа на одну мою знакомую жабу, но я сдержалась и промолчала.

Вернувшись в свою комнату, я стала внимательно изучать свое лицо в зеркале, пытаясь понять, чем было вызвано чрезмерное любопытство хозяйки пансиона. И обнаружила, что я потеряла одну из двух серег. Серьги были не очень дорогие, но мои любимые, и я принялась искать потерянную сережку. Я нашла ее довольно быстро – он притаилась у меня под подушкой. Но в ней оказалась одна необъяснимая странность – ее довольно сложный замочек был прочно застегнут. Как застегнутая серьга могла выскочить из мочки уха, если в мочке наверняка не было открытой дырочки?

Я привыкла подсмеиваться над фанатичной верой юнги в вещие сны и символы, но сейчас эта выпавшая из уха застегнутая серьга показалась мне и впрямь вещим символом нашей невозвратимой разлуки. Несмотря на эту грустную мысль, я почти мгновенно заснула. Проснувшись утром, я задумалась о том, как мне быть дальше – еще побродить по Вене или вернуться в Берлин. Прогулки даже по самым красивым местам без предвкушения встречи с юнгой уже не казались мне такими увлекательными, но возвращение в берлинскую тоску было совсем безрадостным.

Так ничего и не решив, я вышла в столовую к завтраку. Поставив передо мной кофейник, фрау Моника радостно воскликнула: «О, я вижу вы нашли потерянную серьгу!» Значит, она вчера заметила ее отсутствие – впрочем, какая разница? «Да она завалилась за подушку», - равнодушно ответила я. «Так-таки завалилась?» - восхитилась фрау Моника и улыбнулась мне заговорщической улыбкой бывалой шлюхи.

Наш увлекательный разговор был прерван приходом маленького посыльного, принесшего конверт, адресованный мне. Словно в ответ на вчерашний вопрос фрау Моники на конверте стоял именной штемпель профессора Зигмунда Фрейда. Увидев штемпель, фрау Моника засияла еще ярче и деликатно удалилась на кухню, чтобы я могла прочесть письмо без помех. «Госпожа просила принести ответ», - сказал мальчик.

Письмо было не от профессора, а от Минны. Случайно узнавши, что я в Вене, она просила меня прийти проведать профессора, который был не совсем здоров. Вычислить, как она меня нашла, было несложно – узнав от Софи, что я приходила узнавать дату предстоящей встречи Фрейда с Юнгом, хитрая Минна нашла в моей папке адрес пансиона, в котором я жила когда-то во время своей стажировки в Вене. Но я не могла пойти навещать больного профессора, причину болезни которого я так хорошо знала. После вчерашнего дня, проведенного с юнгой, не могло быть и речи о моей встрече с Фрейдом, который каждого человека, сидящего перед ним, видел насквозь.

Да и ни к чему было торопить неизбежно предстоящее мне решение, кого из них двоих я выбираю. И ни к чему было выслушивать набор хорошо продуманных и часто справедливых обвинений в адрес моего возлюбленного. Никакая справедливость не могла изменить и отменить мою любовь. Я подняла глаза: маленький посыльный стоял в дверях, ожидая ответа.

Мое решение было принято мгновенно. Я быстро написала, что, к сожалению, я должна срочно вернуться в Берлин к мужу и уезжаю из Вены через час. Я надеюсь,что нездоровье профессора не слишком серьезное, и я напишу ему сразу по приезде в Берлин. Получив мое письмо и пару монет, мальчишка весело убежал, а я отправилась собирать чемодан.

Поезд на Берлин подали довольно быстро, и оставшись, наконец, наедине с собой, я все больше ужасалась от того, что ждет меня в Берлине. Даже если конфликт со свекровью как-то разрешится, мне это не поможет - меня мутило от одной мысли о возвращении к Павлу. Ничего не влекло меня к нему, он был мне чужой, совершенно чужой, как человек с другой планеты. Представив себе, как он обнимет меня при встрече, я вздрагивала от отвращения. Разве я могла позволить ему коснуться меня после вчерашних объятий юнги? А потом долгие годы спать с ним в одной постели и готовить обед из кошерного мяса? От одного этого хотелось сразу выброситься из окна быстро бегущего поезда.

Оставалась только смутная, мало вероятная надежда, что ссора наша была окончательной и мне не придется больше терпеть ни Павла, ни его отвратительную мать. И тут я вдруг вспомнила, что я беременна, а это значит, что через полгода у меня родится ребенок. Предположим, я смогу вырастить его одна, без Павла, который пока был для меня только обузой. Но мама и папа – что скажут мама и папа? Они ни за что этого не допустят. Они костьми лягут у меня на пути, но не допустят развода.

Мама даже написала в одном из своих бесконечных писем, что я никогда не найду такого замечательного мужчину, который сможет заменить мне моего идеального отца! Как будто она многократно не слышала от врачей, что именно мой идеальный отец и есть истинная причина моей истерии!

Так и не найдя мало-мальски приемлемого выхода из предстоящей мне супружеской жизни, я добралась до Берлина и робко остановилась у своей двери с ключом в руке. Из-за двери доносился многоголосый возбужденный крик – можно было предположить, что там собралась вся наша семья. Надеюсь, маму и папу они пока не вызвали из Ростова. Впрочем, если учесть, что я исчезла на целых пять дней, они вполне могли вызвать и папу с мамой.

Собравшись с духом, я сунула ключ в замочную скважину, но с той стороны торчал другой ключ, так что хочешь, не хочешь, пришлось позвонить. Дверь отворилась мгновенно – в дверном проеме стоял мой любимый брат Саня, который при виде меня заорал диким голосом: «Да вот она сама, живая и здоровая!» Я быстро оглядела собравшихся в гостиной – слава Богу, мамы и папы среди них не было, и свекрови тоже. Были только мои братья с женами, Павел со своей сестрой и две мои подружки с мужьями.

Все уставились на меня, словно решая, как быть дальше. Поскольку я нашлась, обращаться в полицию было незачем, тем более, что на вопрос, куда я уезжала, я категорически отказалась отвечать. Все вздохнули с облегчением, хоть мне показалось, что кое-кто был разочарован отсутствием авантюрной драмы в моем исчезновении. Я с внутренней усмешкой подумала, как бы они были потрясены, если бы я открыла им подробности истинной драмы своей поездки в Вену.

На том все и закончилось – Павел плакал и просил прощения за свою мать, и мне ничего не осталось, как принять свой жребий и с тоской хлебать кашу, которую я же и заварила. Особенно раздражала меня ирония моей ситуации – десять лет назад я добровольно притворилась душевнобольной, чтобы избежать той судьбы, которую создала себе сама своим поспешным замужеством.

Я даже на какой-то миг задумалась, не повторить ли мне тот же самый фокус, чтобы меня опять отправили в Бургольцли? Юнга сказал перед отъездом, что он собирается уволиться из университета, но оставит за собой еженедельные консультации в Бургольцли. Значит, раз в неделю я смогу его видеть. А там – кто знает, что будет? И тут я опять вспомнила, что беременна, и что мне скоро придется рожать. Психиатрическая клиника вряд ли подходила для этой цели. Странно, но я совершенно не была готова к предстоящей мне роли матери. Господи,как я влипла, как влипла!

Единственным преимуществом моего положения была возможность как можно чаще отказывать Павлу в физической близости под предлогом вреда для будущего ребенка. Обмануть его было трудно, ведь он тоже был врач, но, к счастью – если это можно назвать счастьем – беременность моя протекала нелегко, с осложнениями и кровотечениями.

Все время моего замужества и беременности Фрейд засыпал меня письмами, с первого взгляда, казалось бы, полными заботы о моем здоровье. Кроме здоровья обсуждался, конечно, вопрос, к какой группе я принадлежу, к цюрихской или венской. Этот вопрос становился все важнее и острее по мере все более явного их раскола. Но при внимательном чтении писем великого учителя становилось все яснее, что его волнует не столько моя принадлежность к той или иной группе, сколько моя откровенная любовь к юнге.

Как-то Фрейд написал, что мы, евреи, должны держаться друг друга, и остерегаться слишком тесных отношений с арийцами. Он написал что-то вроде: «Они всегда умели использовать нашу к ним любовь, чтобы потом выбросить нас, как выжатый лимон». Прочитав это письмо, я вспомнила, как пару лет назад на мюнхенской конференции Фрейд пытался добиться для Юнга поста пожизненного президента психоаналитического Общества.

Все остальные члены Общества встали на дыбы – они ни за что не хотели Юнга, который задевал их своим высокомерием и высоким положением в сердце Фрейда. И тогда Фрейд сказал им: «Если мы хотим мирового признания наших идей, мы должны выбрать себе в президенты арийца, а не то так и останемся еврейской кучкой дилетантов». К счастью для Фрейда Юнга тогда выбрали простым президентом, а не пожизненным, а то как бы он теперь искал пути избавиться от своего молодого соперника?

Но ко мне все это не имело отношения. По своим взглядам и интересам я принадлежала к группе Фрейда, и меня нельзя было из нее изгнать, как были изгнаны все другие участники с мельчайшим оттенком юнгианства. Моя проблема для Фрейда заключалась в том, что я лично любила Юнга. И эта любовь сверлила старого тирана, как острый гвоздь в стуле...

В декабре 1913 года я родила дочь, об имени которой мы с Павлом не могли договориться, как ни о чем другом. Мы так и назвали ее двумя именами: Рената-Ирма, моим – Рената, павловым – Ирма. Пока мы пререкались из-за таких пустяков, в мире созревали грозные силы, готовые этот мир уничтожить. Об этом не знал никто, кроме юнги – в конце декабря он увидел страшный сон, в котором всю карту Европы заливало кровью.

В середине июня я увезла страдавшую от бронхита Ренату из душного Берлина в дивный лесной заповедник, раскинувшийся на юго-западе Германии рядом с французской границей. Нанявши на станции пролетку с кучером, я с Ренатой на руках вкатилась в крошечную деревню, приютившуюся на берегу горной речушки – и потрясенно застыла. Со стен каждого домика – а их было всего семь, - над нами смеялись, нам угрожали и нас приветствовали лукавые морды чертей и леших всех размеров. Самая большая морда занимала всю, специально под нее побеленную, торцовую стену двухэтажного дома – на макушке у нее красовалась шляпа с пером, во рту дымилась огромная трубка. Дом оказался прелестным ресторанчиком – не чудо ли, в деревеньке из семи домов? Пришлось пообедать.

Наутро, уютно упаковавши Ренату в коляску, я отправилась на прогулку в окрестный лес. Дышалось там необычайно легко, так что Рената сразу перестала кашлять. Однако присутствие леших чувствовалось во всем – то слева, на лесных прогалинах, то справа, на другом берегу речки, поминутно возникали какие-то каменные малиново-красные химеры самых несуразных форм, иногда в виде огромного гриба со шляпкой размером с теннисный корт, иногда в виде вереницы причудливых храмов неведомых религий.

Ах, как хорошо бы провела я лето в этом сказочном лесу – без Павла и без Ренатиного бронхита, который исчез здесь бесследно, как по волшебству! Но в июле 1914 года началась бессмысленная кровопролитная война, которую потом назвали Первой мировой. Вся наша жизнь, хорошая ли, плохая, но жизнь, внезапно обрушилась и покатилась под откос. О том, что началась война, мы узнали примерно через неделю – кто-то привез со станции старую газету, чьего-то брата призвали в армию. Что в этой ситуации должны были делать мы? По закону мы с Павлом и мои братья с семьями подлежали немедленной высылке как граждане враждебного государства.

Конечно, я жила в крошечной деревушке, где никто меня ни в чем не подозревал – мои документы никто не проверял, немецкий у меня был безукоризненный. Но кто мог знать, какая блажь придет в голову немецкой полиции во время войны с Россией? Завтра утром в нашу приграничную деревушку может войти небольшой отряд в надежде найти здесь французских шпионов. А мы с Ренатой тут как тут – с русскими паспортами

У меня от страха начались перебои в сердце, и я решила немедленно перебраться через границу во Францию, которая по слухам участвовала в войне на стороне России. Я с трудом упросила почтальона вызвать пролетку с кучером, чтобы он отвез нас обратно на станцию. На станции царил ужасный переполох – возле каждого поезда, направлявшегося в Берлин или в Париж, солдаты проверяли документы. Но оставалась узкоколейка, везущая игрушечные вагончики по ржавым рельсам в мелкие деревушки, ютящиеся вдоль французской границы.

С помощью кучера я с трудом взобралась по высоким ступенькам в ярко размалеванный игрушечный вагончик, прижимая к груди рыдающую Ренату. От жары и суматохи у нее опять начался затихший было бронхит. Я села на жесткую деревянную скамью и задумалась – куда же я еду? На стене у двери висела схематичная карта маршрута узкоколейки. Я отыскала на ней деревню, которую граница пересекала на две неравные части, и решила там выйти. Оставалось только понять, как я эту деревню узнаю: ни на одной стене проносящихся мимо маленьких станций не было написано их название.

К счастью, вскоре вошел контролер, проверяющий билеты, который ни слова не говорил по-немецки. Меня выручил мой отличный французский. Тронутый моим жалобным рассказом о муках одинокой французской женщины с грудным ребенком на руках, со всех сторон окруженной враждебным немецким населением, он не только указал мне нужную деревню, но и помог вынести на перрон чемодан и коляску. Я положила ревущую Ренату в коляску, поперек коляски водрузила чемодан, пересекла пыльную деревенскую улицу и оказалась во Франции.

Добраться до Цюриха было уже гораздо проще – требовалось только немного изобретательности и изрядное количество денег. Деньги у меня, к счастью, тогда еще были, хоть и подходили к концу, а с изобретательностью у меня всегда все было в порядке. С дороги я отправила телеграмму своей бывшей хозяйке, в пансионе которой прожила несколько лет во время своей учебы в Цюрихе. Хоть ответа я не получила – ведь у меня не было даже обратного адреса, - я на вокзале наняла извозчика и отправилась по старому адресу. Несмотря на то, что укачанная тряской в поезде Рената, наконец, крепко уснула, хозяйка пансиона объявила мне, что постояльцев с маленькими детьми она не принимает.

Но она была женщина добрая и увидев, в каком я отчаянном положении, послала меня с рекомендательной запиской в загородную виллу своей кузины фрау Цвик, где меня и поселили с условием, что я не задержусь дольше двух недель. Вдобавок к чистой комнате и удобной постели, фрау Цвик позволила своей горничной Эльзе за умеренную оплату присматривать за Ренатой несколько часов в день, пока я буду мотаться по городу в надежде найти работу и жилье.

Для начала я приняла ванну, искупала Ренату и сладко заснула под мерный шорох деревьев за окном виллы. Я давно сбилась со счета, пытаясь вспомнить, сколько ночей мы с моей крошкой качались на жестких вагонных скамейках, а иногда просто сидели на нашем потрепанном чемодане, брошенном на затоптанный пол какой-нибудь безымянной железнодорожной станции.

Только сейчас я поняла, как удобно и привольно мне жилось до сих пор под надежным крылом семейного благополучия. Все мои беды и трагедии показались мне мелкими и ничтожными в сравнении со страшной бездной и разрухой войны. А ведь война только начиналась и еще были живы миллионы, которым суждено было в этой войне погибнуть. Пока у меня оставались какие-то деньги, мне нужно было срочно устраивать свою жизнь одинокой матери в чужой стране.

Я решила начать с клиники Бургольцли – меня там знали, я там лечилась, я проходила там медицинскую практику и работала там врачом. Нисколько не сомневаясь в доброжелательном приеме, я постучала в кабинет неизменного директора клиники профессора Блейлера, который когда-то дал мне рекомендацию для поступления в университет. Его приветствие окатило меня ушатом ледяной воды: «Хоть вы и поменяли фамилию, фрау Шефтель, нам известно, что вы дали согласие, чтобы ваше имя стояло на титульном листе изданий группы профессора Фрейда!» - «А разве это так важно?» - с искренней наивностью удивилась я. «Это не просто важно, это жизненно важно! Вы связались с группой шарлатанов, далеких от науки, и вряд ли это поможет вам найти работу в нашей образцовой клинике!»

Обескураженная и до боли обиженная, я побрела по коридорам клиники в надежде встретить юнгу. Не найдя ни одного кабинета с табличкой «Доктор К.Г.Юнг» на двери, я решилась спросить о нем у пробегающего мимо юноши в белом халате. «К сожалению, доктор Юнг больше у нас не работает». – «А в университете?» - «И в университете тоже. Говорят, он открыл частный прием больных в своем доме в Кюснахте». Заметив мой оторопелый взгляд, юноша добавил шепотом: «А главное, ходят слухи, что он очень нездоров, и вообще перестал заниматься психотерапией, потому что сам в ней нуждается».

Хоть я понимала, что должна спешить на виллу фрау Цвик,чтобы не слишком задерживать Эльзу, я все же зашла на телеграф и отправила четыре телеграммы – Павлу в Берлин, маме в Ростов, третью своей бывшей подруге в Лозанну в надежде, что та поможет мне найти там работу, и четвертую Эмме Юнг в Кюснахт с просьбой позволить мне к ней приехать. Эту телеграмму я подписала «фрау Сабина Шефтель».

Я, как всегда, была изобретательна: пока я ожидала ответов на свои телеграммы, особенно от мамы, обещавшей перевести мне деньги, я разработала детальный план посещения дома Юнга в Кюснахте, поскольку я не видела другой возможности с ним связаться. Подозревая, что Эмма меня не забыла и до сих пор меня ненавидит, я решила взять с собой Ренату как доказательство исключительно делового характера моего визита.

Мама тут же прислала мне полный слез восторг от той ловкости, с которой я умудрилась пробраться в Швейцарию, Павел и подруга хранили молчание, зато Эмма любезно позволила мне навестить ее послезавтра в три часа дня.

В день нашего визита накрапывал мелкий дождик, но я хорошо устроила Ренату в коляске с зонтиком, и мы благополучно добрались до Кюснахта на маленьком речном трамвайчике, регулярно ходившем из Цюриха в пригороды.

Чтобы не мозолить Эмме глаза своей экзотической внешностью, я надела самое скромное из моих платьев и гладко зачесала волосы назад, закрутив концы в специально для этой цели купленную безобразную сетку мышиного цвета. Такими мы и предстали перед ней - кроткая одинокая мать в жалкой одежде с крошечной девочкой, полной соплей и слез. Эмма тоже выглядела не слишком нарядной и счастливой – боюсь, она надела сегодня маску печали не ради моего визита, а носила ее давно с привычным равнодушием.

«Значит, вы теперь фрау Шефтель, фройляйн Шпильрайн? - спросила она жестко, сразу узнав меня, несмотря на весь мой маскарад. - Вы что, вышли замуж?» - «Да, уже два года назад». – «Поздравляю. И чем я могу вам помочь?» - «Я в безвыходном положении: я - иностранка с русским паспортом, и во время войны я не могу жить ни в Германии, ни в Австро-Венгрии. Мой муж – российский подданный, его высылают в Россию. Мне необходимо срочно устроиться на работу в Швейцарии, чтобы прокормить себя и дочь». – «Я охотно верю, что вам это необходимо, но при чем тут я?». Она была действительно ни при чем, я так ей и сказала: «Я надеялась, что доктор Юнг сможет мне помочь».

И тут Эмма засмеялась, если можно было назвать смехом этот странный звук, больше похожий на скрип несмазанной двери: «Вы ищете помощи доктора Юнга? А я ищу кого-нибудь, кто смог бы помочь ему!» - «А что с ним? Мне сказали, что он ушел и из клиники, и из университета». – «Слава Богу, что он еще не ушел из жизни». – «Боже мой, что с ним? Он болен?» - «Знаете что, поезжайте и посмотрите сами!» - «Куда нужно ехать? Разве он не дома?» Все это время мне казалось, что юнга прячется где-то за портьерой, не желая столкнуться со мной лицом к лицу на глазах жены.

Но Эмма не подтвердила мои подозрения – она вынула из ящика подробную карту озера и показала мне обведенную красными чернилами маленькую точку: «Он на этом острове. Он купил там кусок берега и строит какую-то башню, в которой он надеется спрятаться от человеческой злости и зависти». Пока я разглядывала карту, Эмма вызвала служанку и велела ей собрать корзинку с едой для господина доктора. «Чтобы он опять выбросил ее в озеро?» - дерзко отпарировала служанка.

«Может, из рук фрау Шефтель он на этот раз ее возьмет», - ответила Эмма резко, словно отбивая удар теннисного мяча. Служанка вышла, и мы с Эммой стали ждать ее возвращения в полном молчании – нам нечего было сказать друг другу. Наконец, она появилась и положила корзинку в Ренатину коляску. «Желаю удачи», - сказала Эмма, открывая входную дверь, чтобы показать, что аудиенция закончена. Дождь усилился и с неба лило, как из ведра. Но нам не было предложено переждать ливень, да я бы это предложение и не приняла.

Ренату я надежно спрятала под зонтик, а сама в потоках дождя бодро покатила коляску к пристани, сжимая в руке драгоценную карту с адресом юнги. Мне было все равно, промокну я или нет: я знала, что не простужусь и не заболею, потому что завтра я должна его увидеть. Всю ночь я прокрутилась в постели без сна, пытаясь разгадать, какую ловушку подстроила мне Эмма, с такой легкостью отправив меня к юнге. Так ничего и не придумав, я под утро все же задремала, и могла бы проспать, если бы меня не разбудил настойчивый плач голодной Ренаты.

За ночь дожь прекратился и в безоблачном небе счастливым предзнаменованием сияло настоящее летнее солнце. Сговорившись с Эльзой, что за двойную плату она останется с Ренатой на весь день, я отправилась на пристань. Несмотря на сияющее солнце, с гор дул сильный ветер, так что волны в озере вздымались высоко, как в настоящем море. После нескольких неудачных попыток я нашла лодочника, готового отвезти меня на крошечный остров с непроизносимым названием.

Он согласился ждать меня там, сколько понадобится, назначив баснословную цену за каждый час ожидания. Глядя на карту, лодочник уверенно объявил, что волны ему нипочем и что через час мы будем на месте. Однако волны оказались сильней, чем выглядели с берега, а лодочник, хоть и хорохорился, оказался не слишком грамотным в чтении карт, и не смог сходу разобраться в путанице мелких островков. Так что на таинственный остров мы прибыли уже после полудня, он – раздраженный своей беспомощностью, я – раздраженная его беспомощностью. За это время небо тоже начало раздражаться – его затянули нервозные густо-серые тучи и день уже выглядел не таким праздничным, каким казался с утра.

Но я не отчаивалась, подогреваемая уверенностью, что при моей встрече с юнгой солнце опять засияет и тучи спрячутся за горизонт. Остров оказался небольшой, но малодоступный – с трех сторон он обрывисто спускался к озеру почти отвесными скалами, с четвертой открывалась маленькая бухта, оснащенная грубо оструганными мостками. К столбу возле мостков была пришвартована большая моторная лодка.

«Лодочка-то недешевая, видать, хорошие денежки в нее вложены», - с завистью сказал мой лодочник. «Вы уверены, что это именно тот остров, который отмечен на карте?» - прервала я его финансовые соображения. «Ясно, что уверен. Все-все совпадает – и широта, и долгота, значит, он и есть». - «Ну почему у входа на остров не поставить табличку с его названием?» - подумала я раздраженно и начала осторожно выбираться из лодки на мостки.

Задача была не из простых – неугомонные волны качали и швыряли нашу лодочку, то отгоняя ее от мостков, то снова приближая. «Гляньте, там за кучей камней кто-то есть. Позвать бы его, чтобы он помог вам из лодки выбраться», - посоветовал лодочник. Действительно, недалеко от берега была навалена высокая груда больших валунов, возле которой какой-то человек в грубом рабочем комбинезоне долбил ломом то ли землю, то ли камень, - на таком расстоянии разобрать было трудно. Работяга не обращал на нас внимания, а может, из-за рокота волн он даже не слышал, как мы вошли в бухту.

«Вы бы лучше сами постарались мне помочь,- рассердилась я на лодочника, - я ведь за это вам плачу». – «Вы платите мне за то, чтобы я вас довез до этого проклятого островка, и отсюда обратно, а не за то, чтобы я промочил ноги, таская вас из лодки на берег».- «Хорошо, я постараюсь справиться сама, но если я упаду в озеро и утону, вам никто не заплатит», - рявкнула я и решительно ступила на мостки одной ногой. В этот момент высокая волна подхватила нашу лодку и отшвырнула от берега, и я, сама себе удивляясь, с громким визгом взлетела,как балерина, вспрыгнула на мостки и рухнула там на колени.

Мой визг и грохот падения привлек, наконец, внимание рабочего – он отбросил свой лом и побежал к бухте. В несколько прыжков очутившись рядом со мной, он вскочил на мостки и грохнулся рядом со мной на колени. «Как ты сюда попала, Сабина?» - спросил он, и я вдруг поняла, что это юнга, неузнаваемо грязный и неуклюжий в тяжелом брезентовом комбинезоне. Взгляд у него был странный – тяжелый, незнакомый и какой-то вязкий. Мне стало страшно.

«Я приехала... вот лодочника наняла... и приехала», - забормотала я бессвязно. Взгляд юнги давил меня и лишал речи. «Я вижу, что ты наняла лодочника, я не об этом спрашиваю. Я спрашиваю, как ты сюда попала?» - «Эмма дала мне карту» - «Ты была у Эммы? Зачем?» - «Я надеялась, что ты мне поможешь. А она передала для тебя корзинку с едой». - «При чем тут корзинка? Зачем она послала тебя ко мне?» - «Она меня не посылала, она только дала мне карту, на которой отмечен остров».- «Эмма не так проста, чтобы отправить тебя ко мне безо всякого умысла. Может, она сговорилась со стариком Зиги?»

До меня не сразу дошло, что стариком Зиги юнга называет Фрейда. «Она что, за твоей спиной сговаривается с Зиги?» Юнга захохотал – это был какой-то деревянный смех, будто кто-то щелкал дощечкой о дощечку. «Теперь все сговариваются за моей спиной. Вот и ты сговорилась с Эммой. Кто бы мог подумать, что вы когда-нибудь сможете сговориться?» - «А о чем Эмма могла сговориться с Зиги?» - «Ясно о чем – устроить так, чтобы ты от меня отреклась, как все другие. Ведь я знаю, что Зиги засыпает тебя письмами, в которых требует, чтобы ты от меня отреклась».- «Откуда ты можешь это знать?» Юнга хитро проищурился: «Я за это время научился читать письма Зиги. Это оказалось очень просто – я смотрю через его плечо, когда он их пишет. Он расписывает тебе, какой я негодяй, и понятия не имеет, что я все его письма читаю!»

У меня потемнело в глазах – похоже, юнга и впрямь сошел с ума! А он продолжал с веселым отчаянием висельника: «Я все знаю. Ведь ты участвовала в этих ужасных Берлинских дебатах, устроенных, чтобы полностью меня уничтожить?» - «Да, я прочла там доклад об этике в науке в надежде устыдить своих коллег». – «И чем это кончилось?» - «Тем, что меня тоже пытались затоптать, но меня спасла благосклонность великого шефа». – «А чем ты объясняешь его благосклонность?» - «Ясно, чем. Его надеждой вытравить тебя из моего сердца. Он не хочет меня потерять, но не может перенести, что кто-то из его круга продолжает с тобой водиться».

«После Берлинских дебатов я понял, что они решили стереть меня в порошок, и начал строить эту башню, - юнга показал на груду валунов, – она будет совершенно круглая, так что ничей злой дух не сможет спрятаться в углу. А пока я буду строить башню – всю своими руками, чтобы сюда не проникла ничья злая воля, это тоже средство против злых духов, - я напишу главную книгу своей жизни». – «Книгу? О чем?» - «О путешествии по ночному морю. Она так и будет называться - «Никейя». Я соберу в ней все сны, символы и мифы, и найду между ними настоящую связь».

«И ради этого ты бросил клинику и ушел из университета?» – «Я ушел, потому что все хотели от меня избавиться. Я, осужденный и отвергнутый, стал для всех, как бельмо на глазу, даже для Эммы. Разве теперь можно сказать с гордостью: мой муж - Карл Густав Юнг? Только здесь, на этом крошечном островке, обтесывая твердый гранит, я знаю, кто я и зачем послан в этот мир...

Я болен, Сабина, моя голова вздувается, как воздушный шар, ко мне по ночам являются морские чудовища, и я не знаю, это явь или сон».

Я протянула руки и прижала его голову к груди: «Бедный, бедный мой юнга! А я рассчитывала, что ты мне поможешь!» - «Какая помощь тебе нужна?» -«Ты понимаешь, из-за войны меня выставили из Австрии и Германии» - «Что, началась война?» О Боже, война идет уже больше месяца, а он об этом даже не знает! «А я ведь предсказывал: ты помнишь мой сон про Европу, всю залитую кровью?» - «Еще бы не помнить, конечно помню!» -

«Но у тебя же есть муж!» - «Моего мужа призвали в русскую армию и выслали из Германии! Он уехал в Россию, а я осталась одна с ребенком». Ничего такого тогда еще не случилось: Павла призвали в русскую армию только через полгода, и он не смог отказаться, из страха, что его признают дезертиром. Он уехал, а я осталась одна с ребенком. Но хоть это случилось только в январе 1915 года, я увидела это уже тогда, в августе 1914-го: на острове юнги не было разницы между настоящим и будущим!

Стало вечереть, ветер усилился, в небе появились первые звезды. «Фройляйн! – крикнул лодочник. - Скоро стемнеет и ветер крепчает, нам пора возвращаться!» - «Слушай, отпусти его и оставайся! Я завтра сам отвезу тебя в Цюрих». - «Я не могу – мне нужно забрать у чужой няньки свою маленькую дочку, я и так опоздала!»

Но юнга не слушал меня, он схватил меня за плечи и потащил на берег: «Оставайся и мы поедем по ночному морю! Я нашел грот, из которого можно войти в подсознание. Мне не хватало только тебя, чтобы решиться спуститься туда!»- «А где мои деньги, фройляйн? Я без денег не уеду!» - завопил лодочник. «Отдай ему деньги и оставайся!» - «Не могу! Я оставила деньги в камере хранения на пристани –мне этот лодочник показался подозрительным. И я подумала – а вдруг он заберет деньги и сбросит меня в озеро?» - «Зачем же ты его наняла?» - «Затем, что никто другой не соглашался везти меня на твой остров!»

«Никто не соглашался, а он согласился? Ты сама ему предложила, или он напросился?» - «Как сказать? Он слышал, как я спрашивала, кто отвезет меня на этот остров, а когда никто не захотел, тогда он подошел и спросил, готова ли я заплатить...» Тут я смолкла, боясь назвать астрономическую сумму, которую он запросил. Деньги не заинтересовали юнгу. «Все ясно. Деньги это просто предлог – его подослал Зиги». – «С чего ты взял? Откуда Зиги знал, что я собираюсь к тебе?» - «Неужели не понятно? Он знал от Эммы! Да вон он, вон – видишь за облаком? Он часто пытается ко мне подкрасться, но ему это не удается. Вот он и решил попробовать через тебя».

«Юнга, что ты выдумываешь? Там никого нет, это просто отсвет от заходящего солнца». - «Нет, нет, это он, я недавно видел во сне тебя с ним, мы вместе бродили по пустыне, ты вела его за руку, а потом вы исчезли и я не мог вас найти. Так что езжай скорей к дочке, пока он не подстроил тебе какую-нибудь пакость, - сказал юнга, отпустил меня и лег на песок. - А я один поеду по ночному морю к тому гроту, куда всасывается вода, и один войду в подсознание. Жаль, я мечтал войти туда с тобой». Я наклонилась поцеловать его, но лодочник уже не закричал, а взвыл: «Фройляйн! Сейчас же садитесь в лодку, если не хотите, чтобы мы попали в бурю и утонули!» Юнга вскочил с песка, прижал меня к груди, взял на руки и бережно отнес в лодку.

Всю дорогу я проплакала – мне не страшно было умереть вместе с юнгой в ночном море у входа в его таинственный грот, но я не могла оставить Ренату с чужими людьми. Во всем европейском мире не было ни одной родной души, которой я могла бы поручить заботу о своей несчастной девочке.

Когда поздно вечером я приехала, наконец, на виллу фрау Цвик, я нашла на столе письмо из клиники для слепых в Лозанне – они предлагали мне неполную позицию хирурга при условии, что я прибуду в Лозанну не позднее, чем завтра вечером. Я не хотела оставлять юнгу одного на пустынном острове, затерянном среди озера. Я вспомнила, что его руки были изранены до крови и несколько ногтей сорваны от работы с валунами, но я была уверена, что Эмма не оставит юнгу погибать на необитаемом острове. А мне нужно было мчаться в Лозанну, - я не могла рисковать единственной предложенной мне работой, хотя и не представляла себе, как я смогу работать хирургом – я в своей жизни не сделала ни одной операции. Но у меня не было выбора, мне нужно было зарабатывать, чтобы кормить свою дочку.

СТАЛИНА СТОЛЯРОВА – Нью-Йорк, 2002 год

Я поставила точку и остановилась с налету, как будто налетела на невидимую стену: больше писать мне было нечего. В голове было удивительно пусто, и я огляделась – этой комнаты без форточки в наглухо заколоченном окне я не видела никогда. Где я? Как я сюда попала? И что я писала? Да и писала ли я вообще или мне это просто померещилось? Я сидела за столом, на котором не было ни ручки, ни чернил, там только стояла незнакомая красивая коробка с блестящей черной крышкой. На коробке ничего не было написано, она была наглуха затянута черным.

Эта коробка была мне ни к чему. Мне нужно было спешить, чтобы любой ценой пробраться в Змиевскую балку, и там в последний раз увидеть Сабину. А если не удастся в балку, то можно было найти дыру в заборе Ботанического сада, по стремянке взобраться на магнолию и посмотреть сверху на Змиевское шоссе. Я только не знала, как пройти отсюда к Ботаническому саду. Я подошла к окну и прижалась лицом к стеклу: за окном сверкал ясный осенний день, тротуар был усыпан желтыми листьями, но эту улицу я никогда раньше не видела. И почему за окном была осень, если нас с Сабиной разлучили среди лета? 11-го августа, тут я ошибиться не могла.

Я решила спуститься вниз и спросить у кого-нибудь дорогу к Ботаническому саду. Выйдя из комнаты, я отправилась на поиски лестницы, но тут передо мной остановился лифт, из которого вышла какая-то необычно одетая дама. Я вошла в лифт и с удивлением уставилась на свое отражение в зеркале – вернее, там была не я, а незнакомая пожилая женщина, а меня нигде не было. Стараясь не думать об этом странном явлении, я нажала нижнюю кнопку и быстро оказалась внизу. Я выглянула на улицу и испуганно отшатнулась – по улице в четыре потока шли машины, столько машин враз я не видела никогда.

Лучше всего было спросить у швейцара, но я не знала, имею ли я право его о чем-то спрашивать – у него был такой важный вид, станет ли он отвечать какой-то прохожей девчонке? Было вообще неясно, какое право есть у меня находиться в этой роскошной гостинице. Такие гостиницы я видела обычно в кино, куда время от времени водила меня Сабина. Вспомнив про Сабину, я ужаснулась – на что я трачу драгоценное время? Болтаюсь тут, вместо того, чтобы искать путь в Змиевскую балку!

Швейцар вежливо выслушал мой вопрос и, пожав плечами, ответил: «по руску не понимай». Вот тебе и на – он по-русски не понимает! Но может, дело в том, что Ростов уже две недели как захватили немцы? И я перешла на немецкий. С немецким дело обстояло лучше – швейцар понял мой вопрос, но ответил по-английски, что уже поздно: Ботанический сад закрывается через сорок минут, и я за это время туда не доеду даже на такси. Мне почему-то показалось естественным, что он отвечает по-английски, меня только рассердило, что он не объяснил, как добраться до Ботанического сада, а только это и было мне нужно.

Я решила разобраться сама и вышла из подъезда: я не сомневалась, что жители Ростова все равно продолжали говорить по-русски, несмотря на немецкую оккупацию. И я не ошиблась – первый же молодой человек, к которому я обратилась с вопросом про Ботанический сад, подхватил меня под руку, закричал по-русски: «Лина Викторовна, что вы тут делаете без пальто? Вы простудитесь!» и потащил меня обратно в гостиницу. Присмотревшись к нему поближе, я подумала, что он не такой уж молодой, как мне показалось сначала, наверно лет на десять старше меня. А он втолкнул меня в лифт и отвез в ту самую комнату, из которой я только что убежала. Пока мы поднимались в лифте, я пыталась объяснить ему, как срочно мне нужно найти Змиевскую балку, или хотя бы Ботанический сад, но он только отмахнулся и распахнул дверь.

В комнате он первым делом бросился к стоявшей на столе красивой коробке и спросил: «Вы кончили? Ну и прекрасно!» И не успела я ответить, как он вынул из кармана серую пластинку, сунул куда-то в бок коробки и защелкал кнопками. И тут я действительно испугалась – кто этот человек, и что это за коробка? И почему он распоряжается в моей комнате, как в своей? А он уже снял телефонную трубку и закричал: «Лилька, она все кончила, но у нее по-моему крыша поехала! Скорей иди сюда!» Я поглядела вверх, там был обыкновенный потолок с хрустальной люстрой посредине, но никакой едущей крыши я там не заметила.

Пока я изучала потолок, в комнату ворвалась высокая брюнетка, чем-то похожая на Ренату, первым делом спросила пожилого юношу: «Юрик, ты на дискету снял?», а потом уже устремилась ко мне: «Лина Викторовна, миленькая, что с вами?» - «Я – Сталина Столярова, - а никакая не Лина Викторовна. И мне срочно нужно найти дорогу в Ботанический сад». Пожилой юноша Юрик всплеснул руками: «С ума сойти! Заладила одно - Ботанический сад, Ботанический сад!» - «Ну и отлично! – решила Рената. - Сейчас мы все поедем в Ботанический сад! – и приказала Юрику: - Ты собери пока ее халат, ночную рубашку и чистое белье, а я позвоню Ксанке».

И пока юноша Юрик собирал в сумку все, что она приказала, а потом подавал мне пальто и заботливо завязывал совершенно ненужный летом шарф, мнимая Рената залопотала в телефон что-то непостижимое, будто говорила по-китайски:

«Ксанка, это я. Нет, улетаем завтра вечером. Но у нас случился страшный прокол – у шефини поехала крыша. Были, были причины, и еще какие! Но мы не можем увезти ее домой в таком состоянии, они там ее затрахают. Нам срочно нужен твой дедушка. Что значит – занят, когда я говорю - катастрофа? Срочно добудь его, хоть из-под земли, ну и что, что старый! Тащи его к себе, а мы выезжаем на такси и будем максимум через сорок минут. Скажи ему, что все это связано с Сабиной. Ну да, с той самой Сабиной! Я так и думала, что на эту блесну он клюнет, уж мне ли не знать, как он падок на сенсации!»

Она бросила трубку и мы помчались – удивительно, но такси уже поджидало нас у подъезда. Неужто при немцах такси в Ростове стало работать, как в Европе? Впрочем, то, что мелькало за окном такси, было совсем не похоже на Ростов. Я спросила: «Рената, куда мы едем?» -«Я не Рената, а ваша Лилька, а едем мы точно туда, куда вам надо!» Только тут я заметила, что в такси с нами сидит еще один парень, весьма красивый и какой-то нерусский, - слишком хорошо одетый, словно сошедший с экрана кино. «А это кто, такой нарядный?» - спросила я. «Это Феликс, он из Берлина». Я поняла, что немцы подсадили этого Феликса к нам, чтобы он за нами наблюдал. «А какой у вас чин?» - спросила я его по-немецки. «Я – рядовой в подчинении у Лильки», - ответил он, и все засмеялись. Отчаявшись понять всю эту круговерть, я закрыла глаза и провалилась в глубокий сон.

Проснулась я в лифте – как я туда попала, было неясно, может Юрик с Феликсом меня туда внесли и усадили на скамеечку: это был такой невероятный лифт, со скамеечкой. Не успела я оглядеться, как дверь лифта отползла и мы оказались в большой комнате, увешанной цветами в горшках. Нас встретила хорошенькая блондинка чуть постарше Ренаты, а может Лильки, пусть будет Лилькой, если ей так больше нравится. Мне было все равно – Лилька, так Лилька, только очень хотелось пить. «Можно стакан воды?» - тихо попросила я. «Ксанка, дай ей воды, а потом чаю, и еще чаю, и еще чаю - она по сути три дня не пила»,- распорядилась Лилька. Меня усадили в высокое кресло и дали стакан воды, а потом чашку чая, и тут в комнату вошел важный старик, мне даже трудно определить, почему я поняла, что он, этот старик, важный.

«Успел вовремя?» - спросил он, пока блондинка Ксанка его целовала. «Профессор Цейтлин, родом из Харькова, - представился он, - а вы, как вас зовут?» - «Я – Сталина Столярова, родом из Ростова».- Лицо профессора Цейтлина вдруг перестало быть важным, а стало, я бы даже сказала, нежным: «Дочка Вальки Столяровой, что ли?» - «А вы что, знали маму Валю?» - «Еще как знал, нас с ней тогда срочно отправили на передовую, меня санитаром, а ее – старшей медсестрой. Ох, и классная баба она была, вечная ей память! Мы с ней вместе раненых на носилках с поля боя таскали, пока ее саму в коленку не шибануло. Ну, никого вокруг не было,а немецкие снаряды лупили со всех сторон, так я один ее на плече до операционной дотащил. Ползком полз и тащил. Она была в сознании и все убивалась, что не успела дочку Сталину предупредить и какую-то Сабину...»

Тут он осекся и уставился на меня, как на экспонат в музее: «Какую Сабину? Ту самую? А при чем тут Сабина?» Но у меня был к нему свой вопрос: «Как вы могли служить санитаром, - я замялась, но все же выдавила из себя - такой старый и толстый?» - «Господи, девочка Сталина, сколько тебе лет?» - «Недавно исполнилось тринадцать». – Я слышала, как Юрик хихикнул. Хоть мне было наплевать, но все же я решила доказать. – «Вот, вы можете в метрике посмотреть». Я схватилась за свою шею и ужаснулась: на ней не висел красный кисет с метрикой. «Где моя метрика? - заорала я. - Неужели немцы ее с меня сняли, когда погнали Сабину по Змиевскому шоссе?» - «Ты что, была там с Сабиной?» - «Ну да, только немцы не дали мне за ней пойти, потому что она показала им мою метрику, а там было написано – русская».

Профессор схватился за голову: «Это какой-то бред. Ты говоришь, она была твоя шефиня?» - обратился он к Ренате-Лильке. Та молча кивнула: она и сейчас моя шефиня, и прикусила губу, чтобы не расплакаться. «А почему она три дня не пила и не ела?» - «Она писала что-то про Сабину», - вмешался Юрик, чтобы не дать Лильке разреветься. «Что писала?» - «Мы еще не прочли, мы только сняли на дискету, потому что испугались: когда она кончила писать, у нее крыша поехала». Далась ему эта крыша!

«Ладно, мне пора, – поднялась было я с кресла, но меня так шатнуло, будто подо мной и впрямь какая-то крыша поехала.- Мне надо в Ботанический сад, оттуда с большой магнолии видна Змиевская балка». «Да, конечно, мы тебя сейчас туда отправим, я только сделаю тебе укольчик, чтобы ты не упала с этой большой магнолии, ладно?»

Протирая спиртом мою руку, он давал указания Ксанке и Лильке – Ксанке до завтрашнего утра, кровь из носу, добыть фильм про расстрел евреев, если не в Змиевской балке, так в Бабьем Яру. А Лильке велел напечатать то, что на дискете. Хотелось бы знать, что это за дискета такая, о которой все говорят, но я не успела спросить.

Потому что я полностью отключилась, а утром очнулась на незнакомом диване в незнакомой комнате, но в моей собственной ночной рубашке, хоть никак не могла вспомнить, откуда у меня эта рубашка. Может, я сперла ее у соседей, когда шарила по квартирам с Шуркиными отмычками? Хоть я не помнила откуда она взялась, я знала точно, что рубашка моя. Раздался звонок в дверь – это явились Лилька и Феликс с Юриком. Открыл им профессор, потому что Ксанка еще не вернулась. Черт ее знает, где она таскается по ночам, но это не мое дело.

Лилька отправилась на кухню готовить кофе и разогревать бублики с маслом, а Юрик с Феликсом стали натягивать на раму большой зкран, совсем как в кино. Через пару минут примчалась запыхавшаяся Ксанка с какой-то коробкой: «Вот все, что удалось достать на нашей студии!» Профессор глянул на надпись и промямлил, что бывают фильмы и получше, но и этот сойдет. «А когда же мы поедем в Ботанический сад?» - спросила я. «Сейчас и поедем, но не в сад, а прямо в Змиевскую балку», - сказал профессор и сунул коробку в укрепленный на столе прибор. Ксанка задернула шторы, Лилька внесла поднос с кофейными чашками и горячими бубликами, профессор крутнул какую-то ручку и прибор зажужжал.

Пока по экрану ползли какие-то невнятные разводы, я заметила на столе под локтем профессора пухлую пачку бумаг. Разводы наконец превратились в длинную пыльную дорогу, при виде которой у меня в голове лопнула какая-то жилка, и я с трудом удержалась, чтобы не вскрикнуть: «Я там была!» Сначала дорога выглядела пустой, потом на обочине ее появились немецкие солдаты с автоматами,а потом по дороге поползла бесконечная серая змея.

Я сразу догадалась, что это идет та самая толпа, вслед за которой я бежала все утро. Но голова змеи очень быстро исчезала за поворотом железнодорожной линии и оставался только хвост, равномерно ползущий за головой. Если не считать чуть слышного жужжания прибора, в комнате было очень-очень тихо. И вдруг в тишину ворвался дробный перестук кастаньет, сразу же заглушенный звуками громкого марша, вроде того, что играл нам по вечерам немецкий громкоговоритель. Я уже знала, что треск кастаньет означает пулеметные очереди, а музыку немцы включают для того, чтобы заглушать выстрелы.

Пулемет застрочил снова и снова, так часто, что музыка не могла его заглушить. Дорога сменилась на пустое зеленое поле перед оврагом. У входа в овраг стоял небольшой дом с забитыми фанерой окнами, в него вползала серая змея, хвост которой терялся где-то вдали. Змея вползала в комнату и уже вблизи можно было разглядеть, что это толпа женщин – старых и молодых, с детьми и без детей. Этих женщин, уже голых, выпускали из другой двери и вталкивали в большие грузовики. Кузова грузовиков набивали так плотно, что женщины стояли там, тесно прижавшись друг к другу, чтобы не выпасть через бортик. Полные грузовики один за другим отъезжали от дома в глубину оврага, откуда доносились частые пулеметные очереди.

Через минуту камера оказалась над оврагом, к которому подъехал грузовик, полный голых женщин, и их стали выбрасывать из кузова, как груз песка или глины – опускали задний борт и поднимали кузов наклонно над краем оврага, так что они просто высыпались на землю. В кустах рядом с оврагом сидели два немецких солдата и жевали бутерброды. Когда толпу женшин выстроили у края оврага, солдаты аккуратно отложили недоеденные бутерброды на расстеленные на траве плащ-палатки и взялись за пулеметы. Под стрекот пулеметов женщины стали падать в яму. Яма была уже почти полна трупами, так что тела этих новых женщин заполнили ее до краев. Немецкий голос громко приказал: «Засыпать!», и три молодых парня в советских гимнастерках стали быстро сгребать на тела лопаты земли из высокой кучи на краю ямы. Мне показалось, что земля над трупами шевелится и из-под нее раздаются крики и стоны.

Первым не выдержал Юрик – он вскочил, бросился к двери, но не добежал и вырыгал на блестящий паркет все, что съел - и бублики, и кофе. Второй не выдержал Феликс. «Так это же ростовская Змиевская балка! Нас летом часто возили туда на автобусах, еще с первого класса, играть в футбол. Это очень просторное поле, заросшее особенно красивыми цветами» - «Вы что – из Ростова? – удивилась Ксанка. - А Лилька выдумала, что вы из Берлина».- «Ну да, теперь я из Берлина, родители меня увезли туда после четвертого класса. Но я никогда, никогда не слышал, что в Змиевской балке расстреливали евреев. И мама и папа тоже не слышали, хоть прожили в Ростове почти всю жизнь!»

«А на какой улице вы жили в Ростове?» - спросила я. «В Газетном переулке». Услыхав про Газетный переулок, я стиснула руки так, что косточки хрустнули, и вдруг заметила, что это вовсе не мои руки, а руки старухи, обтянутые желтоватой сморщенной кожей и забрызганные россыпью темных возрастных пятен. Я сказала: «А я жила на Шаумяна, на перекрестке с Газетным переулком, пока наш дом не разбомбили. Странно, что вы ничего не знали про Змиевскую балку. Я сама там была и все это видела», - и не узнала свой голос, хрипловатый, глухой, без привычного звона. Я откашлялась и повторила: «я все это видела, но бутербродов не заметила – наверно, из Ботанического сада до балки было слишком далеко». «Так ты уже была в Ботаническом саду? - спросил профессор. – Зачем же ты рвалась туда опять? Разве оттуда можно было рассмотреть Змиевскую балку?» - «Вообще-то нельзя, но у меня было видение. Я все это видела, а потом читала материалы процесса, проходившего в земельном суде Мюнхена, и все совпало».

«Ты читала материалы процесса в земельном суде Мюнхена? Значит, ты уже вспомнила, что тебе – вам – уже не тринадцать лет?» - «Простите, профессор, но думаю, что у меня было помрачение ума, и я все забыла». Профессор поднял со стола пачку бумаг: «Это вы написали?» – «Я не знаю, что это. Я давно не писала на бумаге». – «Но на компьютере вы писали?» На минутку у меня в голове прояснилось, и я вспомнила все – фильм про Сабину в киноклубе «Форум», чашечки кофе с бисквитом в целлофане, потерянный номерок и мое неудержимое желание записать все наши сеансы с Сабиной. – «Кажется, писала».

«Откуда вы это взяли?» - усомнился профессор. «Когда Сабине стало совсем плохо, она попросила меня играть с ней в психоанализ». - «Почему вас, тринадцатилетнюю дурочку? - в ярости заорал профессор. – Кто вы ей такая, в конце концов?» - «Потому что кроме меня больше никого не было. Было очень страшно и мы с ней остались совсем одни. Вам никогда не понять, что это значит – мы остались совсем одни».

Здесь Лилька заплакала: «Почему вы никогда ничего мне про это не рассказывали? Я даже не знала, что вы из Ростова!» Мне стало жалко Лильку – она-то ни в чем не была виновата: «Потому, что меня после войны несколько лет лечил подпольный последователь психоанализа, доктор Израиль Фукс, который вытеснил память о Сабине из моей головы. Врач он был прекрасный - я действительно все забыла. И только сейчас вспомнила, вспомнила на один миг, против своей воли, - а теперь опять все забыла».

Я потянулась за пачкой бумаг: «А что там написано? Дайте почитать». Профессор Цейтлин лег на бумаги всем своим необъятным животом: «Ну уж нет, это мой экземпляр, гонорар так сказать. Вы оставите этот экземпляр мне как память о моем любимом покойном учителе, профессоре Израиле Фуксе. А у вас есть свой экземпляр, и у Лильки тоже – вы уж там как-нибудь разберетесь». Лилька показала мне толстую голубую папку: «Тут есть все, Лина Викторовна. Нет только вашего рассказа, как вы очутились рядом с Сабиной». Я уставилась на нее: «При чем тут я?» - «Потому что без вашего рассказа о том, как вам было страшно и как вы с Сабиной остались совсем одни, никто ничего не поймет. А это очень важно, чтобы поняли!»

ВЕРСИЯ ЛИЛЬКИ

ЗАВЕЩАНИЕ СТАЛИНЫ

ЕЛЕНА СОСНОВСКАЯ, НОВОСИБИРСК, 2003 ГОД

Я – Зигфрид! В этом нет ничего смешного: я настоящий Зигфрид, дитя, в котором еврейская кровь удачно смешалась с арийской, совсем как в мечтах Сабины. Я, правда, получилась девочка, а не мальчик, но ведь и Сабине никто не предрекал мальчика, а у нее обычно рождались одни девочки. В наше феминистское время нет ничего зазорного в том, чтобы быть девочкой. Кроме того, что я – Зигфрид, я еще и Лилька. Та самая Лилька, которая в октябре прошлого года увезла из Нью-Йорка Сталину Викторовну Столярову, прижимая к сердцу голубую папку с ее пересказом жизни Сабины Шпильрайн.

Я взялась помочь Лине Викторовне написать подробный отчет о ее знакомстве и дружбе с Сабиной, который мы назвали «Версия Сталины». Ей это очень тяжело: хоть драма ее жизни была повторением бесконечного количества подобных драм других жизней, от этого не легче ее вспоминать. У Лины поразительная память – она помнит все мелкие события и крупные детали, она помнит интонации и голоса разных людей, с которыми ей приходилось сталкиваться. Но помнит, если хочет. А она не хочет возвращаться в ужас своего детства, и воюет со мной за каждую крупицу памяти.

Но даже то, что она согласна вспомнить, ей непросто записать – у нее, как ни странно при ее блестящих способностях, словосложение во фразы никогда не шло гладко. Я даже убедила ее, что способность к словосложению на всех языках дана только евреям, чтобы они служили вечной смазкой в трениях между народами. Она засмеялась, чуть-чуть обиженно, но в конце концов доверила выполнить эту черную работу мне. Так что иногда я воображаю себя соавтором «Версии Сталины»: ведь, возможно, без меня она так и не будет написана, во всяком случае, написана не так хорошо.

Не надо забывать, что за это же время мы с Линой Викторовной создаем в четыре руки мою докторскую диссертацию по критическим явлениям в жидкостях, где главный соавтор, конечно, она, хоть лавры достанутсся мне. Но я бы не жалела времени на совместную работу с Линой Викторовной, даже если бы она не предвещала мне никаких лавров. Она сыграла в моей жизни примерно такую же роль, какую Сабина сыграла в ее – хоть и без такого трагического оттенка.

В конце 60-х годов моя красивая и талантливая еврейская мама Роза Фейгина, покинув родной интеллигентный город Харьков, отправилась в великую блудницу Москву искать счастья и делать карьеру. С карьерой все было бы хорошо, потому что мама умудрилась быть одновременно принятой в университет сразу на два факультета, из которых она сдуру выбрала искусствоведческий, но со счастьем дело сложилось хуже. Она влюбилась – тоже сдуру - и вышла замуж за настоящего русского интеллигента Костю Сосновского, основной целью жизни которого было установление мировой справедливости.

Не жалея ни себя, ни маму, ни вскорости и меня, Костя участвовал во всех социальных битвах с Советской властью 60-х годов. Он с одинаковой страстью боролся за права крымских татар, обездоленных чеченцев и рвущихся в Израиль евреев, пока его самого не лишили всех прав, посадив на пять лет в лагерь за клевету и подрыв общественного спокойствия. К тому времени бабушка и дедушка стали совсем старые и бедные, и мама осталась один на один со мной и с совершенно неприбыльной профессией искусствоведа. Имея такого мужа, как папа, она не могла рассчитывать на приличную работу, и стала зарабатывать мытьем окон и лестниц в правительственных зданиях. Дело кончилось тем, что однажды она поскользнулась и выпала из окна одиннадцатого этажа. Злые языки утверждали, что она не столько поскользнулась, сколько прыгнула, не в силах больше терпеть приставания жирного начальника уборочного цеха. Но что бы там ни было, она выпала из окна, а меня отдали в детский дом.

В детском доме я никак не могла прижиться, но тут, казалось бы, к счастью, папа отбыл свой срок и вернулся из лагеря уже не таким страстным поборником социальной справедливости. Жилья в Москве у нас не было, и нам пришлось переехать в Харьков в небольшую комнатку в коммунальной квартире, оставшуюся мне в наследство от покойной бабушки, успевшей перед смертью офрмить ее на меня. Филологическая профессия папы в сочетании с его героической биографией не могла нас прокормить, и он нанялся работать истопником в новой Харьковской опере. К искусству это нас почти не приближало, хоть он всегда доставал мне контрамарки на все лучшие спектакли, зато появилась новая проблема. Разочарованный общественным равнодушием русский интеллигент на посту истопника просто обязан был ежедневно заливать свое разочарование парой рюмок водки. Что папа стал делать все чаще и чаще.

К тому времени,как я окончила школу, он превратился в абсолютно завершенного алкоголика, и наша жизнь в маленькой комнате коммунальной квартиры стала невыносимой. Я подала документы на филфак университета в надежде после поступления получить койку в общежитии. На филфак я решила поступать, потому что в школе научилась только читать книги и ничему другому. Но поступить мне не удалось. То ли я была не такая способная, как моя еврейская мама, то ли сыграли роль печальные подробности биографии моего русского папы, но меня на филфак не приняли.

В тот роковой вечер я сидела на подоконнике в университетском коридоре и плакала. Я ни за что не могла вернуться домой и объявить пьяному папе о своем поражении, потому что тот бы немедленно принял всю вину на себя и напился бы еще сильнее. Он бы всю ночь рыдал, становился бы передо мной на колени и проклинал себя за то, что испортил мне жизнь. А больше идти мне было некуда. Я сидела на холодном подоконнике и решала, какой из двух возможных вариантов выбрать: подняться наверх и для завершения сюжета прыгнуть из окна одиннадцатого этажа или пойти на плешку в парк Шевченко, где проститутки предлагали себя прохожим.

Пока я выбирала между этими двумя мало привлекательными вариантами, по коридору прошла старая женщина, которая тащила в руках какой-то тяжелый прибор. Дойдя до меня, она оторвала сосредоточенный взгляд от паркетных дощечек пола, споткнулась и уронила свой прибор. Он рассыпался по полу мелкими частицами, которые поскакали во все стороны, «звеня и подпрыгивая», как в учебнике орфографии. Женщина жалобно вскрикнула, и я, соскочив с подоконника, бросилась помогать ей собирать эти бесконечные колесики и спиральки – все равно мне спешить было некуда. На одиннадцатый этаж я могла подняться и позже, когда женщина благополучно унесет свой прибор туда, куда она его несла.

Однако собрать рассыпавшиеся части прибора оказалось недостаточно – важно было убедиться, что ничего не потеряно. Для этого нужно было прибор снова собрать, и мы дружно взялись за это дело. Но женщина была уже сильно немолода, и ее ревматические пальцы плохо ее слушались. Зато я неожиданно проявила способности настоящего циркового фокусника – от одного моего прикосновения все замысловатые шестеренки сами становились на свои места. «Откуда у тебя такие ручки? - спросила женщина. – Ты что, играешь на рояле?»

Я махнула рукой: «Какой к черту рояль?» Тут она всмотрелась в мое распухшее от слез лицо и спросила: «Что, у тебя неприятности?» Я разревелась в голос, словно только и ждала этого вопроса: «Меня не приняли на филфак!» - «Покажи-ка свою вступительную карточку!» - начальственным тоном сказала женщина, взяла карточку и нахмурилась: «Балл выше проходного. Почему же тебя не приняли? Ты же не еврейка? – и прочла: Сосновская, Елена Константиновна. – Ах, вот оно что, ты дочка Костика? Все ясно – потому и не приняли» - «Вы знаете папу?» - не поверила я.

«Кто в нашем суперинтеллигентском городе не знает Костика, читающего километры модерновых стихов за рюмку водки?» - «Папа читает стихи?» - «Не только читает, но еще и сочиняет. А должность истопника придает его облику что-то романтическое, так что при его красоте все местные дамы от него без ума». Что папа красивый, когда трезвый, я усекла уже давно, но: «Никаких местных дам я возле него никогда не замечала». – «Значит, он тебя от них оберегает, за что честь ему и хвала. Ладно, я пойду – я все-таки должна дотащить свой потенциометр до лаборатории». - «Давайте, я вам помогу», - неожиданно для себя предложила я.

Треклятый потенциометр и вправду был тяжеленный, не знаю, как бедная старушка умудрилась дотащить его до меня. Даже мне пару раз пришлось остановиться для передышки. «А мы ведь не познакомились, - сказала старушка, что-то обдумывая, - то есть я знаю, что ты Лена, дочка Костика, а я - Лина Викторовна Столярова, декан физфака». - «Если вы – декан, зачем вы такие тяжелые приборы таскаете?» - «Так сложилось, - мне показалось, что она оправдывается, - все ушли, а у меня появилась интересная мысль, которую нельзя было отложить на завтра».

С этой интересной мыслью в руках мы добрели до лаборатории, и я поставила, наконец, потенциометр на стол: «Так я пойду?» - «Стой, стой, ты руки разотри, они, небось, затекли? Ты ведь не спешишь домой к папе с приятной новостью?» Черт ее знает, как она догадалась! «А мне нужна толковая лаборантка, может, пойдешь ко мне работать, пока твои дела утрясутся, а?» - «Какая из меня лаборантка, я ведь ничего не умею!» - «Ничего, с такими золотыми руками ты быстро научишься. Сейчас оставайся, поможешь мне прибор установить, а с завтрашнего дня начнешь получать зарплату». - «Разве так бывает?» - «Конечно, бывает, Лена, особенно если я – декан». – «Я – не Лена, я – Лилька». - «Лилька? Отлично, даже лучше, чем Лена – Лилька, золотая ручка!»

Я пристроилась при Лине Викторовне Лилькой-золотой ручкой на этот вечер и на следующий, и еще на много лет вперед. Она любила оставаться по вечерам в лаборатории, потому что дома ее никто не ждал, и я оставалась с ней – меня ведь тоже никто не ждал. Муж ее давно умер, нового она не завела, а сын вырос и умчался туда, где в небе летают шальные деньги. Тогда как раз наступила пора шальных денег и пропащих душ. Не знаю, как обстояло дело с душой Лининого сына Марата, но в шальных деньгах он преуспел. Хоть он завел в Москве дом и загородную дачу с плавательным бассейном и гимнастическим залом, Лина не очень охотно ездила к нему иногда в гости. Она говорила, что ей трудно найти с ним общий язык.

Зато она нашла общий язык со мной. Как ни странно, она любила со мной советоваться по вопросам, таким далеким от моей пушистой головы, как ночные звезды от земного шара. Но ей почему-то нравились мои наивные ответы, «не испорченные – как она говорила, - предрассудками слишком интенсивного обучения». Она нашла во мне какие-то задатки, в результате чего я сперва по ее настоянию поступила на физфак и закончила его,- представьте, с отличием! Потом я вслед за Линой Викторовной переехала в Новосибирский академгородок, где она стала директором института теплофизики, а я поступила к ней в аспирантуру.

К тому времени мы с ней знали друг о друге все, что можно знать о другом человеке, которого любишь. Она соучаствовала в двух моих неудачных замужествах, которые окончились, к счастью, только слезами без всех других возможных последствий. Она ездила со мной в Харьков на похороны папы, и мы долго стояли обнявшись на заросшем кустами жасмина харьковском кладбище. «А ваши родители похоронены не здесь? - спросила я. - Может, сходим на их могилу?» - «Не здесь», - сухо ответила она, и быстро пошла к воротам кладбища, так что мне пришлось догонять ее бегом. Если и был в сухости ее ответа намек на зияющую у нас под ногами страшную тайну, я его не заметила: какая разница, где похоронены родители старых людей?

Мы вернулись в академгородок и со страстью принялись за работу – у нас назревало небольшое, но очень значимое открытие, сущностью которого не стоит утомлять людей, «не испорченных предрассудками слишком интенсивного обучения». После долгих тщательных проверок мы убедились, что все верно, послали статью в престижный журнал и были приглашены на конференцию в Нью-Йорк. Нам оплатили дорогу и гостиницу, а Лина Викторовна умудрилась еще выкроить командировочные для моего ассистента Юрика, так что мы составили на троих роскошный план посещения музеев, театров и всего, чем славен Нью-Йорк.

Дальше все уже рассказано. На следующий вечер после прилета в Нью-Йорк Лина Викторовна тайком ушла куда-то, не сказавши, куда и зачем, и пришла откуда-то с перекошенным лицом и с перевернутыми мозгами. Вернувшись в отель, она, не заходя в наш номер, отправилась в регистратуру и без всяких объяснений отселилась от меня.

Отель наш был недорогой и старомодный – там не было паркетных полов и зеркальных шкафов, зато наш двухместный номер состоял из двух спален и большой кухни, в которой я собрала славную интернациональную компанию коллег, чтобы отпраздновать наш приезд в столицу мира. Среди них было трое наших, два американца и один бывший русский парень Феликс, недавно получивший докторскую степень в Берлинском Свободном университете. Русским он был только условно, потому что он был еврейский мальчик, родители которого вместо Израиля словчили и устроились в Германии. Но мне все это было до лампочки – главное, он был красивый и замечательно говорил по-русски, правда с каким-то чуть гнусавым акцентом, но это можно было простить.

Мы только успели выпить по рюмочке, как появилась Лина Викторовна, вызвала меня в коридор и сдавленным, совершенно чужим голосом, объявила о своем переезде в отдельный номер. Ничего не желая обсуждать, она попросила меня помочь ей перенести ее вещи в новую комнату и, главное, прочесть на конференции доклад о нашем открытии, назначенный на завтра. Я просто обалдела – она так любила эту работу, она вложила в нее столько времени и изобретательности, а теперь посылала меня докладывать и срывать аплодисменты?

На мой вопрос, что произошло, она туманно пообещала посвятить меня в суть этого дела по дороге домой в Новосибирск. «Какого дела? - попыталась уточнить я.- Куда вы убегали? Кого там встретили?» На меня посмотрели совершенно чужие глаза. Я дружила с Линой Викторовной почти десять лет, я много раз жила в ее доме – когда отчаивалась, когда разводилась, когда не было денег, когда она болела или когда ей было тоскливо и одиноко. Я знала, где какие таблетки лежат, я заранее знала, когда она может рассердиться, а когда рассмеяться, но я ничего не знала о той женщине, которая сейчас стояла передо мной, прижимая к груди свой новенький портативный компьютер – подарок от всех нас на день ее семидесятилетия.

Мы отперли дверь ее отдельного номера и, пока я распаковывала и развешивала ее вещи, она поставила компьютер на стол, включила его и начала что-то писать с необыкновенной скоростью. Это было невероятно: Лина Викторовна страдала специфическим торможением при складывании слов во фразы. Иногда страдала до такой степени, что я писала за нее наши общие статьи. А сейчас она строчила на компютере с такой скоростью, будто писала под чью-то диктовку - ее пальцы порхали над клавиатурой, как птицы. На экране стремительно возникали и выстраивались бесконечные длинные строчки.

Я попыталась заглянуть на экран через ее плечо, она почувствовала на затылке мое дыхание и сказала странно глухо, словно сквозь сон: «Иди к себе, Лилька. И не забудь доложить завтра нашу работу». Я открыла рот, чтобы возразить, но она повторила: «Уходи и оставь меня с моим делом». В ее голосе была такая несвойственная ей настойчивость, что мне не осталось ничего другого, как послушаться и уйти.

Назавтра я заглянула к ней перед отъездом на конференцию – она сидела в той же позе и ее пальцы так же стремительно порхали над клавиатурой. Меня она не заметила, и я вышла на цыпочках в коридор, только отметив в уме номер, стоявший в правом верхнем углу страницы - 23. Просто чудо! Обычно она после долгих дневных трудов могла выдавить из себя 2-3 корявых страницы, а тут сразу 23! Но мне некогда было в это вдумываться – нужно было готовиться к докладу, который я до вчерашнего дня не собиралась читать, а кроме того под дверью меня поджидал красавчик Феликс, утверждавший, что едет на конференцию специально послушать мой доклад. И мы поехали вместе.

Вечером я, купив в китайском ресторане полный обед и термос чая, смело отправилась к Лине Викторовне. Она подняла глаза от компьютера и уставилась на меня, не узнавая. «Я принесла вам обед из китайского ресторана и термос с чаем. Вы ведь уже два дня ничего не ели и не пили», - объявила я и стала раскладывать на круглом столике у окна картонные коробочки и пластиковые вилки. Первым делом я налила чай из термоса в высокий картонный стакан, сунула ей в руку и приказала: «Пейте!» Она послушно сделала первый глоток и, обнаружив, что умирает от жажды, залпом выпила все остальное.

«Вас, что, совершенно не интересует, как я доложила нашу работу?» - обиженно спросила я, наблюдая, как она с удовольствием запивает чаем обед. Она вздрогнула и чуть не уронила стакан – какую работу? «Конечно, меня это очень интересует», - напряженно промямлила она, притворяясь, что помнит, о чем идет речь. Но я сразу раскусила ее притворство и пришла в ужас: «Что с вами, Лина Викторовна? Вы все забыли?»

Она оглядела комнату, словно что-то искала, и я догадалась, что она ищет способ от меня избавиться. Она вытащила из-под компьютера смятую афишку какого-то фильма и протянула мне. «Пойди, посмотри этот фильм, и тогда я тебе расскажу, о чем идет речь». Я быстро пробежала глазами афишку и прочла по-английски: «My name was Sabina Spilrein”.- «А вы при чем?» - «Я же сказала - посмотри этот фильм, и только тогда ты поймешь то, что я смогу тебе рассказать».

Я всмотрелась в афишку и ахнула: «Сеанс начинается через час!» - «Так беги! С твоими ногами часа достаточно, чтобы успеть!» Она показала мне киноклуб «Форум» на карте Нью-Йорка и хотела вытолкнуть за дверь, но я вспомнила, что пришла за оттисками нашей статьи. Я глянула на нее и не стала ей рассказывать, сколько человек обратились ко мне с просьбой об оттисках, все равно эта новая Лина ничего бы не услышала. Я открыла шкаф, схватила пачку оттисков и выскочила из номера, не дожидаясь, пока она меня выпихнет. За дверью я столкнулась с Феликсом, который сделал вид, что просто проходил мимо, но я ни на секунду не усомнилась, что он меня подкарауливал.

Я показала ему афишку и он, конечно, тут же изъявил страстное желание посмотреть этот фильм, тем более, что он знал, кто такая Сабина Шпильрайн. Она была всеми забытая звезда психоанализа начала прошлого века, покрытый пылью чемоданчик которой с подлинными письмами от Зигмунда Фрейда и Карла Густава Юнга нашли недавно в каком-то подвале, где он пролежал семьдесят лет.

Фильм оказался очень бледный и малосодержательный, но киноклуб был очаровательный, и мы с Феликсом с наслаждением выпили там так много чашек дарового кофе с песочными печеньицами, что я потом всю ночь не могла уснуть. Наутро, не успела я принять душ и высушить волосы, как явился Феликс и предложил пойти завтракать в соседнюю итальянскую кафешку, а потом вместо конференции отправиться бродить по Манхеттену. Я было засомневалась, но вспомнила, что свой доклад я уже прочла, и нет за моей спиной грозного Лининого надзора, чтобы ради нее слушать чужие. Кроме того Феликс пожаловался, что тоже всю ночь не мог уснуть, но отмахнувшись от упреков в адрес крепкого кофе, туманно намекнул на какую-то другую причину.

Я согласилась прогулять конференцию при условии, что он даст мне десять минут, чтобы привести себя в порядок. «Ты и так в полном порядке...» - запротестовал было он, но я легким толчком выпроводила его вон и стала наряжаться. У меня был подготовлен шикарный прикид специально для прогулок по Махеттену, особенно хороши были туфли-лодочки на высоченных каблуках, превращающие меня если не в Софи Лорен, так в Николь Кидман.

Феликс десяти минут не дотерпел, ворвался ко мне через восемь и застыл на пороге с открытым ртом – я на секунду вообразила, что он не находит слов от восхищения. Однако через секунду он нашел слова: «И в таком виде ты собираешься бродить по самому многолюдному городу мира?» Я даже не успела обидеться, как он подскочил ко мне, плюхнул меня в кресло и сорвал с моих ног мои роскошные туфли-лодочки: «Как ты думаешь, сколько миль ты пройдешь сквозь густую толпу в этих летучих голландцах? Или ты вообразила, что мы собираемся разыгрывать спектакль «Средь шумного бала, случайно?» Немедленно надевай кроссовки!» - «Кроссовки – это кеды?» - «Ну, если хочешь, кеды, только скорей, а то мы никуда не попадем». - «Но у меня нет кед!» - «Ты ехала в Нью-Йорк и не взяла с собой кеды?»

«У меня вообще нет ни кроссовок, ни кед!» - заорала я. Он тут же успокоился: «Ладно, пока надевай, что хочешь, а после завтрака мы первым делом купим тебе кроссовки!» Тут я разозлилась – за кого он меня принимает? «На какие шиши мы, интересно, их купим? Мне выдали по 12 долларов в день». – «Но мне выдали больше!» - «Я от незнакомых мужчин таких дорогих подарков не принимаю!» - «Я не собираюсь их тебе дарить – перед отъездом ты мне их вернешь». - «И что ты будешь с ними делать?» Он задумался: «Я бы подарил их одной из своих немецких подружек, но у них у всех размер не меньше 39-го, не то что у тебя! - Тут он наклонился и поцеловал мою ногу. - А я, как ваш Достоевский, обожаю женщин с маленькими ногами”.

От его пальцев, державших мою ногу, шел такой поток электричества, что я предпочла прекратить спор: возникала опасность, что мы вообще никуда не пойдем. «Пошли завтракать, а по дороге все обсудим!»

Мы весело позавтракали и пошли покупать мне кроссовки. О, ужас! Кроссовки стоили 46 долларов, и мне следовало бы отказаться, но во мне произошло странное преображение – мне нравилось подчиняться Феликсу. До сих пор я всегда управляла своими мужиками, хоть мужьями, хоть любовниками, и все они быстро мне надоедали. А тут я вдруг погрузилась в полную благодать, я почувствовала себя настоящей женщиной, готовой выполнять любые требования этого наглого полунемецкого мальчишки. Он безжалостно проволок меня по главным достопримечательностям Нью-Йорка, не давая ни минуты передышки. И не знаю, сам ли Манхеттен оказался таким прекрасным, или просто мой спутник превратил его в Изумрудный город, но я совершенно забыла про Лину Викторовну, брошенную мною на произвол судьбы. И только к полуночи, вернувшись в отель, я вдруг вспомнила о ней, одиноко уткнувшейся в свой компьютер. Ужаснувшись собственной беспечности, я выскочила из лифта на ее этаже и помчалась к ней.

В Лининой комнате ничего не изменилось: она, так же странно сгорбившись, сидела за столом и пальцы ее летали по клавишам киборда. Мне показалось, что она за этот день ни разу не встала со стула, даже в уборную. Впрочем, если ничего не пить, это возможно. Я осторожно налила стакан воды и поставила прямо перед ее носом, но тревожить и звать не стала. Когда я уже бежала к лифту, меня пронзила страшная мысль, что ее сумка со всеми деньгами и документами так и лежит на столе – там, где я ее позавчера оставила. А по слухам Нью-Йорк просто кишит ворами. Я развернулась, вскочила в Линин номер и обнаружила сумку на месте, проверила деньги и документы - все было цело - и решила для верности сумку взять с собой, не могла же я запереть Лину в номере.

Когда я с сумкой в руках добралась, наконец, до своей комнаты, я увидела, что под дверью, поджав ноги по-турецки, сидит Феликс, опираясь локтем о какой-то большой тюк. Выражение лица у него было несчастное, и это сразу заставило меня заподозрить, что он притворяется. Увидев меня, он вскочил на ноги и пожаловался: «Представляешь, мой сосед по комнате устроил настоящий пир по поводу своего удачного доклада. Мне ничего не осталось, как взять свою постель и сбежать – там все пьяные и дым стоит перемыслом». - «Коромыслом», - поправила я его автоматически. «Коромысло – это такая дуга, на которую вешают ведра, правда? При чем же тут дым?»

На этот вопрос я ответить не могла, зато я могла задать свой: «А почему бы тебе с ними не выпить?» - «Тебе как русской девушке этого не понять, но я не переношу мужчин, воняющих спиртным перегаром». – «И ты думаешь, что я как русская девушка их люблю? Но Бог с ними. Лучше скажи, что ты делаешь под моей дверью?» - «Я надеялся, что ты позволишь мне поспать у тебя на полу. Если ты считаешь, что это неприлично, я могу постелить свое одеяло на лестничной площадке, хоть там ужасно дует из окна».

Я посмотрела в его бархатные глаза в оправе длинных ресниц и сообразила, что он нисколько и не рассчитывал скромно спать у моих ног на полу. И тут во мне проснулся бес, он зашептал мне в ухо: «А почему бы нет? Кто тебя ждет, кому ты обязана хранить верность?» Я быстро отперла дверь: «Заходи скорей, пока никто нас не засек». И на всякий случай дверь заперла. Он вошел, бросил свое одеяло на пол и сказал: «А теперь давай сначала сыграем в Золушку». - «Как это в Золушку?» Он усадил меня в кресло и начал расшнуровывать мои кроссовки. Стащив кроссовки, он снял с меня носки, которые мы купили вместе с кроссовками, и, сунув руки в карманы, ловкими движениями фокусника вытащил оттуда мои начисто забытые шикарные туфли-лодочки: «Сейчас мы проверим, ты действительно принцесса или притворяешься». Лодочки наделись на меня без проблем. «А ну, пройдись!» - скомандовал он. Я не заставила себя просить дважды – встала и прошлась перед ним походкой киномодели. «Кажется, действительно принцесса. - пробормотал он. Куда же деться мне, еврейскому простолюдцу?» - «Простолюдину, - поправила я, – место на полу у ног принцессы. Устраивайся, а я пойду в душ».

Он стал печально расстилать одеяло на полу, прямо на потертом линолеуме. «А простыню ты не взял?» - «Я как-то не подумал». - «Ладно, возьми мой халат. Не будешь же ты спать на голом полу!» - «А как же ты будешь без халата в присутствии малознакомого просто - как его? – простолюбимца?» - «А я надену новую роскошную ночную сорочку, которую успела купить в день приезда», - я схватила нераспечатанный пакет с сорочкой и удрала в душ. Не успела я толком отрегулировать воду, что в нашем дешевом отельчике было непростой задачей, как в щель между пластиковыми занавесками просунулась кудрявая каштановая голова: «А ты не позовешь простолюбимца помыться вместе с тобой? Он очень скромный».

И не дожидаясь ответа, он влез в душевую кабину совершенно голый и очень складный. Я, глубоко вздохнув, попыталась проглотить сердце, стремящееся выскочить через рот, и промямлила: «Тут очень тесно». - «Это чудно, что тесно! Дай я тебя помылю!» Он набрал в ладонь горсть шампуня и начал меня намыливать, мягко, нежно, ненастойчиво. От каждого его касания я все больше теряла голову, но мне кажется, что одной рукой он меня намыливал, а другой все тесней прижимал к себе. «А теперь пора намылить меня, - прошептал он. - Нет нет, не спину, и не плечи, а тут, да, да, тут. Ниже, еще ниже и хорошо бы двумя руками. О, какие руки! Какой Бог наградил тебя такими руками?»

Почти теряя сознание, я все же похвасталась: “Лина называет меня Лилька золотая ручка”. Он подхватил меня на руки и, намыленную и мокрую, как была, уложил на кровать. После чего началось такое, что словами описать нельзя. У меня было два мужа и с пол-десятка любовников, но до Феликса я не понимала, зачем женщины занимаются любовью с мужчинами и почему то, чем они занимаются, называется любовью. Наверно, для того, чтобы была семья, чтобы были дети, чтобы муж был удовлетворен, чтобы считалось, что у тебя есть любовник, но ни в коем случае не для своего удовольствия.

Я не знаю, сколько это длилось, а когда кончилось, я так заорала, что не узнала своего голоса. Но мне не было стыдно. «Ладно, можешь спать у меня», - прошептала я и повернулась к нему спиной. Это было ошибкой, потому что только я коснулась спиной его живота, как он обхватил меня двумя руками и стал гладить так, что у меня опять все поплыло в тумане и в небе под веками засверкали звезды.

Проснулась я от телефонного звонка. Пока я сообразила, где я и где телефон, прошла наверно целая минута. «Лилька, ты жива? – услышала я голос своей школьной подружки Ксанки, которая несколько лет назад удачно вышла замуж и уехала из Харькова в Нью-Йорк. - Ты же обещала вчера вечером прийти к нам. Куда ты пропала? Я весь вечер звонила и никакого ответа». –«Понимаешь, после моего доклада на конференции мне пришлось встретиться...» – начала отважно врать я. «Ни с кем тебе не пришлось встретиться – я вызвонила твоего ассистента Юрика, и он сказал, что ты начисто пропала и все тебя ищут».

Делать было нечего и я решила сказать правду: «Ладно, сознаюсь – я завела курортный роман». В этот момент Феликс вырвал у меня трубку и сердито шмякнул на рычаг: «Курортный роман, говоришь? – прорычал он -- Сейчас я покажу тебе курортный роман!» И показал такое, что мы опоздали не только к началу заседаний, но еле-еле успели ко второй части.

«Жаль, что мне некому на тебя жаловаться, а то я бы написал донос», - скривив губы, прошипел Юрик, когда мы вошли и сели рядом с ним. Я догадалась, что он ревнует. Сидеть рядом с нами ему было тяжело, и поэтому он сослался на головную боль и ушел. И мы тоже вскорости ушли – после такой ночи мы оба потеряли интерес к научным вопросам. Это получилось очень удачно: Юрик у входа в отель столкнулся с Линой, у которой поехала крыша, и к моменту, когда у Юрика тоже поехала крыша, мы с Феликсом оказались под рукой и повезли Лину к Ксанке.

Ксанкин дедушка недаром считался великим волшебником, если он сумел вернуть Лине память, но даже он не мог получить ответа на свои вопросы. Толком она ответила только на один – почему рассказ Сабины оборвался так неожиданно «на самом интересном месте»? – «Потому что наутро наш дом разбомбили и наши сеансы закончились». – “А что было дальше?” – “Через месяц немцы взяли Ростов, и дальше ничего не было, потому что они убили Сабину”.

«Вот что, - объявил профессор. – Лилька, теперь ты обязана вытянуть из Лины Викторовны все подробности ее романа с Сабиной. Ведь это был роман, не правда ли?» Лина не задумываясь ответила: «Как вы точно это назвали – роман. Я больше никогда в жизни никого так не любила».

Мы вышли от Ксанки, огорошенные и потрясенные, наивный Юрик даже плакал, да и я готова была разреветься. Конечно, мы слышали про массовые расстрелы евреев во времена немецкой оккупации, но одно дело – услышать, а другое – увидеть на экране. А кроме того, все это было так давно, задолго до нашего рождения, почти при Чингиз-Хане. Но тут некстати вылез Феликс со своими рассказами про футбольные матчи в Змиевской балке, - выходило, что она и вправду существовала даже сейчас, а не во времена Чингиз-Хана. Мальчишки играли в футбол прямо на ямах с трупами расстрелянных. Какая сволочь это придумала?

Лина Викторовна пожаловалась, что у нее стеснение в сердце, и Феликс тут же подозвал такси: «Предупреждаю – платить буду я. Ведь я получаю деньги от немецких властей, и надо их скорей истратить, они жгут мне руки». Мы приехали в отель, принесли Лине китайский обед и уложили ее спать.

«А теперь пошли читать, что она написала», - объявил Феликс по дороге к лифту, а Юрик жалобно заныл: «И я с вами!» - «Ты не хочешь побегать по Нью-Йорку? - спросила я: Юрик был мне ни к чему – Ведь завтра утром мы улетаем». Феликс как стоял, так и сел прямо на грязный пол: «Что значит - завтра утром улетаем?» - «Что это может значить? Складываем вещички, едем в аэропорт и садимся в самолет «Нью-Йорк – Москва». - «А почему ты мне об этом не сказала раньше?» - «Я думала, ты знаешь – ведь сегодня последний день конференции». – «Вам что – ни одного добавочного дня не дали?» - «Мы – бедные российские граждане, у нас нет денег на вашу буржуазную роскошь».

«Хорошо, раз так, идите к Лильке в номер и ждите меня – я тут же вернусь. Но без меня не читать, ладно?» И убежал – прямо по лестнице, не дожидаясь лифта. Мы с Юриком отправились ко мне, и я всю дорогу волновалась, что подумает обо мне Юрик, увидев развороченную постель и разбросанные по полу подушки. Но волновалась я напрасно: номер выглядел девственно невинным – полотенца поменяли, постель застелили и подушки вернули на место.

Юрик все время намеренно злобно молчал. «Может, выпьем чаю?» - спросила я, чтобы разрядить напряжение. Юрик не ответил. Я рассердилась и только-только собралась выставить его за дверь, как он рубанул с плеча: «У тебя что, роман с этим немецким хмырем?» - «С какой стати ты спрашиваешь? Ты мне кто – муж или любовник?» - «Ты права, я тебе никто. Никто я тебе, и лучше мне уйти. А записки ты мне дашь почитать в самолете». И он ринулся к двери, с разбегу налетев на входившего в номер Феликса.

«Куда вы, Юрик?» – спросил вежливый Феликс, будто этот дурацкий Юрик был позарез ему нужен! Но Юрик уже мчался по коридору, не очень разбираясь, куда его несет. «Что с ним?» - «Ерунда! Небольшой приступ ревности». Феликс насторожился: «У тебя с ним что-то было?» - «Ты что? Мне и в голову не приходило, что он в меня влюблен!» - «Так-таки не приходило? Да это за версту бросалось в глаза”. Я хотела рассердиться, но Феликс меня перебил: “Ладно, я прощаю тебе этого Юрика! И расскажу тебе неожиданную приятную новость – я лечу в Москву вместе с вами».

Тут я и впрямь рассердилась: «Терпеть не могу глупых шуток!» - «Какие тут шутки? Я поменял билет!» - «А что, у тебя есть виза?» - «У меня есть нечто лучше визы – у меня есть русский паспорт!» -«Еще одна глупая шутка?» - «Это шутка, но вовсе не глупая, потому что ее придумала моя мама. Ты просто не можешь себе представить, какая у меня хитрожопая мама! Опять я сказал что-то не то? А-а, про маму так нельзя! Ну, а если она хитрожопая, так как ее назвать? Когда мне исполнилось 16 лет, тогда русские паспорта выдавали кому хочешь. Так она чуть ли не силоком - как,как, волоком? – ага, все-таки силком – это такой капкан, да? - поволокла меня в Москву и устроила мне русский паспорт. Так и сказала – мало ли что бывает? Может, тебе придется от немцев обратно в Россию бежать. А ты говоришь - не хитрожопая!»

«Ладно, убедил – хитрожопая. Но что ты будешь в Москве делать?» - «Доказывать тебе, что наш роман – не курортный». - «Но я же улетаю в Новосибирск!» - «Никуда ты не улетаешь – твой билет я тоже поменял, и отложил Новосибирск на неделю». - «Как ты все это проделал с такой скоростью?» - «У меня есть турагент, старый друг, который все может. Вот он действительно хитрожопый! Ну что ты морщишься – он же не мама, про него можно. Он и отель нам на неделю заказал – называется «Космос»!»

Я чуть не упала в обморок: на всю Россию было известно, что «Космос» - приют валютных проституток, и к тому же он расположен у черта на рогах. «А ты не можешь своего хитрожопого агента попросить поменять «Космос» на что-нибудь более скромное?» – «А чем плох «Космос?» - «Тем, что в «Космосе» меня арестуют как валютную проститутку». - «Действительно арестуют? Ну и порядки у вас! Ладно, давай поищем другой отель». Он ткнул пальцем в компьютер и получил список московских гостиниц: «Я скоро обалдею от ваших русских штучек! Почему у всех людей отели, а у вас гостиницы?» Мы выбрали гостиницу с милым именем «Матрешка», и вдруг вспомнили, что собирались читать исповедь Сабины.

Она потрясла нас с первых же строк – искренность и натуральность тона сразу снимали все подозрения в том, что Лина все это придумала. У меня, собственно, никаких подозрений и не было – я слишком хорошо знала Лину, чтобы не поверить правде того, что она написала. Да и зачем ей было доводить себя до потери памяти, чтобы придумать такую невероятную сказку? Оставался только необъяснимый неотвеченный вопрос – откуда она это взяла?

Когда мы дочитали до рассказа Сабины о том, как она решила притвориться неизлечимой истеричкой, я вспомнила про книгу, брошенную Линой на край стола, книга называлась «Сабина Шпильрайн между Юнгом и Фрейдом». Откуда она появилась у Лины, я сразу сообразила – я видела стопку таких книг на прилавке возле кофейного бара в киноклубе «Форум». Я сказала Феликсу: «Я схожу принесу эту книгу, и мы сможем сравнить рассказ Лины с текстом книги». Дверь в Линин номер была конечно не заперта, верхний свет не погашен, но ей это не мешало. Я склонилась над ней – она дышала ровно, погруженная в глубокий сон. Я взяла книгу, погасила верхний свет и зажгла настольную лампу, чтобы ее не испугала темнота.

Едва мы начали разбираться в дневниках и письмах Сабины, нам стало ясно, что эта работа не на день и не на два. «Кажется, ты правильно решил остаться на неделю в Москве, - вздохнула я, - хотя вряд ли даже за неделю мы сможем свести концы с концами». – «Раз так, давай начнем уже сейчас», - кротко согласился Феликс и начал расстегивать пуговицы моей нарядной блузки, надетой ради визита к Ксанке. Его прервал настойчивый стук в дверь. «Неужели Юрик вернулся?» – ужаснулась я.

“Лилька, открой, мы опаздываем!” – раздался из-за двери голос Лины Викторовны. “Боже, сегодня закрытие конференции!” – вспомнил Феликс и бросился к двери, на ходу приводя в порядок свою расхристанную одежду. Руки у меня дрожали и я никак не могла застегнуть пуговицы блузки. Острый взгляд Лины сразу охватил развороченную постель и криво застегнутые пуговицы. “Вы что, не собирались идти на закрытие?” – “Мы зачитались вашими воспоминаниями и забыли”. – “Ах, зачитались? – ехидно вздохнула Лина и легкой рукой застегнула мои взбесившиеся пуговицы. – А ты хоть волосы причеши, - сказала она Феликсу, - и в таком виде уже можно идти”.

Наутро, после закрытия конференции, мы улетали обратно в Москву. Увидев Феликса рядом со мной в миниавтобусе, милостиво оплаченном за счет конференции, Лина спросила: «Он что, решил проводить тебя до самого аэропорта? Какая галантность!» – «Вы даже не представляете степени галантности, - я решил проводить ее до самой Москвы!» - Лина прикусила губу, пытаясь оценить размер бедствия, но по природной деликатности лишних вопросов задавать не стала, тем более, что началась обычная предотлетная суета – сдача вещей, проверка билетов и размещение в салоне самолета.

Я сидела рядом с Линой, а Феликс с Юриком в соседнем ряду. Когда мы спиралью взмыли над Нью-Йорком и нам позволили отстегнуть пояса безопасности, Феликс встал, бережно пересадил меня на свое место,а сам сел рядом с Линой. Юрик всю дорогу сопел, грыз ногти и каждые пять минут бегал в туалет, а Феликс, не умолкая, шептал что-то Лине на ухо. Она так весело смеялась и встряхивала волосами, что не будь ей за семьдесят, я бы ее приревновала.

После обеда Лина позвала Юрика сесть рядом с ней, а мы с Феликсом устроились за их спинами и приступили, наконец, к чтению Лининых записей. Сознаюсь, ничего подобного я не ожидала: это был роман, настоящая драма – без дураков, которая превращала в детский лепет все, показанное в киноклубе «Форум». Мы прочли один раз и тут же стали перечитывать, чтобы ухватить все мельчайшие детали. Но вместить в память все подробности было невозможно: их было так много, они были такие яркие и ни на что не похожие, а главное поражали своей несомненной подлинностью. Мы так увлеклись, что не заметили, как самолет выпустил шасси и приземлился в аэропорту Шереметьево.

Когда Лина, опираясь на руку Юрика, двинулась к выходу, у меня хватило смелости спросить: «Лина Викторовна, откуда вы все это взяли?» Она засмеялась и ответила шуткой из старого анекдота про японца, изучавшего русский язык. Она постучала себя по лбу и сказала: «Шестьдесят лет это лежало тут, в жопе».- «А как оно туда попало?» Мы уже спускались вниз по трапу. «Это отдельный роман, его надо бы тоже записать, если хватит сил».

Встречать Лину приехал в роскошном «Мерседесе» ее сын Марат – тот, который преуспел и построил трехэтажную дачу на Николиной Горе. Пока он укладывал Линин чемоданчик в багажник, я успела спросить ее: «Надеюсь, ваш личный роман тоже лежит в жопе?» Но ответа не услышала: Марат быстрым движением усадил мать в машину и отъехал – у него не было времени на пустые разговоры. Но Лина все же протянула мне из окна его визитную карточку: «Позвони, если будет нужно». Марат сверкнул на меня недобрым серым глазом, и я вдруг вспомнила, что года три назад, он, приехав навестить мать, довольно настойчиво приударял за мной. Между нами ничего не произошло, хоть был он мужик интересный, а я не играла в монахиню, но тогда у меня был кто-то другой, а Марат был не из тех, что прощают поражения.

“Чего он так на тебя хмурится? – спросил чуткий Феликс. – У тебя с ним что-то было?” – “Ты постепенно превращаешься в Отелло”, - отшутилась я и аккуратно спрятала карточку в сумку. Наша неделя в гостиннице “Матрешка” пролетала как сон, мы редко выходили из номера не только из-за отвратной погоды, но и потому, что были очень заняты любовью и Сабиной. Мы интенсивно знакомились друг с другом,- ведь, как известно, курортный роман - не повод для знакомства. К моему ужасу Феликс мне нравился все больше и больше, и я не знала, как я смогу дальще жить без него.

На четвертый день мокрый снег, непрерывно валивший с неба, согласился на краткий перерыв, и мы решили сходить в книжный магазин, рекламировавший иностранный отдел и отдел книг по искусству, благо он был где-то за углом. Оскальзываясь и уминая снежную кашу непригодной для такой погоды обувью, мы ввалились в букинистический магазин «Кругозор», где кроме нас не было ни души. Феликс отправился в иностранный отдел, а я в художественный.

Пока Феликс перебирал немецкие книги в надежде найти хоть какое-то упоминание о Сабине, я рылась в отложенной в сторону стопке старых альбомов, про которые продавщица сказала: «и съесть горько, и выкинуть жалко». Почти с самого дна стопки я случайно вытащила старый альбом, в заглавии которого все было необычно – он назывался «Памяти Сабины» и автора его звали Васька Пикассо, год издания 1956. Я перелистала слегка пожелтевшие страницы. Это в основном были черно-белые рисунки редкой выразительности – рука автора, не дрогнув, одной линией изображала осение пейзажи, батальные сцены и несколько портретов в полосатой тюремной одежде, которые показались мне портретом одного и того же человека, написанным с разных позиций.

Альбом открывался женским портретом, выписанным скупо, любовно и четко: большие черные глаза, высокие скулы, маленький нежный рот, словно созданный для поцелуев. В углу неровным детским почерком было написано: «Сабина, любовь моя». «Феликс! – закричала я, позабыв, что в таком храме искусств нужно соблюдать тишину - Посмотри, что я нашла!» Феликс подбежал, зажимая локтем какую-то книгу, поглядел через мое плечо и ахнул: «Ну и имя - Васька Пикассо!» – «При чем тут имя? Ты глянь – может быть, это портрет нашей Сабины?» – «Об этом можно спросить только твою Лину». – «Тогда пошли звонить!»

Мы наспех купили обе книги, мою – за три рубля, Феликсову «Воспоминания, сновидения, размышления» Карла Густава Юнга за 230 рублей, и галопом помчались в гостиницу, разбрызгивая лужи. В номере мы быстро сбросили мокрые туфли и носки, влезли под одеяло и начали названивать Лине. Задача оказалась непростой - на карточке было три телефонных номера, из которых один не отвечал, второй был факс, а третий после долгого перепева гудков произнес официальным женским голосом: «Резиденция Марата Столярова». Испуганная стальной неумолимостью этого голоса, я робко попросила к телефону Лину Викторовну.

«Она устала и прилегла отдохнуть», – неумолимо оборвал меня голос, но я устояла и попросила позвать Марата. «Кто его спрашивает?» – сурово уточнил голос. Я, робко покосившись на Феликса, промямлила: «Скажите, Лилька золотая ручка», и тут же вылетела из кровати, подгоняемая мощным пинком в зад. «Ты и Марату золотая ручка?» – прорычал Феликс, вмиг утратив всю свою европейскую вежливость. На выяснение отношений времени не осталось, потому что Марат уже взял трубку: «Чего тебе надо?» – спросил он самым хамским тоном.

«Пожалуйста, немедленно позови маму». – «Тебе же сказали: она устала и прилегла отдохнуть». – «Ты скажи ей, что это по поводу Сабины, и увидишь, что она тут же придет в себя». – «Расскажешь ей это через три дня в аэропорту». – «Послушай, если ты не подзовешь ее сейчас же к телефону, она никогда тебе этого не простит».

Не знаю, чем бы это кончилось, если бы в комнату не вошла Лина. «Это Лилька? – спросила она. - Дай-ка мне трубку!» После этого все мигом уладилось: Марат, сердито ворча, выдал ей машину с шофером, а потом передумал и решил сам нас сопровождать. Пока они собирались и добирались, мне пришлось потратить немало сил и времени, чтобы уговорить Феликса, что золотая ручка – это всего-навсего моя всенародная лабораторная кличка, и даже пустить в ход эту самую золотую ручку, чтобы смягчить его окончательно.

Несмотря на все трудности, к их приезду мы были уже умыты, одеты и причесаны, осталась только проблема мокрых туфель, которые не удалось высушить. Но умница Лина позаботилась об этом и привезла для нас обоих конфискованные во дворце Марата лыжные ботинки. Феликсу ботинки Марата подошли в самый раз, а в ботинках Маратовой жены я просто утонула. Пришлось надеть старые домашние туфли, для виду отороченные мехом.

Когда Лина вошла в номер, мы с замиранием сердца выложили на стол мой трехрублевый альбом. Ее не столько потряс портрет Сабины – что это портрет Сабины, у нее ни на миг не возникло сомнения, - сколько колонна зимних безлистных деревьев на фоне белого снежного поля. Она схватилась за сердце, задохнулась и прошептала: «Откуда эта картина? Она же у меня на глазах сгорела вместе с домом!»

“Вам знакома эта картина?” – не поверил Феликс. “Она шесть лет висела у нас на стене, после того, как я сказала, что нельзя оставлять на стене пустые места от сожженных фотографий». – “Кому ты это сказала?” – спросил Марат. “Всем – Сабине, Ренате и Павлу Наумовичу”. – “И сколько тебе тогда было лет?” Лина на секунду задумалась: “Семь. Да, да мне уже исполнилось семь!” – “И они тебя послушались?” – “Ну да! Они вытащили из ящика папку с картинами и выбрали эту и эту, – она ткнула пальцем в речной причал с лодкой, - и вставили их в рамки от фотографий”. – “А фотографии куда девали?” – “Сожгли в кухонной плите, которую затопили специально, чтобы сжечь фотографии, хоть стояла страшная жара”.

Тут Марат, всегда казавшийся мне образцом выдержки, побледнел и упал в кресло: «Может, кто-нибудь объяснит мне, что все это значит? Или я схожу с ума? Я знаком со своей мамой почти пятьдесят лет, но никогда не слышал ни о сожженных фотографиях, ни о сгоревшем доме, ни о каких-то Ренате и Сабине, которые выполнили приказ семилетней дурочки!» – «Не такая уж я была дурочка, когда дала им этот совет, - совет, а не приказ».

“Нет, нет, что-то тут не так! Она приехала из Нью-Йорка сама не своя. Что вы там с нею сделали?” – “Только не мы, а фильм в киноклубе “Форум” – резонно возразил Феликс. “Какой к черту Форум?” – взвыл Марат. Мне показалось, что он ищет повод ударить Феликса, и я быстро вмешалась: “Вот что, давайте поедем к этому таинственному Пикассо и все у него выясним”. – “А куда ехать? – спросил Марат. – Вы знаете его адрес?” Оказалось, что об адресе никто не подумал. “Может, он давно умер?” – предположил Феликс, но Лина тряхнула головой: “Я чувствую, что он жив”.

Марат запустил в ход свою секретарскую систему, и через десять минут мы уже катили по снежным лужам куда-то в Химки. По дороге Марат вдруг резко затормозил возле большого «Гастронома» и выскочил, крикнув на ходу: «Сейчас вернусь!» Он действительно вернулся через пару минут, держа в руке бутылку водки, десяток бумажных стаканчиков и пакет тонко нарезанной копченой колбасы: «Нельзя идти к художнику по имени Васька без водки!»

Телефона у Васьки не было, так что мы ввалились к нему без предупреждения. Васька Пикассо жил в однокомнатной квартирке, приютившейся в полуподвале старой пятиэтажки. Когда мы вошли, он сидел в кресле на колесиках, и высокая костлявая женщина кормила его борщом из керамической миски – правой руки у него не было, рукав рубахи был заколот выше локтя.

Нас было четверо и мы сразу заполнили все крошечное пространство Васькиного жилья. Тактику мы выбрали самую мудрую и простую – прямо от двери я предъявила Ваське его альбом «Памяти Сабины» и сказала: «Почему мы только сейчас узнали о вас, господин Пикассо?»

Васька поперхнулся борщом и надтреснутым голосом спросил, где мы этот альбом взяли. Я сказала: «В букинистическом магазине «Кругозор», там был один экземпляр». В Васькиных глазах сверкнули слезы: «А я думал, ни одного не осталось. У меня несколько штук было, но пять лет назад сильные ливни затопили наш подвал, и все они погибли». Он взял альбом левой рукой, положил на колени и стал перелистывать его и гладить, как близкого человека. «Маша, - спохватился он внезапно – пригласи дорогих гостей снять пальто и сесть».

Рассадить нас в крохотной Васькиной комнатке было не просто, но мы как-то устроились, кто на Машином диванчике, кто на стуле у стола, а Феликс прямо на полу, скрестив по-турецки ноги в лыжных ботинках Марата. Марат вытащил водку, аккуратно разлил по стаканчикам, попросил у Маши тарелку для колбасы и сказал «За встречу!» Мы дружно выпили, хоть Маша попыталась задержать руку отца со стаканчиком: «Папе нельзя, у него диабет». Но Васька глотнул водку и закусил колбасой: «Раз в жизни по случаю праздника можно».

“Господин Пикассо, - робко начала Лина, - что вы знаете о Сабине? Ведь это ее портрет?” – “А что вам до Сабины?” – насторожился Васька. “Я жила с ней в одной квартире до самого сорок второго года, и у нее на стене висели в рамках две ваших картины”. - “Мои картины висели у Сабины на стене?”- и Васька заплакал. “Вы знали Сабину тогда? И видели, как ее погнали вместе с другими в тот страшный овраг?” – “Я бежала за ней до самого последнего перекрестка, но дальше меня не пустили. Я только слышала, как строчили пулеметы”. – “И ничего нельзя было сделать?” – “Я хотела умереть вместе с ней, но мне не дали”.

“Она была особенная, Сабина Николаевна, таких больше не бывает. Я был беспризорник, тогда после гражданской войны осталось много беспризорников – нас ловила милиция и отправляла в детские дома, где мерли больше, чем на воле. Как-то утром я сидел на перекрестке возле Никитских ворот и рисовал мелом на асфальте портреты прохожих за десять копеек. А мимо шла женщина с дочкой, и дочка захотела, чтобы я ее нарисовал. Дочка была хорошенькая и портрет у меня получился шикарный – я, чтобы побыстрей получалось, настрополился каждый портрет рисовать одной линией от начала до конца.

Женщина, не глядя, полезла в сумку за десятью копейками, протянула их мне и вдруг увидела лицо своей дочки на асфальте. «Это ты сейчас нарисовал?» – не поверила она, будто я мог заранее подготовить портрет ее дочки, которую никогда до того не видел. «Так нарисовал, одной линией, как Пикассо? А ну, нарисуй теперь меня – я заплачу тебе двадцать копеек». Я не знал, что такое Пикассо, но знал, что двадцать копеек больше, чем десять. Я две секунды на нее посмотрел и понял, что лицо у нее особенное. Я взял мел поострей и нарисовал все ее странности одной линией – вышло еще шикарней, чем дочка. Вы поймите, это я вам сейчас с высоты восьмидесяти трех лет так умно рассказываю, а тогда я был маленький голодный зверек, который чутьем знал, где ему перепадет кусочек хлеба.

“Вставай, – женщина подняла меня за воротник,- и пошли!” Я был не дурак, чтобы за ней пойти за так, я заорал: “Не думайте зажилить мои двадцать копеек!” Она засмеялась, достала из сумочки целый рубль и протянула мне: “А теперь пойдешь, Пикассо? Я накормлю тебя гречневой кашей с молоком и отправлю в баню. Скажи, ты давно мылся в бане?” Я не знал, что ответить – в бане я не мылся никогда. Мы свернули за угол и подошли по узкой улице к красивому дому, по всей длине которого были выложены голубые плитки с синими цветами.

По дороге она спросила меня, с кем я живу. Я рассказал, что до прошлой зимы жил с мамкой, а весной мамка померла и я остался один. Ем то, что зарабатываю рисунками, сплю под скамейкой на бульваре. «А что будет зимой?» - «А зима обязательно будет?» – спросил я, но тут мы пришли. Охранник в дверях схватил меня за шиворот: «А этого куда, Сабина Николаевна?» – «Этот со мной!» – ответила она, и я понял, что она начальница. «А Вера Павловна что скажет? Он же вшивый». – «Вера Павловна скажет «спасибо», а вшей мы выведем», - засмеялась Сабина Николаевна, и меня впустили, а ее девчонку - нет.

Меня вымыли чем-то вонючим, волосы остригли налысо, надели длинный халат и повели кормить. Пока я ел кашу с молоком, вошла Сабина Николаевна и спросила, сколько мне лет. Я точно не знал, но подумал и сказал «шесть». «Забудь навсегда, – приказала Сабина Николаевна, - теперь тебе будет пять. А ну, повтори: сколько тебе лет?» – «Пять» – твердо сказал я: если бы Сабина Николаевна велела мне сказать пятьдесят, я бы сказал пятьдесят. Меня повели в красивую комнату, где за большим и скользким, как каток, столом сидела полная дама в очках. «Это и есть твой Пикассо?» – спросила дама. Но ответа я не услышал, а уставился на окно - оно было огромное, во всю стену и без всяких рам, и я забыл и про Сабину Николаевну, и про даму в очках.

“Васька, - услышал я издалека чей-то голос, – ты можешь нарисовать портрет Веры Павловны?” А кто это Вера Павловна? А, наверно, дама в очках. “Могу, - сказал я, - но тут нет асфальта. Можно на полу?” – “Почему на полу?” - спросила Вера Павловна.

Сабина Николаевна захохотала: «Он рисует мелом на асфальте. О бумаге и карандаше он скорей всего понятия не имеет». Вера Павловна махнула рукой: «Раз так, пусть рисует на полу!» Я сел на пол – пол был необыкновенный: в мелкую елочку, гладкий и блестящий, - и взял свой лучший мелок. Одним движением я нарисовал Веру Павловну – ровно подстриженные волосы, круглые губы, очки и глаза за очками. Обе женщины встали и уставились на мой рисунок -по-моему, вышло не так уж плохо.

“Потрясающе! – воскликнула Вера Павловна. – И что, его никто не учил?” – “И никто не кормил,” – добавила Сабина Николаевна. Вера Павловна приподняла меня за плечи: “Легкий, как птичка! Неужели ему пять лет?” У меня сердце замерло, а Сабина Николаевна ответила: “Вряд ли четыре, для четырех он слишком развитый. Просто недокормленный”. –”Но мы не можем принять его, это против правил. Может, лучше позвать Отто?”- “Отличная идея!” Вера Павловна послала секретаршу на первый этаж, и та привела высокого дядю с бородой – сразу было видно, что он начальник, еще главнее Веры Павловны и Сабины Николаевны”

“А-а! – воскликнул Марат. – Я знаю этот дом, это бывший дом Горького. А Отто – это знаменитый полярник Отто Юльевич Шмидт. В его институте на третьем этаже был отдел психологии, где директором была его жена Вера”. – “Все ясно, - сказала Лина – значит первые годы по приезде в СССР Сабина работала у Веры Шмидт”.

Ваське не терпелось продолжить рассказ: «Ну, что у вас тут?» – спросил Отто Юльевич. Вера Павловна показала ему на портрет: «Какая точная рука! – воскликнул он, – а почему на полу?» – «Художник не умеет рисовать на бумаге». – «Художник, что ли, этот червячок в халате?» Обе женщины дружно закивали. «Вы говорите, ему пять? Ладно, впишите его в старшую группу, но чтобы все было чин-чином».

И меня оставили в этом красивом доме. Дали новую одежку и уложили в койку с простыней. Я до тех пор на простыне не спал никогда, но оказалось не так уж плохо, хоть она немножко кололась.

И началась у меня новая жизнь. Это был не детский дом для беспризорных. Это был научный институт, где проверяли что-то про детей. У нас в группе был еще один Васька, только фамилия у него была Сталин. Меня лечили, кормили, учили читать, а главное – дали мне коробку с красками, кисти и сколько хочешь бумаги и велели нарисовать портреты всех детей и воспитателей. Эти портреты развесили по всем стенам – вот смеху было! Сабина Николаевна очень любила давать нам разные задания: например, нарисовать какое-нибудь дерево, а потом закрыть глаза и нарисовать его с закрытыми глазами, а потом лечь и нарисовать его лежа. Это было очень интересно.

Но потом начались наприятности. Сначала пришли какие-то сердитые тети и дяди и велели нас всех переписать в большую тетрадь в клеточку. Некоторых детей подобрали на улице, как меня, и у них не было фамилий. Нам всем дали фамилии, которые вписывали в тетрадь. Когда дошла очередь до меня, кто-то крикнул: «Васька Пикассо!» Все засмеялись, и меня так и записали. Так я и остался Васька Пикассо на всю жизнь.

Потом пришли другие, тоже сердитые, и стали вызывать нас по одному и задавать странные вопросы – например, трогает ли Сабина Николаевна нас за пипки. Целует ли она нас в шею и гладит ли по попке. Мы не знали, что отвечать, но они все время записывали что-то в свои толстые тетради. А потом, в один зимний день, к дому подъехала большая черная машина, в нее посадили Веру Павловну и Сабину Николаевну и увезли. Отто Юльевича не было тогда в Москве, он уехал куда-то на Северный полюс, и некому было за них заступиться.

Вера Павловна вернулась через неделю, бледная и испуганная, а Сабину Николаевну мы больше не видели никогда. Я нарисовал новый портрет Веры Павловны, и все говорили, как здорово получилось. А назавтра ко мне в комнату ворвался черный человек, то есть он был белый, но вся одежда на нем была черная и блестящая. Он схватил новый портрет Веры Павловны и прямо при мне разрезал его ножницами на мелкие кусочки. «И чтобы больше я этого безобразия не видел!» – громко крикнул он и ушел.

Он мне очень понравился, такой черный и блестящий, и я нарисовал его портрет. Утром он ворвался ко мне в комнату, схватил свой портрет и уставился на него. Я ждал, что он скажет: «Как здорово!», потому что получилось и вправду здорово, но он схватил меня за плечи и начал трясти, как будто надеялся из меня что-то вытрясти. Когда из меня ничего не вытряслось, он сильно рассердился и пошел к дверям, унося с собой портрет. На пороге он остановился, сказал тихо, но страшно: «Ты еще об этом пожалеешь!» и ушел.

И я скоро пожалел. Потому что меня выгнали из этого института, который изучал детей. Они объявили, что меня зачислили туда незаконно, а Отто Юльевича не было, чтобы за меня заступиться. Сперва меня заперли в комнате без окон, не дали обед и прислали толстую тетку, которая все время спрашивала, за что Сабина Николаевна привела меня с улицы. Я мог только сказать, что ей понравились портреты, которые я рисовал на асфальте. В конце концов тетке надоело, она закрыла свою толстую тетрадь и ушла, оставив меня в темноте и без обеда. Я так и заснул на голом полу, а я ведь уже привык спать на простыне.

На другой день мне дали ватник и отправили поездом в город Челябинск учиться в ФЗУ – это значит, фабрично-заводское училище. Поскольку я был маленький – по документам мне было всего семь лет, меня отдали в подготовительный класс с одним условием – полным запретом рисовать. За мной следили, в моих тетрадках рылись, я так и не знаю, чего они искали. Но я все же рисовал – на снегу, на песке, на стенках. В шестнадцать лет я получил диплом токаря-фрезеровщика и меня послали работать на ЧТЗ. Мне было очень тошно и одиноко, и я стал выпивать. К двадцати годам я был законченный пьяница.

За мной уже никто не следил, но я сам перестал рисовать, стало неинтересно. Потом была какая-то драка, не помню, с кем и почему, но в результате я загремел на пять лет. Тут началась война, и я попал в штрафной батальон. Мне оторвало правую руку, но я остался жив. После войны женился на Клавке – Машкиной матери, и как жил, что делал, где работал, ничего не помню, все стерлось из памяти. Через пару лет родилась Машка и мы переехали в Москву, это Клавка устроила, она была баба дошлая, кого хочешь могла подкупить. Только вот со мной ей не повезло. Но она, как ни странно, меня любила, - за что, не знаю. Потому и не выгоняла.

И вот случилось чудо: в отделе регистрации инвалидов регистратором работал бывший учитель рисования из сабининого института, Федор Иванович. Он, конечно, меня бы не узнал, но узнал мою необыкновенную фамилию. “Васька, - сказал он, - ты знаешь, что у меня все твои картины сохранились? Приходи ко мне завтра вечером, я тебе их покажу”. И стали мы с ним дружить. Он и рассказал мне, что Сабину Николаевну сперва выслали в Ростов, а там во время войны немцы расстреляли ее в Ростовском овраге вместе с другими евреями. И как-то летом, на конец недели мы поехали с ним в Ростов посмотреть на это место – оно называлось Змиевская балка, и никаких следов Сабины Николаевны там не осталось. Это было летом, на лугу цвели цветы, жужжали пчелы, и невозможно было представить, что прямо тут, под нами лежат трупы тысяч людей, расстрелянных ни за что”.

“Папа, - сказала Маша – ты что, людей весь день собираешься здесь своими рассказами держать?”

“Нет, нет, - заволновался Васька, - я просто хотел им про этот альбом рассказать. Прошло несколько лет и началась оттепель. Федор Иванович уволился из отдела регистрации и поступил редактором в художественное издательство. Он сказал: “Я хочу издать твой альбом”. И издал,- немного, тысячу экземпляров. Мне десять авторских экземпляров подарили и заплатили пятьсот рублей. И что бы вы думали? Мой альбом немедленно раскупили. «Из-за имени», - смеялся Федор Иванович. И решил мой альбом переиздать. Но тут оттепель кончилась, Федора Ивановича из издательства уволили, он так огорчился, что скоро умер.

А я остался один с пятью альбомами и с Клавкой. Пять альбомов в наводнении смыло, Клавка умерла и осталась со мной только Машка, которой я давно надоел. Так и живу».

Васька вдруг уронил голову на грудь и заснул. «Вы уж простите, папа устал», – стала извиняться Машка, и мы поспешили поскорей оттуда убраться.

“Какая жизненная история – настоящий роман! – воскликнул Марат, которого вдруг проняло. - Одного я все равно не понял: кто такая Сабина Николаевна?” - “Лина Викторовна, дайте ему почитать ее исповедь, - объявила я, - все-таки он ваш сын”. “Но он никогда моими делами не интересовался!” – “А может, это вы виноваты? Вы были плохой матерью и никогда не пытались его в свои дела посвятить!” - “Точно,- обрадовался Марат – ты была плохой матерью, а я плохим сыном. Дай мне почитать эту таинственную исповедь – а вдруг что-то еще можно исправить?” - “А пока почитайте это», - Феликс протянул Марату книгу “Между Фрейдом и Юнгом”. Марат схватил книгу и начал ее листать, не в силах постигнуть связь между дневниками Сабины и рассказом Васьки: “Вы сведете меня с ума: моя мать между загадочной Сабиной, Фрейдом, Юнгом, Троцким и Васькой Пикассо!”

“Жизнь Сабины в Швейцарии описана в каждой книге о ней, хоть и скупо, но точно, - задумчиво произнесла Лина. - След ее теряется в 1923, когда она по приглашению Троцкого уехала в Советскую Россию “строить нового человека”. Теперь мы точно знаем, что два года она работала психологом в институте Веры Шмидт, который к 1926-му закрыли, а Сабину выслали в Ростов. Когда началась охота за Троцким, она спряталась за фамилией мужа и даже родила запоздалую дочь, которую назвала Евой в память о своей матери. Интересно узнать, как она жила между 1926-м и нашей встречей.”

“Мамочка дорогая, - обиженно пожаловался Марат. – Какие имена – Фрейд, Юнг, Шмидт, Троцкий. Ясно, что среди них не нашлось места нежеланному сыну”. – “Но, говорят, этот сын неплохо устроился в трехэтажной даче на Николиной горе”, – хихикнула я. “А ты приезжай и посмотри. Завтра к одиннадцати утра я пришлю за вами машину. – И опять переключился на Лину. – Где же вы, интересно, с этой Сабиной встретились? Ты что, тоже была в детском доме?” Лина даже не попыталась отбиться: “Моя жизнь – тоже роман, не хуже Васькиной”. - “Раз так, тебе придется этот роман написать, или я тебя разматерю”, - неумолимо пригрозил Марат. “Я тебе обещаю, что она его напишет”,- объявила я, еще не подозревая в какую петлю я сую свою легкомысленную голову.

Договорившись назавтра приехать к Марату на ланч, мы выбрались из его роскошной машины возле подъезда нашей скромной «Матрешки» и отправились спать. И часть ночи действительно спали.

Из-за чего проснулись поздно. Я сказала, что надо спешить, но Феликс без особого труда убедил меня, что лишние полчаса уже не помогут нам успеть помыться и принарядиться как следует, так что не стоит этими получасами жертвовать. В результате, когда снизу позвонили, что «Мерседес» Марата уже ждет нас у подъезда, я одной рукой поспешно задергивала молнию на спине,а другой подправляла застрявшую пятку своих роскошных лодочек - наконец, нашлось место, куда их можно было надеть! Феликс умудрился побриться, но рубашку надевал уже на лестнице, пользуясь тем, что я держала его свитер и пиджак. Уже устроившись на заднем сиденье «Мерседеса», я вытащила из сумочки пудренницу, помаду и расческу,и постаралась привести в порядок свое лицо. Хотя должна признаться, что наши постоянные упражнения с Феликсом привели мое лицо в порядок лучше всякой пудры и помады.

Вилла Марата - скорее не вилла, а дворец - напомнила мне волшебные сказки моего детства. За ночь изрядно похолодало, и на кустах и ветках сверкал свежий иней. Лина в дымчатом тулупе ждала нас у входа. Пока мы поднимались по витой деревянной лестнице, Лина шепнула мне, что Марат всю ночь читал исповедь Сабины, подкрепляя себя отдельными цитатами из книги о Фрейде и Юнге, отчего пришел в полное замешательство. На наше счастье жена Марата повезла на неделю своих дочек-подростков в Петербург, чтобы познакомить их с Эрмитажем и Мариинским театром – «а заодно чтобы избежать встречи со свекровью» – усмехнулась Лина. И потому стол был накрыт только на четверых. Но зато как накрыт! И чем!

Мы с Феликсом вспомнили, что из-за суеты с Васькой у нас со вчерашнего утра во рту росинки маковой не было, если не считать ломтика маратовской закусочной колбасы. «Давай станем, как немцы, и не будем стесняться, как русские», - шепнул мне на ухо Феликс и, захватив с ближайшего блюда горсть нежнейших пирожков с чем-то божественным, непонятно с чем, вывалил половину на свою тарелку, половину на мою. За моей спиной тут же возникла милая девушка с кофейником в руке: «Кофе?», и наливая кофе в чашку прозрачного фарфора, тихо посоветовала: «эти пирожки особенно хороши с копченым лососем». Заметив мою растерянность, она взяла изящной серебряной лопаточкой нечто дымчато-розовое и положила мне на тарелку.

Быстро покончив с пирожками, я начала было мазать душистый печеночный паштет на ломтик белого хлеба, наблюдая за девушкой с кофейником, подливающей кофе в мою чашку, как Марат вдруг принялся стучать вилкой о серебряную сахарницу: «Я хочу, чтобы вы выслушали меня внимательно. Я всю ночь читал исповедь Сабины, я даже понял, что главный корень всемирного интереса к ней – это случайно найденный коричневый чемоданчик с письмами. Но я не понял главного - кто эту исповедь записал».

Мы молча переглянулись – ведь он и вправду не знает, кто написал эту толстую пачку неожиданных откровений. Первой, как всегда, решилась я: «Это написала твоя мать». – «Ты уверена?» – «И еще как: пять дней в Нью-Йорке она не отходила от компьютера, ради этого она не видела ни музей Гугенхейма, ни Статую Свободы, и не докладывала свою замечательную работу, из-за которой ее пригласили в Нью-Йорк». –»Ты хочешь сказать, что она все это сочинила?» – «Не сочинила, а записала», - извиняющимся тоном объяснила Лина. «Ладно, пусть записала. А откуда взяла?»

Я чуть было не процитировала замечательный японский анекдот про жопу, но вовремя сдержалась – сегодня Марату было не до шуток. И Лине тоже. «Сынок, ты ничего не знаешь о моем прошлом. Для тебя моя жизнь началась с момента твоего рождения». – «Что же ты со мной не поделилась, мамочка? Может быть, стена между нами не была бы такая глухая?» - «Большую часть твоей жизни я вынуждена была скрывать свое прошлое. А потом уже было поздно – ты нацелился так высоко, что лишний груз был бы тебе ни к чему».

“О Боже! – простонал Марат. – Можно подумать, что твое прошлое могло мне испортить жизнь!” – “И еще как!” – “Лилька, - теперь он обратился ко мне, в голосе его звучала угроза, - ты об этом что-нибудь знаешь?” – “Первый раз слышу, а про Сабину узнала лишь в день отлета из Нью-Йорка”. – “И не врешь?” - “Зачем мне врать?” – “Но кто-нибудь что-нибудь об этом знал?” – “Знал твой отец”. – “Ты хочешь сказать, что у меня все-таки был отец?”

“Марат, - сказала Лина, - я ведь просила никогда об отце не спрашивать. Придет время, я сама расскажу”. – “А может, время уже наступило?” – начал Марат, но тут в соседней комнате зазвонил телефон. “Меня нет!” – громко крикнул Марат, но это не помогло: в столовую вошла секретарша с трубкой в руке и шепнула что- то Марату на ухо.

“Не может быть!” – Марат неожиданно осел, рухнул в кресло и, выхватив у секретарши трубку, стал слушать невнятные причитания рыдающего женского голоса, высокие тона которого бессловесно прорывались сквозь электромагнитный заслон. “Хорошо, мы сейчас приедем”, – наконец прорычал он и швырнул трубку секретарше, проворно поймавшей ее на лету. Не говоря ни слова, он взял бокал для вина, плеснул в него изрядную порцию коньяка и выпил залпом, не закусывая.

Мы все замерли с вилками в руках, предчувствуя недоброе. «Васька Пикассо умер. Ночью покончил с собой, а альбом сжег», - глухо произнес Марат, с трудом шевеля губами. «Из-за нас, – почти беззвучно прошептала Лина. – Из-за нас он вспомнил всю свою искалеченную жизнь, а до нашего прихода существовал бездумно, не считая часов и дней». – «Нормальный человек не может жить бездумно, – возразил Феликс, - все эти годы он ждал нас. А при нашем появлении с последним альбомом в руках он понял, что ему больше нечего ждать».

“Ладно, философы, допивайте кофе, одевайтесь и поехали”, - приказал Марат и вышел, уводя с собой Лину. Поскольку нам с Феликсом надевать было нечего, мы воспользоваались передышкой и выпили еще по чашке кофе с дивными пирожными. Через пару минут Марат с Линой появились в столовой – Лина в дымчатом тулупе, Марат – в элегантной замшевой куртке на меховой подкладке. “Почему вы не одеты?” – сердито удивился Марат. “Мы одеты в то, в чем приехали,” – созналась я.

Марат оглядел мои роскошные ноги в роскошных лодочках: «А в отеле у вас есть одежда потеплей?» – «Не то, чтобы очень потеплей, мы ведь не рассчитывали на такую раннюю московскую зиму». - «Да и не собирались долго гулять по снегу», - добавил Феликс, по-моему специально, чтобы позлить Марата. «Так, приехали! – проворчал Марат и сел на диван. – Катя! Отведи Лилю в Маринину гардеробную, пусть выберет себе пальто. А вот с туфлями будет проблема – у тебя какой размер?» – «Тридцать шестой». – «А у Марины тридцать девятый, как же быть?» «Можно дать ей ботинки Наташки – у нее уже тридцать шестой», - предложила Катя.

“Умница!” – похвалил ее Марат, и она повела меня в гардеробную комнату Марины, где я застыла в изумлении –никогда в жизни я не видела такого количества красивой одежды, собранной вместе. Я могла бы провести здесь целый день, примеряя различные комбинации платьев и пальто, брюк и туник. Но у меня не было времени, и кроме того любое удовольствие отравила бы мне мысль, что Васька умер из-за меня: ведь это я вытащила его альбом из кучи обреченного старья. Какие проклятые бывают совпадения!

Я наскоро выбрала кремовое пальто из верблюжьей шерсти с длинным воротником, который можно было бантом завязать на горле. Хоть Марина была выше меня, пальто сидело на мне отлично, его чрезмерная длина только подчеркивала нашу с ним элегантность. Покончив с пальто, мы зашли в детскую гардеробную. Я знала, что у Марата две дочери, но и представить себе не могла, какое количество нарядных вещей хранится в их шкафах.

Я стала рыться в куче небрежно сваленных в угол сапог и ботинок, считая, что ботинки лучше всего подходят к сегодняшней московской погоде. Я нашла несколько славных ботиночек разных моделей, но не сумела найти пару ни к одному из них. «Может, она правые и левые держит порознь?» – спросила я у Кати. «Да она просто когда снимает их, швыряет куда попадя», - засмеялась Катя. Наконец я откопала пару розовых сапожек на толстых пробковых платформах, и с замиранием сердца стала их примерять. На мое счастье они подошли мне точно, и когда в этом прикиде я выбежала в столовую, все так и ахнули. Я тоже ахнула: Лину и Марата я уже видела в их теплой одежде, но Феликс! – стоящий рядом с ними Феликс в приталенном полупальто Марата смотрелся как модельер фирмы Армани. Я отметила, что Марат тоже это заметил, и чертыхнулась сквозь зубы – нам не хватало только ревности Марата!

Печальная комнатушка Васьки выглядела еще печальней, чем вчера: опустевшее кресло на колесиках стояло, уткнувшись лицом в угол, а на диванчике, накрытое белой простыней, лежало бесплотное тело Васьки. «Он попросил меня уйти ночевать к себе, – рассказала Маша, - у меня в соседнем доме есть своя квартирка, такая же, как эта. Я ушла, а он разрезал альбом на мелкие кусочки, сложил в большой таз, в котором я ему ноги парю, и поджег. Я думаю, он дождался, пока все сгорело дотла, а потом взял свой шприц и вкатил себе десятикратную дозу инсулина. Мне ни слова, а вам записку оставил».

Она протянула нам письмо, сложенное треугольником, как складывали письма с фронта во время войны. «Друзьям Сабины Николаевны, - написал Васька. - Спасибо за альбом. Я понял, что прошел весь свой бесполезный жизненный круг, и пора уходить. Васька Пикассо». Лина поцеловала Машу и обе заплакали.

Марат предусмотрительно взял с собой секретаршу, которая с профессиональной сноровкой организовала похороны на завтра на час дня. Прощаясь с Машей, он пообещал организовать обмен двух жалких Машиных квартирок на одну приличную и выдал ей изрядную сумму на оплату похорон. При всех его недостатках, скупым он не был никогда.

Утром он заехал за нами в пол-двенадцатого и спросил, как бы невзначай, правда ли, что мы все улетаем из Москвы сегодня вечером. За суетой этих дней я бы совсем об этом забыла, но утром портье напомнил нам, что пора расплатиться и забрать вещи из номера. «Вот и прекрасно, - сказал Марат, - кладите вещи ко мне в багажник. После похорон поедем ко мне обедать, а потом я вас всех отвезу в аэропорт вместе с мамой».

Что-то кольнуло меня в его чрезмерной щедрости, но поездка на кладбище отбивает все праздные мысли. Похороны были нищие и печальные – кроме нас и Маши пришли еще два старика, один глухой, другой хромой. Небольшой похоронный венок, извлеченный Маратом из багажника, немного подсластил пилюлю, и через полчаса мы опять ехали в имение Марата. Лина молчала, съежившись под своим тулупом, и мы все тоже молчали – как-то трудно было говорить о житейском после пережитой нами трагедии.

Обед был сервирован еще шикарней, чем ланч, и, несмотря на общую печаль, после долгого стояния на кладбище все были очень голодные. Немного выпив и утолив голод мы начали отогреваться и обсуждать детали нашего отъезда: мы с Линой улетали в Новосибирск в семь тридцать, Феликс в Берлин в без четверти десять.

“Все отлично, - сказал Марат будничным тоном, - только никуда вы не улетите. Я принял решение оставить вас тут на месяц, чтобы вы всеобщими усилиями записали таинственную биографию моей матери. Я уже официально оформил мамин и Лилькин месячный отпуск без сохранения содержания, вашу зарплату за этот месяц заплачу вам я”.

“Ты шутишь?” – спросила я, почти уверенная в том, что он не шутит. “Какие к черту шутки! Это очень серьезно, серьезней быть не может”. – “А что ты пообещал ректору?” – спросила Лина. “Я обещал ему отремонтировать корпус высоких энергий”. – “Откуда ты знал, что он нуждается в ремонте?” – “Я заметил это, когда прошлым летом приезжал тебя проведать”. – “Хорошо, а зачем тебе нужно нас задерживать здесь?” – “Я знаю, что мама не способна написать книгу, но с Лилькиной помощью она это сделает. И я, наконец, узнаю, какую вторую – нет, первую - жизнь она прожила до моего рождения! И почему она ее скрывала? И почему она Викторовна, хоть в паспорте у нее записано: имя отца – Алексей? И какую роль играла в этом кроссворде загадочная Сабина Николаевна?”

“Марат, - Лина вскочила со стула, опрокинув при этом какую-то ценную вазу,которая разлетелась на осколки с упоительным звоном, - ты сошел с ума?” – ”Как ты догадалась, мамочка? – спросил он со странной, похожей на оскал, улыбкой. – Сознайся, ведь тебе никогда я голову не приходило, что твой сверхуспешный, идеально уравновешенный сынок – подпольный психопат? А жаль! Была бы тут Сабина Николаевна, она провела бы с ним пару сеансов психоанализа, и вы пришли бы в ужас от тайных комплексов, грызущих его подсознание. Ведь у него никогда не было отца и даже отцовской могилы, на которой можно плакать и поливать цветочки”.

“Марат, - попросила Лина, - хватит об этом. Лучше скажи, ты и вправду хочешь оставить нас тут на месяц?” – “Разве я неясно сказал? Я уже обо всем договорился с вашим ректором”. - “И нас не спросил?” - “Ладно, предположим, мы тебе поверили, – вмешалась я. - Ты что, и впрямь хочешь держать нас всех взаперти в своем дворце, пока мы не запишем жизненную драму твоей мамы?” – “Нет, почему же всех? Свободный гражданин иностранной державы может спокойно улететь в свой Берлин. Я даже готов дать ему машину с шофером, которая доставит его в аэропорт».

Я так задохнулась, что не смогла выдавить из себя ни слова. Но суперинтеллигентный Феликс взял со стола бокал вина, спокойно выпил и сказал на абсолютно точной фене уличного хулигана: “Ты, хмырь плюгавый, заложи эту идею себе в жопу, хорошо разжуй и обратно высри. А Лильку я тут наедине с тобой не оставлю, ясно? Я сразу заметил, что ты положил на нее глаз”.

Марат поднялся из-за стола и, набычив голову, пошел на Феликса. Лина, неожиданно для всех, подставила ему ножку, и он рухнул на пол лицом вниз, прямо на осколки разбитой вазы. Катя, вошедшая в этот момент с тортом и кофейником, быстро попятилась и юркнула обратно в кухню.

В наступившей ватной тишине где-то за портьерой скрипнула дверь и в столовую бабочкой влетела чудо-блондинка,- гладкие волосы наискосок пересекают щеку, лиловое платье кончается чуть повыше колен, открывая идеально длинные ноги в золотых туфлях тридцать девятого размера.

«Маратик, что с тобой?» – спросила бабочка участливо, глядя, как Марат поднимается с пола, размазывая по щеке кровь от осколочной царапины. «Споткнулся и поскользнулся на салате», – пробормотал Марат, и я поняла, кого он боится.

«Прости, Мариночка, это я салатницу нечаянно со стола смахнула», – взяла на себя вину Лина.

«И поэтому ты забыл прислать за нами в аэропорт машину?» – «Я почему-то думал, что вы возвращаетесь завтра. У нас тут такие драмы! Мы только что вернулись с кладбища». - «Боже, кто умер? Кто-то знакомый?» – «Нет, не очень - Васька Пикассо. Умер по нашей вине». - «Васька Пикассо умер, и ты все забыл: что мы сегодня прилетаем из Питера, а мама улетает в Новосибирск?»

«Дело в том, что мама не улетает, она остается здесь с Лилькой Ты ведь помнишь Лильку – она мамина аспирантка».

Марина перевела взгляд на меня – такой хорошо знакомый мне оценивающий взгляд женщины на женщину – есть ли тут опасность или нет? Похоже, решила, что есть. «Почему остаются? Кто-то заболел?»

«Слава Богу, нет. Они буду писать книгу – мамины мемуары». – «А почему мамины мемуары нужно писать здесь? Разве не лучше у себя дома, в знакомой обстановке?» Тут в голосе Марата зазвенела сталь: «Потому что я так хочу! Они нужны мне срочно!» Марина вдруг потеряла весь свой воинственный тон, и я усомнилась, не ошиблась ли, решив с налету, кто кого боится:

– “Ну, если срочно, конечно.. Это тебе решать. А о чем у вас был такой горячий спор?” Ага, значит, она сначала постояла под дверью, прислушиваясь к голосам в столовой. “Да из-за этого фраера, Лилькиного хахаля. – Марат кивнул на Феликса. - Он не согласен ее тут оставлять”. Марина перевела на Феликса другой, тоже знакомый мне, оценивающий взгляд, - женщины на мужчину. И одобрила. “А что хочет – ее увезти или остаться здесь?” – “Похоже, он готов остаться здесь, но я не согласен, он им будет только мешать”.

«Вы откуда?» – спросила Марина Феликса: уж очень не русский был у него вид – и прикид, и прическа, и носки.

“Из Берлина”. – “А русским владеете вроде бы неплохо”. Значит, она слышала его блатную арию про жопу. “До одиннадцати лет жил в Ростове, играл в футбол с мальчишками”. - “А в теннис играете?” – “Естественно, играю” – “Хорошо?” – “В прошлом году был чемпионом факультета”.

“Маратик, - промурлыкала Марина любовно,- почему бы не оставить мальчика здесь? Если он пообещает каждый день играть со мной в теннис?”

Тут уже я глянула на нее оценивающим женским взглядом и решила, что опасна, но не очень – как ни поддувайся ботоксом, сорок пять - они сорок пять и есть.

В конце концов все уладилось ко всеообщему удовольствию: Феликс позвонил своему хитрожопому агенту и отложил билет, а Марат велел протопить и приготовить для нас гостевой коттедж, уютно скрытый от посторонних глаз мохнатой еловой рощей. В коттедже было три спальни, просторный салон и кухня. Лишнюю спальню мы превратили в рабочий кабинет, а точнее, в комнату пыток, в которой мы с Феликсом часами пытали бедную Лину.

Каждый день Феликс играл с Мариной в теннис, утверждая, что ее тренер ничему ее до сих пор не научил. Мы с Линой этот час бродили по дорожкам парка, вдыхая необходимую для работы порцию кислорода. Марина снисходительно позволила мне выходить на мороз в розовых Наташкиных сапожках и в ее верблюжьем пальто с воротником-бантом, и даже добавила к этому тренировочный костюм и пару свитеров. По-моему, от этой щедрости объем ее гардеробной комнаты нисколько не уменьшился. Марат оставил Феликсу свое суперэлегантное полупальто, ссудив его впридачу мохнатым халатом и костюмом для игры в теннис.

По-моему, именно игра Марины с Феликсом в теннис привела к торжеству мира и согласия в нашем маленьком сообществе, так как сильно снизила электрическое напряжение между нею и Маратом. Зато в нашем уютном коттедже напряжение возрастало с каждым днем, потому что Лина отчаянно сопротивлялась каждой нашей попытке проникнуть в тайник ее детства.

Она не хотела ничего скрыть, она просто не хотела это вспоминать. И чем дальше мы проникали в потайные коридоры ее памяти, тем ясней я понимала, как мучительно трудно ей туда возвращаться. Она, по сути, ничего не рассказывала связно, она после долгих уговоров неожиданно вываливала на нас очередную порцию информации, а потом уходила к себе, ложилась в постель и часами молчала, не отвечая на простые вопросы, типа: «Чай пить будете?»

Особенно страшная буря разыгралась, когда мы дошли до истории с толстым мальчиком, который ехал по зеленой лужайке на трехколесном велосипеде Лины. Когда Лина рассказывала, как она бежала по парку, подгоняемая топотом ног преследователей, она внезапно глубоко втянула воздух в легкие и замолчала. Все наши попытки заговорить с ней не привели ни к чему: она потеряла дар речи.

Нельзя передать словами охвативший нас ужас. Мы дали ей успокоительные капли и уложили в постель.

Тут настало время тенниса, и Феликс отправился на корт. Я заглянула к Лине и, увидев, что она спит, надела свое кремовое пальто и выскользнула из коттеджа – в душе моей созревало разрушительное решение. Быстрым шагом, почти бегом я домчалась до большого дома и, проскочив по лестнице на второй этаж, отправилась на поиски кабинета Марата. В коридоре не было ни души, спросить было некого, и я уже было отчаялась, как вдруг прямо мне навстречу с третьего этажа спустился сам Марат. Увидев меня, он застыл в удивлении: «Ты ко мне?»

«К тебе. Мы можем поговорить, так, чтобы никто не узнал об этом разговоре?» – «Ради Бога», – он открыл дверь большого зала совещаний: «Сюда без дела никто никогда не заходит». Мы сели в глубокие кресла у стола: «Ну, в чем дело?» Я набралась решимости – это было непросто - и выпалила: «Марат, я боюсь, нам лучше отказаться от этой затеи, если мы не хотим, чтобы твоя мать умерла». Уж чего-чего, но этого Марат не ожидал. Он был так потрясен, что даже не нашел слов для вопроса «Почему?».

Мне не оставалось ничего другого, как продолжить свою мысль. «Она не хочет возвращаться в свое прошлое. Из того, что мы пока из нее вытянули, видно, насколько оно было ужасным. Сегодня посреди рассказа об одном эпизоде своего детства она потеряла дар речи. Когда я уходила, она спала. Я не знаю, сможет ли она говорить, когда проснется». – «А до Сабины вы уже дошли?» – «Только-только – она была их соседкой в коммунальной квартире».

Марат посидел пару минут молча, переворачивая какие-то булыжники в мыслях – в зале было так тихо, что я почти слышала их грохот в его голове.

«Спасибо, золотая ручка, – сказал он, наконец. – Бросать это дело нельзя, оно принадлежит не нам, а истории. Я подумаю, как я могу повлиять на маму». Я глянула на часы: «Ой, мне надо бежать, скоро Феликс вернется с тенниса. А я не хочу, чтобы кто-нибудь знал о нашем разговоре». И я направилась к выходу, не замечая, что он бесшумно, как кот, идет следом за мной.

У самой двери он схватил меня за локти сзади и спросил: «Скажи, почему ты меня тогда отвергла?» Я на секунду испугалась – от него можно было ждать чего угодно, но потом стряхнула с себя испуг: «Потому что ты сын Лины. А я намерена провести рядом с ней весь остаток ее жизни». – «При чем тут это?» – «А при том, что я не смогла бы при ней остаться, если бы ты меня поматросил и бросил». – «А может, я бы не бросил?» – «Ах, Марат, посмотри вокруг, на свое поместье, на своих слуг и на свою жену – и скажи, при чем тут я?»

После этих слов он ослабил свою хватку, так что я смогла вырваться и убежать. Подбегая к коттеджу, я увидела две приближающиеся ко мне фигуры – слева Лину в тулупе, справа Феликса в махровом халате, наброшенном поверх теннисного костюма. «Где ты была?» - закричали оба хором, но независимо, так как их скрывали друг от друга усыпанные снегом ели. Я к этому вопросу была не готова, у меня не было никакого приличного объяснения – ведь никто из них не должен был знать, что я ходила на тайное свидание с Маратом. Поэтому я выбрала единственно возможный в моем положении ответ – сильно разогнавшись, я поскользнулась и очень больно влетела в колючий придорожный куст.

Дальше все пошло, как положено: меня с трудом вытащили из цепких объятий куста и, забыв про вопросы, повели домой умываться и мазать царапины йодом. Пока я приводила себя в порядок, привезли обед, и мы дружной троицей принялись поглощать удивительные кулинарные измышления здешнего повара – Марат уверял, что его повар – лучший в Москве и в окрестностях. Не успели мы завершить этот праздник чревоугодия, как дверь отворилась и впустила в столовую самого Марата, который держал в руке нечто ослепительное, завернутое в прозрачный пластик.

“Мамуль”, - сказал он и Лина вздрогнула: наверно, так он называл ее в детстве. “Мне только что прислали два билета в театр Додина – они сейчас на гастролях в Москве, и билеты нужно было покупать за полгода, а я, занятый делами, не купил. Но нашлись подхалимы, которые пожертвовали мне свои билеты, – а может, они вовремя купили с запасом. Это не важно, важно, что билеты у меня, а Марина нацелилась идти на показ французской моды, что для нее важней любого театра. И я пришел пригласить тебя пойти со мной – говорят, что это вершина современного искусства. Помнишь, как ты водила меня в театр в детстве? Я, правда, всегда сопротивлялся, но ты, я надеюсь, не будешь?»

Потрясенная Лина затрясла головой: не буду, мол, не буду. А Марат продолжал: «Но я подумал, что у тебя нет платья для такого светского сабантуя. И я осмелился взять одно из твоих платьев и послать Сусанну в лучший магазин – их названия не удерживаются в моей голове, - чтобы она купила там для тебя театральное платье». Он сорвал пластик с того ослепительного, что держал в руке,и протянул его Лине. Я громко ахнула – это было королевское платье, в котором синий, красный и серебряный переливались и сплетались в изысканном рисунке.

Лина встала из-за стола и, прижав платье к сердцу, пролепетала: «Спасибо, мой мальчик. Можно, я пойду примерю платье?» И она, совсем как девочка, выбежала в ванную. Через минуту она вернулась преображенная: она распустила затянутые узлом волосы, освобождаясь от своего строгого профессорского облика. Перед нами стояла изящная молодая женщина, серебро ее волос только подчеркивало элегантность серебра в ткани платья.

Первым пришел в себя Феликс – он упал перед ней на колени и произнес: «Велите казнить меня за дерзость, ваша светлость, но я должен поцеловать вам руку». И поцеловал. Все весело засмеялись и засуетились – в театр нужно было выезжать через час, и нужно было привести Лину в соответствие с платьем. Уходя, Марат предупредил: «Не волнуйтесь, если мы вернемся поздно. После спектакля мы закатимся в кабак».

Лина действительно вернулась поздно, далеко заполночь. Феликс не дождался и заснул, а я никак не могла, как говорится, смежить веки – меня грызло беспокойство. Я была уверена, что вся эта комедия – билеты в театр и роскошное платье, - всего лишь часть какого-то хитрого плана. Но не могла догадаться, какого.

Лина вошла тихо-тихо, опасаясь нас разбудить, и я сначала сомневалась, выйти к ней или притвориться спящей, но все же не выдержала и вышла.

Она сидела на кровати в своей спальне и плакала. Вот тебе и на! Он же обещал праздник! «Какая же я была эгоистка! – прорыдала Лина. – Я вообразила, что первая часть моей жизни принадлежит только мне, не подозревая, что она убила во мне все эмоции, положенные другим, близким мне людям. Я не то, чтобы не любила своего сына, я просто не хотела поделиться с ним ничем, что было для меня важно. И он жил рядом со мной, всегда отверженный, всегда отгороженный глухой стеной моего эгоизма. Но я исправлю это, я заставлю себя вернуться туда, куда поклялась никогда не возвращаться».

Из нашей спальни выполз разбуженный шумом Феликс. Послушав минутку монолог Лины, он решительно вытащил из буфета бутылку коньяка, к которому никогда не прикасался. “Хватит лить слезы! – объявил он. – Давайте лучше выпьем за возвращение блудной матери!” Лина засмеялась, утерла слезы, мы выпили по рюмке и отправились спать.

Уже засыпая, я думала о змеиной хитрости Марата, разработавшего сентиментальную сказку, способную сломить сопротивление Лины. И вдруг меня пронзила мысль: а что, если его жалоба вовсе не хитрость, а истинная правда, и он все детство страдал от равнодушия матери? Ведь я хорошо изучила Лину и знала ее удивительную способность, сосредоточившись на чем-либо одном, полностью пренебрегать всем остальным.

Как бы то ни было, с того дня все пошло отлично, как по маслу. Лина, иногда со слезами, иногда со смехом, вспоминала различные эпизоды своей предвоенной жизни, порой такие страшные, что не хотелось им верить. Вспоминала она вразнобой, не соблюдая хронологию, так что часто трудно было восстановить порядок событий.

Память у нее была порзительная: она запомнила разговоры, смысла которых по малолетству не понимала – я уверена, что пересказывая диалоги Сабины с Ренатой или с Лилианной Аркадьевной, она не переврала ни единого слова. Время мчалось быстро, отведенный нам месяц подходил к концу, а мы еще не добрались до начала войны. Мы собрали ворох материала, требующего специальной сноровки для его расшифровки. А если не сноровки, то хотя бы времени. Даже Марату стало ясно, что блиц-криг не удался, и надо распроститься с его безумной идеей одним рывком вырвать из материнской души всю историю ее детства.

Оставаться его гостями еще месяцы, а может и годы мы не могли, даже если бы хотели. Так что к началу настоящей морозной зимы мы уложили чемоданы и отправились в аэропорт. Марина всплакнула, прощаясь со своим замечательным тренером, который, по ее словам, вывел ее на роль звезды среди местных теннисисток. И в благодарность подарила мне накрепко присохшее ко мне кремовое пальто из верблюжьей шерсти, чем вывела меня на роль звезды среди модниц академгородка.

Накануне отъезда Марат устроил нам прощальный ужин, полный обжорства и печали, как и полагается при истинной разлуке. Наша последняя ночь с Феликсом была так же прекрасна, как и первая, но та была первая, а эта последняя. И только когда наш самолет начал прорываться сквозь облачный заслон над Москвой, до меня дошло, что я теперь долго-долго не увижу Феликса. А может быть, даже никогда.

“Хватит реветь, – сердито сказала Лина на третий час полета. – Что, мужиков тебе дома не хватает?” – “Вы не понимаете, - простонала я самым пошлым образом. – То все были мужики, а это любовь».

Лина презрительно фыркнула, она давно уже вышла из того возраста, когда любовь считается важным обстоятельством жизни. «Лучше давай работать, больше пользы будет. Ты можешь записывать?» – «Конечно, могу,- обрадовалась я, вынимая из сумки компьютер, - если стюардесса не запретит». – «Я тут, глядя, на твою зареваную мордашку, вспомнила один случай, из-за которого стоило плакать». И она, сама заливаясь слезами, рассказала, как она вошла в свою квартиру и увидела висящее на крюке от люстры тело мужа Сабины.

Занятые делом, мы не заметили, как прошли оставшиеся два часа полета до Новосибирска. После Нью-Йорка и Москвы наш любимый академгородок выглядел убогим и малолюдным. Но нам некогда было об этом думать – количество дел, накопившееся за полтора месяца нашего отсутствия, требовало наших денных и нощных забот и трудов. Теперь, из сибирской дали, наши московские каникулы казались подарком судьбы. А может, они и были подарком судьбы?

Небольшим ударом для меня было известие, что Юрик уволился. Он не был научным гением, но мы с ним хорошо сработались, и он знал мельчайшие детали моей установки и умел их чинить. Кроме того, что мне срочно пришлось нанимать и обучать нового ассистента, я узнала, какие слухи о нас распустил Юрик по академгородку: Лина Викторовна отказалась от доклада, потому что неизвестные силы заставили ее писать какую-то таинственную докладную записку неизвестно кому, в результате чего у нее совершенно поехала крыша и ей пришлось месяц лечиться в Москве.

А я завела роман с нацистом, который носил под рубашкой майку с фашистским знаком, и задержалась в Москве под предлогом ухода за потерявшей разум Линой Викторовной, а на деле была взята этим нацистом в заложницы, и он жил там со мной, чтобы не спускать глаз с Лины Викторовны. Я даже подивилась богатству фантазии этого на вид скромного и милого человечка, потерявшего голову от ревности. Но академгородок – это не город, а небольшая деревня, где все слухи и сплетни обрастают подробностями, как снежный ком, летящий с горы.

Хоть первый месяц после нашего приезда пролетел, как курьерский поезд пролетает маленький разъезд, у меня оставалось время все больше и больше тосковать по Феликсу. Он почти каждый день писал мне электронные письма, бесплотные, как любовь в интернете. К началу второго месяца мы с Линой кое-как наладили свои дела и опять занялись ее воспоминаниями. Мне кажется, что за этот месяц у Лины в голове что-то утряслось и ей стало не так трудно делиться с другими трогательной и страшной сагой ее любви с Сабиной.

Нам, конечно, не удавалось заниматься этим каждый день: у нее на руках был институт, а мне нужно было кончать работу над диссертацией, что требовало тщательной проверки тысяч мелких деталей. Но два-три раза в неделю мы садились возле компьютера, и я лихорадочно записывала обрывки разговоров, подробности уличных сцен и торопливый пересказ драматических событий, составляющих невероятную ткань ее детства. Но главное, я постепенно начала проникать в самую суть ее отношений с Сабиной, в интимную душевную близость двух одиноких испуганных существ в чудовищно жестоком рушащемся мире.

И мне все ясней становилась потребность Сабины в этой имитации сеансов психоанализа, прикрывающих желание обреченной отчаявшейся души хоть с кем-нибудь, хоть с ребенком, поделиться драмой прожитой жизни. Я все больше верила, что Лина дословно запомнила длиннейшую повесть судьбы Сабины со всеми ее оттенками и переливами. Иногда у меня возникали сомнения, и я спрашивала Лину, уверена ли она, что Сабина употребила именно это слово, а не какое-то другое, и она всегда отвечала, что раз она так это восстановила, значит, именно так Сабина и сказала.

Правда, иногда ей казалось, что Сабина делилась с ней не только пересказом реальных случаев, но порой увлекалась и излагала свои фантазии – то есть не то, что было, а то, что ей хотелось бы пережить. Но отличить правду от фантазии было невозможно, - я думаю, что Сабина и сама не всегда их различала. В свободное время я старалась прочесть о Сабине все, что появлялось в прессе.

Я как-то прочла, что Юнг начал строить свою круглую башню в 1922 году, причем вовсе не на острове, а на купленном им куске берега Цюрихского озера. «Как же понять последний рассказ Сабины о ее поездке на остров?» – спросила я Лину. «Конечно, она могла все это придумать, – задумчиво сказала Лина. – Но более вероятно, что она и вправду ездила к нему на остров, потому что знала о его мечте построить башню, которую ему тогда не удалось осуществить».

Мы с Линой, медленно продвигаясь, путались в разнородных обрывках ее рассказов, когда неожиданно приехал Марат. Он сказал, что жаждет знать, как обстоят дела с воспоминаниями мамы, а из наших электронных писем ничего понять нельзя. Ради него мы решили напечатать все, что набралось за это время, и ужаснулись, получив гору невнятных, плохо между собой связанных эпизодов. «Это какой-то кошмар, - огорчился Марат. – Разве можно сделать из этой свалки связную книгу?» – «Можно, если не спешить», – спокойно отозвалась Лина. «А может, нужно нанять архивиста профессионала?» – «Забудь о профессионале! – вспыхнула Лина. – Я никому, кроме Лильки, не дам лезть мне в душу!»

Марат сразу смирился, только кротко спросил меня, много ли времени займет эта работа. «Не забудь, что мне еще надо к сроку закончить диссертацию!» – осадила его я. «А нельзя, чтобы диссертацию доделал кто-нибудь другой?» – «Можно! Например, твоя мама, она – мой соавтор». «Мама, – спросил он умоляюще, - это было бы возможно?» – «Лет десять назад, пожалуй. Но сегодня у меня на это не хватит ни сил, ни глаз, - ты не представляешь, какая это ювелирная работа».

“А куда нам, собственно, спешить? – рассудила я. - Мы ведь не подписывали договор на срочное издание этой работы”. – “О каком издании может идти речь? – всполошилась Лина. – Пока я жива, я никому не дам прав на издание этой книги”.

Марат не стал спорить, а договорился с какими-то приятелями на три дня отправиться в лыжный поход. «Странно, - сказала Лина, - он обычно приезжал навестить меня на два-три дня, а сейчас торчит здесь почти неделю и не собирается уезжать». Мне это тоже показалось странным и даже опасным – на этот раз он был мил со мной, как никогда раньше. В эти дни я часто обедала у Лины – у меня совсем не было времени, и трудно было отказаться от стряпни Лининой преданной прислуги Насти. Во время этих обедов мне стало казаться, что Марат уделяет мне слишком много внимания. Я часто чувствовала на себе его особый мужской взгляд, словно он обнимал меня глазами.

“А Марина не возражает, что ты застрял так надолго у старой мамочки?”- полюбопытствовала Лина. “Она не возражает, я отправил ее в роскошный круиз по Карибскому морю”.- “Одну?” – “Почему одну? С компанией друзей, которых я на дух не переношу”. –”А девочки как же?” – “Девочки только рады. Без нашего надзора их сладкая жизнь становится еще привольней”. – “Современный мир встал на голову, - огорчилась Лина. - Интересно, где опустит он копыта?”

В данную минуту современный мир интересовал меня мало. Кроме того, что работы у меня было по горло, с недавних пор Феликс вел себя как-то странно. Он уже не писал мне каждый день, а за последние три дня от него не пришло ни одного письма. Я несколько раз попыталась ему позвонить, хоть от нас это было безумно дорого. Пару раз телефон не отвечал, а на третий раз автоматический голос скучно сообщил мне, что набранный мной номер вообще отключен.

Ошеломленная этим ответом я сидела, глядя пустым взглядом в снежную темноту за окном, пытаясь осознать, что Феликс не только бросил меня, но еще сменил номер телефона, чтобы я не могла его найти. Я искала какую-нибудь точку опоры, и вдруг раздался телефонный звонок. Так поздно обычно никто мне не звонил, и я вообразила, что это Феликс. Но это был не Феликс, а Марат. «Лилька, на меня накатила страшная тоска. Мамочка вызвала директорскую машину и укатила в аэропорт встречать какое-то важное академическое светило. А я сижу один и тоскую. Можно, я приду к тебе?» – «Приходи», - вяло согласилась я.

Он явился через пять минут – Лина жила в двух шагах от меня. Он пришел, принеся с собой морозный воздух и бутылку вина. «А это зачем?» – «После стакана вина тосковать куда слаще. Попробуй». И не спрашивая разрешения, открыл дверцу буфета, достал оттуда два бокала и налил каждый до краев. «Закуски никакой нет?» Я нехотя вытащила из холодильника кусок подсохшего сыра – последние дни у меня совершенно не было времени заглядывать в гастроном.

“Поехали? – сказал Марат и поднял свой бокал. – За любовь!” – “С чего вдруг такой тост?” – “Я недавно понял, что кроме любви у человека ничего нет. Не люблю я Марину, и неясно, зачем мы продолжаем тянуть эту лямку: мы ни о каком пустяке не можем договориться. А я хочу кого-нибудь любить!” Он быстро выпил свое вино и, пока я с усилием делала несколько глотков, поставил свой бокал на стол и широким шагом шагнул ко мне: “Сегодня я хочу любить тебя”. – “А я?” – “А ты попробуй – может, ты тоже меня полюбишь. Говорят, я в постели очень хорош”.

И он, не дожидаясь моего согласия, начал снимать с меня свитер. Руки у него были ловкие и сильные, и я почему-то не стала сопротивляться. Я подумала: может у меня просто фиксация на пропавшем Феликсе, а на самом деле нет в нем ничего особенного. Просто до него я была фригидной, а он меня разбудил. Почему бы мне это не проверить?

Пока эти неоформленные мысли бродили у меня в голове, Марат ловко раздел меня и себя и уложил меня на кровать. Он поспешно мазнул ладонями по моей груди и, прошептав, «как я о тебе мечтал все эти месяцы», быстро и четко проник в меня, я и пикнуть не успела. Был он складный, сильный и большой, но никакого удовольствия я от него не испытала. Однако он этого не заметил, он весь утопал в блаженстве, выкрикивая иногда: «нежная моя, сладкая моя». Я даже не стала притворяться, что получаю удовольствие – ясно было, что ему это все равно.

Я быстро поняла самую страшную его особенность, которой он так гордился – он мог это делать долго. И я начала изнывать от скуки, от однообразия его движений вперед и назад без всяких вариаций. Я не могла так просто сбросить его и сказать: «Мне уже надоело»: все-таки он был Линин сын и старый мой друг. Но терпеть это дольше у меня тоже не было сил. И тогда я применила один ловкий прием, которому меня обучил Феликс – я просунула руку сзади и нажала на самое уязвимое место. Марат взвыл от блаженства и немедленно кончил. «Ты волшебница», - прошептал он голосом умирающего и приготовился тут же заснуть.

Но уснуть я ему не дала. Я ногой вытолкнула его из постели и железно приказала: «Немедленно уходи!» Потрясенный моим грубым поведением, он робко попросил оставить его на ночь: «А вдруг нам захочется повторить? Наверняка ведь захочется – я так долго этого ждал». «Немедленно уходи!» – заорала я во весь голос и стала собирать его вещи, намереваясь вытолкнуть его на лестницу в чем мать родила.

Я начала рыдать, словно в меня вселился какой-то бес, я кричала: «Убирайся вон! Что ты наделал! Что я наделала! Я вовек себе этого не прощу!» Он торопливо напяливал непослушные носки и брюки, приговоривая: «Но ты же не возражала! Сказала бы «нет!», и я бы тебя не тронул!» Оттого, что он говорил правду, я рыдала еще отчаянней, пока не вытолкнула его полуодетого, в незашнурованных сапогах, с пальто и шапкой в руках. «Я опять приду завтра, можно?» – крикнул он на прощанье, перед тем, как я захлопнула дверь.

Заперев двери на все замки, я немного успокоилась и огляделась: постель была вся перекручена, честно показывая, что здесь происходило. Я быстро поменяла наволочку и простыню, хранящие запах Марата, и чуть было не рухнула в постель, такое меня охватило изнеможение. Но все тот же непонятный бес заставил меня через силу, вернее через слабость, вымыть и спрятать бокалы и убрать со стола вино, будто нельзя было сделать это утром. Осталось только влезть под душ, что я и сделала, хоть по ночам нам переставали подавать горячую воду.

Смыв с себя остатки предательства, я свалилась в постель и немедленно уснула. Разбудил меня дверной звонок. Неясно соображая, я вообразила, что это Марат вернулся – повторить удовольствие, и решила не открывать. Но звонок не умолкал, кто-то упорно звонил и звонил, словно был час дня, а не час ночи. Это не мог быть Марат, он бы себе этого не позволил. Я попыталась нащупать кнопку ночной лампочки, но спросонья потеряла ориентацию. А звонок все не умолкал, постепенно начиная сводить меня с ума.

Тогда я спустила ноги с кровати и стала шарить по полу в поисках тапочек. Тапочек я не нашла, но неожиданно наткнулась на что-то мокрое и скользкое. Я схватила это скользкое и поняла, что это презерватив, наспех сброшенный Маратом. Я вскочила с кровати и босиком заковыляла к выключателю – зажегся свет, и я убедилась, что права: это был презерватив, полный спермы Марата.

Из-за двери до меня донесся голос Лины: «Лилька, проснись и открой дверь!» Это было полное безумие – Лина посреди ночи хочет ворваться ко мне! «Сейчас открою!» – крикнула я и заметалась по комнате в поисках укромного местечка, где можно было бы спрятать проклятый презерватив. Но ничего не нашла, кроме холодильника. Я уже было сунула презерватив в морозилку, но какая-то сила отвела мою руку прочь. Что же мне оставалось делать? И тут меня осенило: на подоконнике издыхал от плохого ухода подаренный мне на день рождения выносливый кактус в простом глиняном горшке, вставленном внутрь фигурного художественного изделия. Я решительно выдернула глиняный горшок, бросила презерватив на дно фигурного и вставила глиняный горшок обратно.

Наспех вытирая пальцы об ночную рубашку я зашлепала к двери, открыла ее и упала в обморок: за дверью, улыбаясь счастливой улыбкой, стоял Феликс. Я до того не падала в обморок никогда в жизни, даже когда мне сообщили, что моя мама выпала из окна и меня отдают в детский дом. А тут грохнулась на пол, чудом не разбив голову о шкафчик для обуви. Очнулась я на диване: до смерти испуганные, Феликс с Линой втащили меня в комнату, положили на диван и стали брызгать мне в лицо воду. Постепенно приходя в себя, я осторожно приоткрыла глаза, чтобы убедиться, что это действительно Феликс, а не сон. Он стоял передо мной на коленях и гладил мое лицо: «Прости, радость моя. Мы хотели сделать тебе сюрприз, но не ожидали, что ты так...»

Ах, знали бы эти любители сюрпризов, что я упала в обморок не от счастья, а от ужаса при мысли, как бы я их встретила, приедь они на час раньше! Мне дали три минуты, чтобы причесаться и хотя бы надеть халат. За эти три минуты я немного снизила градус своего ужаса, а Лина вскипятила чайник и выставила на стол божественный торт, специально для этого случая испеченный Настей. Непьющий Феликс добавил к этому ассортименту бутылку виски «для разогрева» и толстый ломоть золотистого немецкого сыра.

Лина первая плеснула себе полную рюмку виски и выпила залпом, даже не поморщившись. Она вся сияла. «Если бы ты знала, как мы устали, замерзли и измучились! Дорогу занесло и машина увязла в снегу. Бедный Феликс с шофером толкали ее полчаса, а меня усадили за руль нажимать на газ. Я нажимала, нажимала, но проклятая машина упорно продолжала буксовать, - возбужденно рассказывала она, наливая себе вторую рюмку виски. - Это вдобавок к тому, что самолет опоздал на час из-за тумана».

“Великий Боже, - сдерживая внутреннюю дрожь, молча молилась я. – Спасибо тебе за все – за туман, за опоздание самолета и за занесенное мокрым снегом шоссе”. После второй рюмки виски я стала дрожать меньше и нашла в себе силы спросить Феликса, надолго ли он приехал. “Навсегда! – захохотала Лина. – Мы с ним такие хитрожопые, такие хитрожопые!” – “Так ты и Лину научил произносить свое любимое слово?” – “Я очень талантливый учитель, - самодовольно промямлил Феликс через крем Настиного торта. – Ты помнишь, как я научил Марину играть в теннис? Уже не говоря о том, чему я научил тебя?”

Тут я не выдержала и, позабыв всякие приличия, прямо при Лине прильнула к нему всем телом: он был мокрый, холодный и тоже дрожал. «Я думаю, мне пора идти, - сказала Лина, поднимаясь, - а то бедный шофер Кочкин заснет в машине и мне не удастся его разбудить. Завтрашний день я дарю вам, все равно суббота, а послезавтра в пять приходите на обед». Она было двинулась к двери, но по дороге зашла на кухню и заглянула в холодильник: «Так я и думала. Хоть шаром покати». И я опять сказала «спасибо» спасительной силе, в последнюю секунду отведшей от холодильника мою руку с презервативом.

За Линой закрылась дверь. Феликс встал, прижал меня к себе и спросил: «Почему ты дрожишь?» – «А ты почему?» – ответила я. «Я почему-то очень волновался. Мне стало казаться, что ты меня больше не ждешь». Господи, Господи, прости меня, будь я проклята! Я не стала спорить, а просто прижалась к нему и через секунду позабыла обо всем – о Марате и его презервативе, о заснеженном шоссе и об опоздавшем самолете. Осталось только удивление, как я могла прожить почти три месяца без пальцев Феликса, точно знающих, где и когда они должны меня погладить, а где и когда стиснуть и больно прижать, его губ, то нежных, то жестоких и без его языка, гибкого и всепроникающего.

Мы очнулись после первого раза и даже умудрились перекинуться парой фраз, но новая волна желания накатила на нас с такой силой, что после того, как она отступила, она оставила нас двумя бездыханными трупами на песке. Мы тут же заснули, не в силах сказать друг другу ни слова. Не знаю, как долго мне удалось поспать, но проснулась я, почувствовав у себя между ног ищущую трепетную руку. Еще не окончательно придя в себя, я уже вновь начала изгибаться навстречу этой руке во все ускоряющемся ритме. Когда мы дошли до конца, я, наконец, поняла, что это правда: мой Феликс приехал ко мне!

Мы снова заснули и проснулись посреди дня, оба в состоянии жестокого голода. Но в доме не было ничего, кроме щепотки кофе и остатков Настиного торта и Феликсова золотистого сыра. Мы съели все до крошки и снова легли в постель. На этот раз мы нашли в себе силы для выяснения отношений. «Что ты имел в виду, когда сказал, что приехал навсегда?» – «Если я скажу тебе, ты не поверишь». – «А как же быть?» – «Завтра спросить у Лины. Это все ее рук дело». Я схватила его за горло: «Ну нет, до завтра я ждать не намерена! Расскажи сейчас!»

Но Феликс выкрутился: он заткнул мне рот поцелуем и стиснув мои бедра сильными коленями, сел на меня сверху, отчего мое любопытство быстро увяло и мы опять покатились в бездну. Едва мы чуть-чуть отдышались, зазвонил телефон. Десятым чувством догадавшись, что это Марат, я попросила Феликса взять трубку и сказать, что я сплю. Телефон у меня особенный – с микрофоном, - его подарил мне один радиофизик, безрезультатно отиравший мой порог. «Алло!» – сказал Феликс. Голос Марата в трубке, поперхнувшись, начал извиняться, что не туда попал. «Нет, почему не туда, Марат? – возразил Феликс. – Ты хотел позвать Лильку? Так она спит». – «Феликс! – опознал его Марат. – Откуда ты взялся?» – «Меня твоя мама ночью привезла из аэропорта». Тем же десятым чувством я услышала, как скрипят мозги Марата, лихорадочно вычисляя часы и минуты: «Поздно приехали?» – «Довольно поздно. Около часу ночи. А что, она тебе не сказала?» – «Дело в том, что мама до сих пор спит. Я уже начал волноваться и хотел спросить Лильку, может, стоит ее разбудить?» – «Не стоит. Она просто выпила лишнего. Проспится и проснется». - «Мама выпила лишнего? Да она вообще не пьет!» – «Значит, в исключительных случаях пьет. Кстати, раз она все еще спит, она не сказала тебе, что завтра в пять мы приходим к вам обедать?». – «Буду рад вас видеть», - загробным голосом сказал Марат и повесил трубку. Рад он будет, как же! Просто счастлив!

Вскоре после разговора о завтрашнем обеде нам опять захотелось есть. Было совершенно неясно, как поступать: одеваться и отправляться на поиски еды? Куда? На улице уже стало темнеть и магазины закрылись. Где-то в центре, конечно, были открыты рестораны, но после такого дня у нас не было ни малейшего желания тащиться туда по заснеженным улицам.

И тут кто-то позвонил в дверь. Мы переглянулись: открывать или нет? Я все же решилась и, набросив халат, отворила дверь. За дверью стояла Настина дочка, Олька, закутанная в три шерстяных платка. Она протянула мне сумку: «Это вам от мамы», и не дожидаясь благодарности покатилась вниз по лестнице.

В сумке была кастрюлька с гречневой кашей, пол-буханки хлеба, пакет с маслом, сыром и колбасой, пакет чая и четыре яйца на завтрак. И записка в Линином стиле: «Все, что чересчур, то слишком».

Мы ее послушались и наелись не чересчур – или она намекала на что-то другое? Чтобы не мучить себя сомнениями в этом, мы ее не послушались, и только окончательно обессилевши, согласились, что чересчур, это слишком. И сладко уснули, прижавшись друг к другу. Наутро появилась горячая вода в душе, мы влезли в ванну, в которой было очень тесно, так что нам пришлось объединиться, а потом долго вытирать залитый водой пол.

После чего мы с наслаждением выпили чай с яичницей и выкроили короткое время поговорить. «Так почему навсегда?» – «Это Лина придумала – она предложила мне сделать пост-док у профессора Веснина у вас в академгородке». – «Тебе? С докторским дипломом берлинского университета?» – «Не только ты удивилась, но и все правление Академии наук. Такого у них еще не бывало. Потому они и мурмыжили меня так долго».. – «Мурыжили», - автоматически поправила его я, за что немедленно поплатилась - он сгреб меня в охапку, уложил на живот, пару раз укусил в мягкую часть и начал наказывать,сначала довольно больно, а потом все нежней и нежней, а чем это кончилось, я и вспомнить не могу.

Перед тем, как идти к Лине, Феликс начал волноваться, что мы ничего ей не несем – у них в Берлине гости обычно приносят хозяевам какую-нибудь пустяковину. Моих объяснений, что мы не в Берлине, он не слушал и все рыскал по комнате в поисках чего-нибудь приличного и ненужного. Наконец взгляд его упал на кактус в фигурном горшке: «Прекрасно! Мы подарим Лине этот цветок!» И он шагнул к окну. Быстрее молнии я прыгнула на него с такой силой, что мы оба упали на пол. «Этот кактус нельзя уносить из дома! – орала я – Мне подарили его студенты на счастье, и если его унести, моя жизнь будет разбита!» Самое смешное, что я говорила чистую правду – дотошная Настя при первой же уборке нашла бы презерватив на дне горшка. И Феликс смирился, приговаривая: «Ваши русские головы забиты тысячей предрассудков».

К пяти часам мы явились к Лине чистенькие и блестящие, как две новые копейки – по нашим ангельским лицам невозможно было догадаться, чем мы занимались все прошедшие сутки. А может быть, наоборот, именно по ангельским лицам и можно было об этом догадаться? Похоже, что Марат догадался, так мрачно он уставился на мой новый сногсшибательный серо-голубой костюмчик, привезенный Феликсом из Берлина. Лина тоже не ударила в грязь лицом, нарядившись в то серебристое платье, которое Марат подарил ей перед походом в театр Додина.

“Что у нас за праздник? - осведомился Марат, оглядывая необычайно нарядный обеденный стол. – У кого-нибудь день рождения?” – “Мы празднуем переезд Феликса в наше сибирское захолустье!” – “В каком смысле – переезд? Он, что, не в гости приехал?” – “Нет, он поступил в пост-докторат к профессору Веснину”. – “В пост-докторат из Берлина сюда? Такого не бывает!” – “Это зависит от ловкости рук того, кто этим занимается”, - самодовольно улыбнулась Лина.

“У тебя очень хитрожопая мама, - весело сообщил Феликс. – Теперь я понимаю, в кого ты такой удачный бизнесмен”. – “Удачливый”, - автоматически поправила я. “А что, удачный и удачливый – это не одно и то же?” – удивился Феликс. “Ничего, поживешь пару лет в Сибири, узнаешь много нового и интересного”, - пообещал ему Марат. Все засмеялись и напряжение спало. “Слава Богу, обошлось”, - с облегчением подумала я, хоть сама не знала, чего именно боялась. Не знала, но чувствовала, что опасность почти физически висела в воздухе. Марат был человек не простой, и никто заранее не мог бы предсказать, какой номер он отколет. Скажет, например: “А неплохо мы с тобой, Лилька, трахнулись перед самым их приездом, правда?”

Но он ничего такого не сказал, а глотнув Феликсова виски, превратился в любезного хозяина дома. Стало очень весело. Мы много говорили о будущей Лининой книге, ужасая Феликса толстой пачкой неорганизованных обрывистых записей. Перед самым нашим уходом Марат вдруг попросил меня встретиться с ним среди дня в каком-нибудь кафе для серьезного разговора. «Но у меня ведь рабочий день», – почти прошептала я, напуганная новым опасным предчувствием.

“А почему не вечером здесь, у нас?” – спросила Лина. “Я послезавтра утром улетаю в Москву, так что завтра вечером мои дружки устраивают мне отвальную. А кроме того мне надо поговорить с Лилькой наедине. У меня к ней дело слишком деликатное для посторонних ушей”. Мы договорились встретиться завтра в три в институтском кафетерии. “Только предупреждаю, кофе там ужасный”, - сказала я на прощание. “Перетерпим”, - засмеялся Марат. Мы надели шубы и ушли домой.

“Интересно, чего ему от тебя надо?” – спросил по дороге Феликс. “Мне самой интересно, но завтра к четырем я буду точно знать”, - ответила я осторожно, но Феликс моим ответом не удовлетворился. “Он что, сделал на тебя стойку?” – “Твои идиомы можно найти только в самых изысканных академических словарях”. – “Но ты отлично поняла мою мысль”. – “Послушай, - беззастенчиво соврала я, - мы с ним знакомы почти десять лет, и он ни разу не делал на меня стойку, хоть я моложе и лучше качеством была”. – “А теперь он вдруг почувствовал твой могучий эротический заряд. И позавидовал. На чужой лужайке трава всегда зеленее”. И я в который раз подивилась удивительной проницательности Феликса.

В конце концов на свидание с Маратом я опоздала. Не по своей вине – я, наоборот, постаралась выглядеть как можно лучше и надела свой самый нарядный рабочий костюм: темно-розовый свитер и тугие дизайнерские джинсы, купленные в Нью-Йорке по баснословной цене. Но, как всегда по закону наибольшей подлости, за час до намеченного времени, мне в лабораторию неожиданно доставили новый вискозиметр, заказанный не меньше, чем полгода назад. Чтобы подписать квитанцию о его доставке, мне было необходимо включить его и проверить, все ли в нем в порядке.

Через пятнадцать минут после назначенного времени я, запыхавшись, вбежала в кафетерий и, не сразу увидев Марата, испугалась, что он рассердился и ушел. Но он-то увидел меня сразу и, нисколько не сердясь, приветливо махнул мне рукой из дальнего угла. Плюхнувшись на стул, я начала оправдательную речь о вискозиметре, но он тут же остановил меня: «Брось. Не стоит говорить об ерунде – у меня к тебе серьезное дело, а времени в обрез». – «Какое дело?» – дрожащими губами прошептала я, ни с того, ни сего вообразив, что он собирается делать мне предложение.

Он действительно собирался сделать мне предложение, но не в том смысле, о котором я сначала подумала. Он расстелил на столе несколько страниц, в заголовке первой я увидела слово «Контракт». «Ты только не перебивай меня, а дослушай до конца, - начал он. – Речь идет о маминой книге. Я навел справки и выяснил, что есть специалисты по обработке разрозненных рукописей, но мама и слышать не хочет о ком-нибудь другом, кроме тебя, хоть ты совсем не специалист. Когда я попробовал настаивать, она даже пригрозила мне, что ей легче уничтожить весь материал, чем впустить чужого человека в свою душу. Я попытался просмотреть этот ужасающий ворох бумаг и понял, что речь и впрямь идет о ее душе. И поэтому я хочу сделать тебе предложение – я заключаю с тобой контракт на обработку маминых воспоминаний на три года, и буду платить тебе за эту работу пятнадцать тысяч рублей в месяц».

Я возмущенно вскочила на ноги: «Что значит – платить? Я и так собираюсь обработать ее воспоминания без всяких денег!» Марат протянул руку и усадил меня обратно на стул: «Лилька, когда ты станешь взрослой? Посмотри на свою жизнь: ты в течение года должна написать и защитить диссертацию, теперь приехал Феликс, и у тебя станет гораздо меньшне свободного времени, там более, что быт у тебя будет нелегкий. Я узнал, что пост-док у вас получает гроши, и ты тоже не Бог знает сколько, а за всякую мелочь, освобождающую время, тебе пришлось бы платить, если бы было, чем. Кроме того, глядя на вас, я предполагаю, что ты очень быстро залетишь, и ко всему еще добавится забота о ребенке. То есть, если у тебя не будет ограничительного срока и денег на облегчение быта, ты эту книгу не закончишь даже за долгие годы. А я хочу, чтобы книга была готова как можно скорей».

Не знаю почему, но его предложение меня оскорбило и я постаралась дать ему сдачи: «Ты в своем бесчеловечном мире все меряешь деньгами! Ты не понимаешь, что я буду работать над этой книгой не ради денег, а ради любви!» Он положил свою большую ладонь на мою руку и я почувствовала его внутреннюю дрожь. Он сказал очень тихо: «Не старайся, ты не можешь сделать мне больней, чем уже сделала. Ты не представляешь, что я пережил, услышав голос Феликса в телефоне. Ведь я почему-то вообразил...»

Вдруг он быстро прервал сам себя, снял свою ладонь с моей и шепнул: «Смени выражение лица. Сюда идет Феликс!» Феликс? С какой стати? Не знаю, какое выражение лица у меня было до того, но я сменила его на возмущенное и лицемерно выкрикнула: «За эту работу деньги получать стыдно!» В ответ на что Феликс за моей спиной спросил: «О чем у вас спор?» Я живо обернулась и сказала не менее возмущенно: «Почему ты здесь? Мы не договаривались!»

Феликс сел на свободный стул и отхлебнул кофе из моей чашки: «Ну и бурда! Такой кофе нам давали в детском саду в Ростове. Так о чем у вас спор?»- «Нет, сначала скажи, зачем ты сюда пришел?» Феликс засмеялся: «Ты не поверишь! Я пришел срочно просить тебя выйти за меня замуж!» – «Почему здесь и почему срочно?» – спросил Марат. «Это все штучки твоей хитрожопой мамаши. Если Лилька срочно пойдет к какому-то административнику и заявит, что мы немедленно отправляемся в ЗАХЕС жениться, нам дадут трехкомнатную квартиру в Линином доме. А не то меня поселят в общежитии в другом конце академгородка».

Марат захохотал: «Узнаю материнскую руку. Ладно, Лилька, катись к административнику, но сначала подпиши контракт». «Что за контракт?» - удивился Феликс и взял разложенные на столе листки. «И не подумаю!» – заорала я. Но Феликс, прочитав первые фразы контракта, пожал плечами: «Почему ни за что? Это очень трудная задача, и со стороны Марата весьма благородно взять часть расходов на себя». – «Я так и думал, что ты умница, Феликс». И спросил: «Так что, Лилька? Может, ты снизойдешь?»

Я поняла, что мне не выкрутиться, и согласилась, добавив: «Но за такую работу пятнадцать тысяч рублей в месяц мало, придется платить двадцать». – «Вот женщина! – восхитился Марат. – Только что объявляла, что работать над книгой за деньги стыдно, и тут же начала торговаться из-за денег. Ладно, пусть будет двадцать». Я ответила: «Если уж продаваться, то стоит хотя бы не продешевить». Марат переписал сумму и дал мне подписать: «А теперь бегите в ЗАХЕС и вечерком заскочите к маме на прощальный ужин».

“А как же отвальная с дружками?” – я с самого начала подозревала, что он эту отвальную выдумал, чтобы встретиться со мной наедине. Марат затряс головой: “Мама разобиделась, что я последний вечер проведу не с ней, и мне пришлось отказаться. Вы же знаете мою маму – с ней лучше не спорить”.

ЕЛЕНА СОСНОВСКАЯ, МОСКВА, 2009 ГОД.

Вчера ночью Лина умерла.

Даже когда я пишу эти слова после похорон, я не могу в это поверить. Всю свою жизнь я прожила рядом с ней. Конечно, я познакомилась с ней, когда мне было семнадцать лет, но можно считать, что до той встречи в коридоре Харьковского универси-тета я еще не жила, а только готовилась жить. Я была неуклюжим комком несчастной души, и Лина слепила человека из этого комка. Вполне удачного человека, как сказал бы Феликс.

Вообще, Феликс слишком часто бывал прав – и когда заставил меня подписать контракт с Маратом, и когда ревниво заметил, что Марат сделал на меня стойку. С тех пор прошло пять лет, а это большой срок для человеческой жизни. Я действительно почти написала книгу из Лининых обрывков, несмотря на все трудности нашего сибирского быта. И должна признаться, что без денег, предложенных Маратом за эту работу, я вряд ли смогла бы завершить ее не только за пять, но и за восемь лет.

За эти годы я вдобавок завершила и защитила диссертацию, несмотря на то, что довольно быстро залетела и родила дочку, которую мы назвали Сабина. Осенью 2004 г., когда я была беременна Сабинкой, мы с Линой съездили в Ростов, чтобы ясней представить себе город, о котором мы пишем. Мы съездили в Змиевскую балку, чтобы посмотреть на памятную доску с надписью: «11-12 августа 1942 года здесь было уничтожено нацистами более 27 тысяч евреев”.

Не знаю, как бы мы управились со всеми этими задачами, если бы не деньги Марата и не прелестная трехкомнатная квартира, которую нам устроила Лина. Почти каждый день книга съедала несколько часов и продвигалась вперед медленно, но верно. Главным исполнителем обработки текстов была я, но мне очень помог Марат, который, как оказалось, отлично владел немецким языком. Он вычитал из немецких источников интересные сведения о Сабине и Юнге. «Откуда у тебя такой немецкий?» – как-то спросила я. «Неужели неясно? Теперь я понимаю, что мама воспитала меня в точности так, как ее воспитала Сабина. Первое, что я помню о себе, это чтение раскрашенного немецкого экземпляра «Рейнеке Лиса».

Сведения о Сабине после начала Первой мировой войны были обрывочные и грустные. Все годы войны Сабина вынуждена была оставаться в нейтральной Швейцарии, где не очень почитали учение Фрейда и его последователей. Потеряв весьма сомнительную работу в Лозанне, она переехала в Женеву, где стала понемногу утверждать себя и психоанализ. Но все это время она вынуждена была зарабатывать деньги для содержания себя и не слишком здоровой Ренаты. Ей это было нелегко – избалованная с юности постоянной материальной поддержкой состоятельных родителей, она не привыкла заботиться о хлебе насущном.

Война и революция лишили ее родительской помощи, а муж, мобилизованный в Русскую армию, не подавал никаких признаков жизни. Сначала ей не хватало денег на няню, потом стало не хватать на съем жилья, а Рената все чаще кашляла и хворала. Так что большую часть этих лет она устраивала дочку в больничные санатории, чего та всю жизнь не могла ей простить. Но все эти препятствия не помешали ей поддерживать странные, так до сих пор и не до конца распознанные, отношения с Юнгом.

Марат внимательно прочел все, что написано о Юнге и многое из того, что написано самим Юнгом. Несколько лет после разрыва с Фрейдом Юнг действительно был как-то странно болен, нигде не работал и почти ни с кем не переписывался. Но к 1916 году он опять вступил в переписку с Сабиной, из чего можно заподозрить, что они время от времени продолжали встречаться. Вчитываясь в «Дневники Юнга» тех лет, Марат откопал там очень интересную запись, которую я могу передать в своем пересказе.

Как-то сидя над очередной рукописью, Юнг начал мучиться вопросом, который не давал ему покоя много лет: что такое его труды – наука или искусство? Этот вопрос был не праздный, потому что его яростные противники-фрейдисты непрерывно упрекали его в недостаточной научности и недоказательности его идей. Как всегда, в результате таких метаний у него началась сильная головная боль, от которой сознание его стало меркнуть. И вдруг в настигающей его тьме раздался ясный и четкий женский голос, сказвший: «Это – искусство». В тот же миг тьма рассеялась и в душе воцарился необычайный покой.

Он напряг все силы своей памяти, чтобы вспомнить, где он слышал этот голос. И вспомнил – это был голос Сабины! И ему стало ясно, что именно Сабина была его АНИМА, или по его же определению, женская часть его души. Он свято верил, что каждый мужчина ищет в жизни слияния со своей анимой, и потому решил, что его странное психическое расстройство вызвано его добровольным отказом от такого слияния с Сабиной.

Но было уже поздно что-либо исправить – мир катился в страшную пропасть бед и революций. Юнг и помыслить не мог о перемене образа жизни: отказавшись от работы в университете и в клинике, он попал в полную зависимость от богатой жены. Он не мог работать, потому что его душила путаница собственных, еще не созревших, уникальных идей, а стоило ему высказать какую-то мысль, как он немедленно подвергался унизительной критике коллег. Сабина же, лишенная поддержки родителей и мужа, тоже оказалась в ловушке и с трудом управлялась со своей нищетой и больной дочерью.

Так что никакого слияния не произошло. Справившись со своей депрессией, Юнг пошел довольно хорошо утоптанной дорогой к успеху, постепенно побеждая соперников и поднимаясь все выше к психологическому Олимпу. А Сабина, вконец затравленная европейской неразберихой начала 20-х годов, по приглашению Троцкого уехала в Советскую Россию создавать «нового человека». Чем это кончилось, мы уже знаем – закрытием Института Веры Шмидт и ссылкой в Ростов к нелюбимому мужу с фамилией Шефтель.

Книга получалась потрясающая, но чем дальше я углублялась в обрывочные записи Лининых рассказов, тем ясней понимала, что свалившаяся на меня задача почти невыполнима. Иногда было трудно сопоставить друг с другом отдельные куски ее воспоминаний. Например, в рассказе о первом вторжении немцев в Ростов вдруг возникла какая-то рыжая Шурка, которой Лина стала отводить все больше и больше места. Наконец, я решилась спросить Лину, кто она такая – это было опасно: часто в случае моего недопонимания Лина сердилась и надолго замыкалась в себе. Так вышло и на этот раз: «Ты что, не помнишь Шурку?» – сердито спросила она, будто я с ней и с Шуркой бродила на равных по опустевшим улицам Ростова.

Было ясно, что напоминание о Шурке причиняет ей особую боль. Я притворилась: «Не припомню что-то, я ее забыла. А где она сейчас?» Этот вопрос был ошибкой: Лина разрыдалась и стала рассказывать что-то бессвязное о горящем доме, об упавшей крыше и о закрытой машине, развозившей мертвяков. Она так и сказала: «мертвяков». Я струсила и отступила, боясь ее окончательно вспугнуть. Но двигаться дальше без воссоздания образа Шурки было почти невозможно. И я застряла в ожидании, когда приедет Марат.

Спросить о Шурке было некого: к 2006 году свидетелей тех лет практически не осталось в живых, а кто остался, тот вряд ли помнил ничем не примечательную немолодую женщину, ютившуюся с двумя дочерьми в коммунальной квартире на улице Шаумяна. Было ясно, что к мужу, у которого к тому времени естественно уже была другая женщина и еще одна дочь в Краснодаре, Сабина все же вернулась. Как мне кажется, ради того, чтобы под фамилией Шефтель спрятаться от грозной сталинской руки. Нам известно, что хотя в результате этого возвращения она родила Павлу Шефтелю вторую дочь Еву, ничего из их брака не вышло, и она осталась в Ростове одна уже с двумя дочерьми. Как она жила эти годы? Чем зарабатывала? Обрывочные сведения о более поздних годах ее жизни мы получили только от Лины, которой к моменту их встречи едва минуло шесть лет и у которой были собственные проблемы.

Оставалась только надежда на Марата, которому лучше других удавалось вернуть ее память о невыносимом прошлом. За эти годы Марат сильно изменился – он стал внимательным сыном, и все чаще приезжал проведывать мать. И хоть я не сомневалась, что его отношения с Линой из многолетнего равнодушия постепенно превратились в нежную дружбу и даже в любовь, женская интуиция подсказывала мне, что эта любовь не была единственной причиной его частых появлений в далеком сибирском городке. Он, как и провидел Феликс, сделал стойку на меня.

Особенно удивительно было, что я не подавала ему для этого никакого повода и не оставляла никакой надежды: мы с Феликсом жили счастливо и дружно, по горло занятые работой в университете, моей работой над книгой и недавно появившейся на свет крошечной Сабинкой. Нам, конечно, очень повезло с квартирой и дополнительным заработком от Марата, так что мы смогли нанять в няни к Сабинке славную женщину средних лет, Нюру, деревню которой затопили при очередной причуде застройщиков Сибири.

Свои частые приезды Марат объяснял не только заботой о Лине, но также и интересом к нашей с ним книге. Он обожал часами сидеть у компьютера, читая и перечитывая мучительно сложно создаваемые мною страницы. Я даже разок-другой заметила, как он украдкой утирал слезу, что совершенно не соответствовало его впечатляющему облику сильного олигарха.

Впрочем, с годами этот облик тоже стал как-то странно преображаться, приближая Его Величество к простым смертным. Для начала он развелся с Мариной, предоставив ей с дочерьми свою роскошную московскую квартиру, потом продал свой великолепный дворец на Николиной горе, а себе оставил только кусок парка с бассейном, гимнастическим залом и с тем гостевым коттеджем, в котором когда-то жили мы. К коттеджу он пристроил второй этаж, точную копию первого, с отдельным входом, и переехав туда, жил там в полном одиночестве, не считая, конечно, повара и уборщицы, для которых он продолжил первый этаж, тоже с отдельным входом.

“Так ты и будешь теперь жить бобылем?” – подначивала его Лина, а он спокойно отвечал: “Так и буду”. - “И нет на присмотре никакой новой невесты?” – “Трудно сказать. Невеста есть, но она еще этого не поняла”. Лина, смеясь, спрашивала: “Что, она еще не окончила школу?”, а я пугалась, вообразив, что он имеет в виду меня. Иногда, когда все, не глядя вокруг, были заняты интересным разговором, я ловила на себе почти безумно жадный взгляд его всегда спокойных серых – Лининых – глаз, и быстро пряталась в свою скорлупу: у меня в душе не было места для его любви.

“И долго ты будешь ее ждать?” - продолжала притворно шутливый допрос Лина. “Долго. Я очень терпеливый”. – “Что-то я за тобой этого раньше не замечала”. – “Не замечала, потому что ты раньше на меня внимательно не смотрела”. Но сейчас она смотрела внимательно и, к моему ужасу, многое замечала – ведь она тоже стала его любить, как когда-то в детстве. Иногда я чувствовала на себе ее вопросительный страдальческий взгляд, моливший меня открыться ей и рассказать, что происходит. Но рассказывать было нечего, потому что ничего не происходило.

Меня мучил вопрос: что он во мне нашел? Правда, все говорили, что после родов я очень похорошела, да я и сама это видела - я стала как-то тоньше, изысканней, и в моих глазах, до того просто сияющих радостью жизни, стала просвечивать несвойственная мне мудрость. Но что все это могло значить для Марата, избалованного властью, богатством и вниманием лучших красавиц Москвы? Однако, как бы то ни было, он сосредоточил на мне необъяснимый заряд любви, которую я чувствовала всей кожей при каждом его появлении.

Честно говоря, я любила интимные минуты, которые мы с ним проводили наедине с компьютером, обсуждая очередную возникшую перед нами загадку. Между нами постепенно вызревала и крепла особая внутренняя связь, которая создается между близкими людьми, связанными общим делом. Он был такой большой и надежный, и я, что греха таить, не совсем честно нежилась в тепле его внимания. Он всегда следил за мной. Когда мы ужинали у Лины, я убедилась, что стоило мне чего-нибудь захотеть, он тут же возникал рядом со мной еще до того, как я успевала выразить свое желание.

Несмотря на все трудности и препятствия количество разумно уложенных во фразы эпизодов все росло и росло, и стала появляться надежда, что нашу неподатливую работу когда-нибудь удастся довести до разумного конца. Меня порой угнетала слишком страшная картина той далекой жизни, которая выпала на долю моей любимой Лины. Иногда вспыхивали необъяснимые взрывы, приводящие нас с Маратом в отчаяние. Однажды, рассказывая о свадьбе мамы Вали, происходившей в их квартире, Лина весьма остроумно передала птичий щебет Лилианы, жены профессора, у которого мама Валя работала медсестрой. Пересказывая, как Сабина и Лилиана обмениваются воспоминаниями об их лечении у доктора Юнга, Лина сама смеялась вместе с нами над абсолютной нереальностью этой беседы в страшные годы конца тридцатых.

“А за кого мама Валя вышла замуж?” – спросил Марат. “Она вышла за молодого хирурга, с которым работала у профессора. Он был намного моложе ее, очень красивый и талантливый врач, его звали Лев Аронович Гинзбург”. И вдруг после этих совершенно безобидных слов, Лина отчаянно разрыдалась, упала лицом в тарелку и, поранив осколком фарфора щеку, забилась в непонятных, несвойственных ей судорогах. Мы уставились на нее в ужасе: среди нас не было Сабины с волшебным шаром, и мы понятия не имели, что с ней делать. Марат поднял ее на руки, как ребенка, и стал укачивать, а я налила рюмку виски и почти насильно влила ей в рот. Постепенно судороги утихли, она произнесла странную фразу: “Никогда больше не спрашивай меня об этом, Лева”. Потом открыла глаза, оглядела нас, словно видела впервые, и объявила, что должна уйти к себе и лечь.

Мы не спорили, мы были счастливы, что ее непостижимая истерика закончилась без вызова скорой помощи. Я помогла ей дойти до спальни и раздеться, и вернулась к Марату, чтобы продолжить работу. Времени у нас, как всегда было мало: ему нужно было назавтра лететь в Москву, а мне через час бежать в ясли за Сабинкой, так что мы отставили ненужные сантименты и взялись за очередной эпизод.

К концу трех лет работы у меня в руках оказался довольно большой осмысленный кусок этой истории, хоть с пробелами, но все же связный. Но когда мы соединили этот кусок под титулом «Версия Сталины» с наброском Лининой главы «Версия Сабины», нам стало ясно, что нам еще далеко до завершения. Кроме пробелов, возникших от недосказанных Линой эпизодов, нам не хватало большого куска жизни Сабины между 1926 годом и годом ее встречи с Линой, что составляло около десяти лет.

Марат заявил, что берет на себя заполнение этой прорехи. Он обещал пустить в ход все свои возможности, чтобы добыть информацию о пропавших без вести десяти годах жизни Сабины.

К этому времени я уже защитила диссертацию, а Феликс завершил свой пост-докторат, и казалось, что мы с ним могли бы теперь зажить свободно и беззаботно, но именно тогда в нашей семье начались трудности. Феликс сделал несколько блестящих работ, полностью изменивших мирное течение жизни в институте профессора Веснина. Перед ним открывалась блестящая карьера, в конце которой маячило почетное членство в Российской Академии наук.

И тут он объявил, что получил несколько заманчивых предложений из разных университетов мира и больше не намерен оставаться в России. «Хватит с меня дерьма, которого я нахлебался за эти годы! – с каким-то детским отчаянием повторял он. – Особенно после того, как я, вчитываясь в Линину рукопись, глубоко проник в суть вашей русской жизни». Его отчаяние объяснить было просто – я наотрез отказывалась покинуть сильно сдавшую за это время Лину. «Это было бы предательством», - с не меньшим отчаянием твердила я.

А Лина и вправду вдруг постарела ссохлась, и все чаще стала жаловаться на слабость и недомогание. Она сняла с себя обязанности директора института и часто оставалась дома, что было обычно ей не свойственно. У меня обрывалось сердце, когда я исподтишка следила, как легкая гримаса страдания порой искажала ее лицо: ясно было, что она что-то от меня скрывает. «Ну как я могу ее бросить, сейчас, когда она так во мне нуждается? – молила я Феликса. – Она столько для нас сделала: и тебя умудрилась здесь устроить, и помогла нам с квартирой». – «Вот именно, помогла с квартирой! - ожесточенно рычал Феликс. - А я хочу жить в стране, где я не буду нуждаться в такой помощи. Где я смогу снять квартиру на свои честно заработанные деньги. И купить машину, и ездить на конференции, на которые меня приглашают, а не ждать, пока безграмотная дирекция милостиво мне это позволит!»

Возразить на это было трудно – он был совершенно прав, но, к сожалению, моя многолетняя связь с Линой вторгалась в его правоту непреодолимым препятствием. «Ты, если хочешь, можешь оставаться, а я все равно отсюда уеду!» - безжалостно заявил он. «Но ведь ты уверял, что любишь меня и Сабинку!» – «Я и сейчас утверждаю, что я вас люблю. Но я пожертвовал этой любви несколько лет своей жизни, и больше не хочу! Ты ведь уверяла, что любишь меня?» – «Конечно, люблю!» – «Так теперь пришла твоя очередь жертвовать!» – «Но я должна жертвовать не собой, а Линой!»

В конце концов мы решили ничего не решать окончательно – пускай Феликс соберет все приглашения, назначит встречи для интервью и поедет на несколько недель на Запад – поговорить с коллегами и оглядеться, а уж после этого мы снова подумаем, как быть. В день его отъезда мне вдруг показалось, что наша совместная жизнь кончилась навсегда – он был так счастлив, когда уходил от меня в закрытое для провожающих пространство аэропорта. Перед ним открывался огромный мир, от которого он когда-то отказался ради меня, зато теперь он был готов отказаться от меня ради этого мира.

Из аэропорта я не поехала в лабораторию, а вернулась домой и отправила Нюру гулять с Сабинкой. Уже началась весна, погода стояла прекрасная, и я велела им гулять как можно дольше и даже дала деньги на мороженое. Мне нужно было обдумать наш семейный кризис и постараться найти какой-то выход, приемлемый для нас обоих. Феликс был прав – сейчас наступила моя очередь жертвовать, но не могла же я пожертвовать Линой. Я бы и рада была уехать с ним в какой-нибудь уютный европейский город и поселиться рядом со старинным университетом в маленьком кирпичном доме, увитом плющем. Я видела такие дома в рекламных брошюрах университетов, обильно забивавших наш почтовый ящик в последнее время.

Но ни в одной из этих брошюр не было написано, что мне делать с Линой. Я не сомневалась, что она откажется уехать из академгородка, где у нее были друзья и славное имя основателя. Значит, мне придется расстаться с Феликсом – было особенно обидно, что он мысленно уже принял этот вариант и готов был жить без меня. А ведь всего пару лет назад он был готов стерпеть все тяготы российской жизни только бы не расставаться со мной. Всего пару лет назад...

От этих мрачных мыслей меня отвлекли Сабинка с Нюрой, которые не стали есть мороженое в кафе, а принесли его домой. Мы устроили веселый ужин с мороженым, Сабинка даже научилась говорить «жоженое», так оно ей понравилось. И тут позвонила Лина: «Ну, как ты там?» – спросила она. «Хреново», – созналась я. «Так приходи ко мне, вдвоем тосковать веселей». Я оставила Нюру укладывать Сабинку и отправилась к Лине. Глянув на мое расстроенное лицо, она мудро отметила, что ничего огорчительного еще не произошло и посоветовала мне не играть «в глупую Эльзу»: авось, все обойдется.

И тогда я решилась сказать ей правду – что, мол, все может обойтись, если она согласится поехать с нами. «И кем там быть? Старой приживалкой при вас?» Я не успела ответить на этот неразрешимый вопрос, потому что дверной звонок зазвонил громко и настойчиво. Я побежала открывать: «Кто бы это мог быть так поздно?» Я распахнула дверь и обалдела: передо мной стоял Марат в серо-голубой дорожной куртке, так идущей к его серым глазам, с маленьким чемоданчиком в одной руке и с мобильным телефоном в другой. «Вот ты где, - сказал он, словно случайно заглянул к маме по дороге, а не прилетел из Москвы, - а я звоню, звоню, и никакого ответа».

Первая мысль «Откуда он мог так быстро узнать, что Феликс уехал?» пронеслась у меня не в сознании, а в подсознании, и я застыла на пороге. Он шутливо поднял меня и поставил рядом с вешалкой: «Может, ты меня впустишь?» – «Кто там, Лилька?» – крикнула Лина, а он уже широким шагом вошел в гостинную и опустился перед ней на колени: «Просто блудный сын решил проведать маму». Готова биться об любой заклад, что у нее в голове пронеслась та же мысль: «Откуда он мог так быстро узнать, что Феликс уехал?», но она и виду не подала.

«Что-то случилось? – спросила она. – Ты ведь только десять дней назад уехал отсюда”. - “Я думал, ты будешь рада”. – “Я рада, но чувствую, что что-то не так”. – “О том, что не так, мы поговорим завтра, а сегодня поговорим о том, что так”.

И Марат вытащил из чемоданчика большую картонную папку,из щели которой выглядывали разлохмаченные газетные листы: «Любуйтесь!» И он ловким движением фокусника распахнул папку – там лежали три пожелтевших от времени газетных листа. «Три статьи о детской клинике Сабины Шефтель из ростовских газет за 1928, 1929 и 1931 год! Для копирования эти листы очень хрупкие и темные – да мне и не хотелось посылать вам копии, куда приятней лично предъявить оригиналы». Я взвизгнула от восторга – перекидывался вполне осязаемый мост между изгнанием Сабины из института Отто Шмидта и тридцатыми годами. А если сопоставить эти статьи с высылкой Троцкого и со страхом Сабины при виде одной из них, знающему те годы многое становилось ясно. Практически можно было закончить нашу книгу.

“И ради этого ты примчался из Москвы в такую даль?” – недоверчиво спросила Лина. “Мама, я так привык сюда летать, что для меня это уже не даль”. Лина с заметным усилием поднялась с кресла: “Ладно, раз ты уже тут, схожу закажу Насте чай и скромный ужин”. Настя жила в соседней квартире, и я попыталась остановить Лину: “Зачем вам ходить? Я мигом смотаюсь к Насте и все закажу”. Но Лина была упряма, как всегда: “Нет, ты не знаешь наших хозяйственных секретов”.

Как только она вышла, Марат упал лицом мне в ладони и прошептал: «Можно, я приду к тебе ночью, когда мама уснет?» – «Так ты для этого приехал?» – ужаснулась я. «Конечно, для этого. Можно, я приду? И скорей, она сейчас вернется!» – «Зачем это, Марат?» Он стиснул мои пальцы: «Чтобы продлилась жизнь моя...» Честно говоря, как только он вошел, я поняла, зачем он приехал – ведь уже больше трех лет я знала, что он меня любит. И была этому рада. «Ладно, приходи. А я поскорей пойду отпущу Нюру к ее хахалю, она давно меня просит».

Как только в квартиру ворвалась Настя с подносом, полным всяких яств, я поднялась и поцеловала Лину: «Я пойду, гляну, как там Сабинка». – «А меня? – попросил Марат. – Разве я не заслужил?» - «Заслужил, заслужил!» И я, с притворной легкостью чмокнув его где-то между носом и ухом, почувствовала, каким высоким напряжением он заряжен, - меня просто ударило током от этого дружеского прикосновения.

Я вернулась к себе, убедилась, что Сабинка сладко сопит во сне, и отпустила Нюру: «Утром я сама приготовлю завтрак, а ты приходи к девяти, если хочешь». Нюра бурно взликовала, осыпала меня поцелуями и умчалась. А я осталась одна, все еще не веря, что я разрешила Марату прийти. Пока я металась в нерешительности, не отменить ли всю эту безумную затею, позвонил Феликс: он уже прилетел в Мюнхен и завтра приступит к выяснению обстоятельств нашей будущей жизни.

“Ты уже решил, что я уеду отсюда?” – “За тебя я решать не могу, но я точно уеду, - твердо отрезал он. – Я уже в аэропорту понял, сколько лет я погубил в вашем захолустье”. Я положила трубку и почувствовала, что земля уходит у меня из-под ног. А раз так, пусть будет Марат – он не уехал от меня, а специально ко мне приехал. Я не стала притворяться недотрогой – я разделась, приняла душ, надела ночную рубашку и халат, и приготовилась его ждать. Со стесненным сердцем я вспоминала ту ужасную ночь перед приездом Феликса, когда я выгнала Марата на лестницу и выбросила вслед ему пальто. Неужели мне опять будет с ним скучно?

Прошла целая вечность, пока он пришел. Может, это было всего полчаса, но они показались мне вечностью. Марат тоже не притворялся – на нем был только черный тренировочный костюм, выгодно подчеркивавший его серебристые виски. Войдя, он сразу погасил свет в гостиной и подхватив меня на руки, внес в спальню. На этот раз он не набросился на меня как взбесившийся буйвол, а медленно снял с меня халат и рубашку, посадил на кровать и, опустившись передо мной на колени, зарылся лицом у меня между бедер. Я потянула его за ворот черной рубашки, которую он быстро сбросил вместе с брюками, и я залюбовалась его отлично тренированным телом: недаром он оставил себе бассейн и гимнастический зал.

Перед моим взглядом мимолетно пронесся облик Феликса, но без угрызений совести, а скорей с упреком, - как он мог позволить себе отрастить небольшое брюшко? Пронесся и тут же исчез. Марат сел на кровать, усадил меня к себе на колени и начал медленно-медленно водить по мне ладонями, сначала кругами, а потом вверх-вниз, вверх-вниз от груди до колен, вверх-вниз, вверх-вниз. А дальше все поплыло, покатилось в тартарары, и где-то по пути я вспомнила, что он может делать это долго-долго. Но мне уже не было скучно, и я не хотела, чтобы это кончалось.

А когда все-таки кончилось, и мы лежали обнявшись и тяжело дыша, он прошептал: «Я хочу, чтобы ты всегда была со мной. Каждый день, утром и вечером». – «Но я замужем, или ты забыл?» – «Ничего, я подожду, пока это пройдет. Я так давно жду, теперь уже осталось недолго». – «Господи, Марат, зачем я тебе нужна? Ты со своей красотой и деньгами можешь иметь все звезды мира». – «Могу, но не хочу. Мне нужна только ты». – «Почему?» – «Понимаешь, я всю жизнь был сирота, а на старости лет я полюбил маму. И тебя вместе с ней. Любовь к тебе оглушила меня в тот день, когда мы сидели с тобой в зале заседаний и ты просила меня перестать терзать маму. Я вдруг осознал, что ты – единственный человек на свете, который знает про меня все, про меня и про маму. А когда ты пошла по проходу к двери, я пошел за тобой, огромной силой воли подавляя безумное желание схватить тебя, усадить в машину и увезти куда-нибудь, где никто нам не помешает».

“Как же нам быть?” – “Никак. Ждать подходящей минуты. И она наступит”. Он неожиданно обхватил меня ногами и стиснул с такой силой, что у меня перехватило дыхание: “Ты не прогонишь меня сейчас, как тогда? У нас еще вся ночь впереди”. Нет, я не прогнала его ни в ту ночь, ни в следующую, Конечно, я его не прогнала, а на следующий день он заехал за мной в университет и повез на обед к Лине. После обеда мы, как прилежные школьники, почти весь вечер просидели над записью тех обрывков воспоминаний, которые он за утро вытряс из Лины. Где-то в перерыве он сказал: “Завтра утром скажись больной и не ходи на работу. А в десять утра выйди из дому, пойди направо и сверни за угол – я буду ждать тебя в машине”.

Всю ночь я не могла уснуть, переживая предстоящее свидание с Маратом. Мне стало страшно: такого напряженного ожидания встречи у меня даже во времена романа с Феликсом не было. От нетерпения я вышла из дому слишком рано и тут же сообразила, как нелепо я буду выглядеть, топчась на углу за домом. Но к счастью машина Марата уже стояла за поворотом – он тоже не выдержал ожидания и приехал раньше назначенного часа. Когда я села в машину, он сказал, что накануне снял гостиницу в Новосибирске и мы можем провести там целый день.

Если Лина что-то и заподозрила, она ни слова мне не сказала. И я ей тоже. Хотя вся моя предыдущая жизнь повисла в воздухе на тонкой ниточке – я все еще любила Феликса, но не могла больше жить без Марата.

За эти дни я много узнала о Марате – странно, за последние годы мы очень сдружились, но я ничего не знала ни о его делах, ни о его проблемах. Он рассказал мне, как стал тем монстром, которого ненавидят и называют олигархом. Закончив институт тонкого машиностроения, он изобрел несколько блестящих медицинских приборов и с лихвой хлебнул от горькой участи изобретателя. И однажды его осенило: почему он должен унижаться, чтобы другие заработали на его изобретениях? А что, если он попробует внедрить их сам? Это было время шальных денег, и он умудрился получить ссуду, на которую построил маленькую мастерскую, изготавливающую его приборы.

Тут у него неожиданно открылся коммерческий талант, о существовании которого он не подозревал. Его приборы взорвали рынок – он начал продавать их по всему миру и очень быстро превратил свою мастерскую в доходный современный завод. А дальше деньги пошли к деньгам, и его закружило в вихре гламурной жизни. Трудней всего было отбиться от армии записных красавиц, рвущихся к его постели и к его карману. До Марины у него была другая жена, от которой он благополучно откупился, а уж проходящих красоток было не счесть. Ужас состоял в том, что ему все это быстро надоело: он не годился для такой жизни, он не пил и не употреблял наркотики, и потому смотрел вокруг трезвыми циничными глазами. А теперь дела пошли не так гладко – обстановка в стране ухудшилась, и на него стали наезжать. «Я подумываю о том, чтобы свернуть свои дела в России и, как говорили раньше, махнуть за бугор», – сказал он, выпуская меня из машины. «И этот - туда же», – горько подумала я.

За ужином у Лины Марат с интересом слушал мои планы о дополнении книги новыми сведениями – я колебалась, не упомянуть ли опять историю со статьей из архива, которую мама Валя и Сабина сожгли в унитазе. И вдруг он вспомнил: «Я за этими газетами сам ездил в Ростов, но забыл вам рассказать, что я был в Змиевской балке. Я обнаружил, что мемориальную доску поменяли. На новой доске теперь новая надпись. Вы не поверите, но там написано, что здесь похоронены тысячи зверски убитых невинных мирных граждан. И ни слова о евреях».

Лина в раздражении швырнула вилку: «Они не меняются! Слово «еврей» застревает в их горле, как кость». Она несколько секунд напряженно всматривалась в темное пространство за окном, а потом тряхнула волосами и сказала: «Дорогие мои дети, мы здесь одни, только свои. И я решила открыть вам свою главную тайну, которую много лет собиралась унести с собой в могилу». – «Мама, сколько у одной девочки может быть тайн? Я думал, мы уже все раскопали», – взмолился Марат. «Но эту тайну тебе придется узнать и принять. Я знаю, что тебе это будет нелегко». В голосе ее была такая грусть и торжественность, что мы замолкли и приготовились слушать.

“Я вам уже рассказывала, как я обрела дар речи при появлении бывшего мамывалиного мужа Льва Ароновича Гинзбурга. Мы очень подружились: ни у него, ни у меня никого на свете больше не было. Он забрал меня из больницы и поселил в своей маленькой квартирке на Сумской улице. Квартирка состояла из одной комнаты приличного размера, темного коридора без окон, служившего кухней и ванной, и маленькой кладовки с окном, которую мы превратили в мою спальню. Я быстро сдала школьные выпускные эказамены и поступила на физфак Харьковского университета. У меня в анкете все было в порядке: я была Сталина Столярова, по национальности русская, а что творилось в моей душе знал только Лев.

Я закончила физфак с отличием и меня, естественно, тут же взяли в аспирантуру. Но при всех моих успехах моя личная жизнь не ладилась. Вы не видели меня в молодости, но поверьте, я была весьма красивая девушка, высокая, стройная, с волнистыми светлыми волосами, и вокруг меня всегда кружились интересные парни, однако ничего из этого не выходило. Со мной было трудно иметь дело, я не была нормальной девушкой, меня всегда давило мое страшное детство и память о долгих годах вынужденного молчания. Я часто отключалась и погружалась в себя. Так что каждый мой поклонник, а порой и любовник, как-то незаметно отшатывался от меня, и я его не удерживала.

Был только один человек, который был мне близок, - это был Лева. Но как только я поняла, что люблю его, я еще ясней поняла, что никогда не посмею в этом сознаться. Он был мой отчим, он был на восемнадцать лет старше меня и он был одним из виднейших хирургов города – не мне чета. Так прошло пару лет, пока в одну грозовую ночь, когда гром грохотал, как немецкие пушки под Ростовом, на меня не нашел приступ паники, - я вбежала к нему в комнату и бросилась в его объятия.

И тут оказалось, что он тоже меня любит, и так же, как и я, не решается в этом признаться. Несколько месяцев мы были счастливы, но хранили наши отношения в строжайшей тайне, потому что советские власти зорко следили за нравственностью своих граждан, а он совратил меня, будучи моим отчимом, что считалось тяжким преступлением».

“Вот почему ты Марат Львович! – ахнула я. – А Лина уверяла, что назвала тебя так в честь Льва Толстого!”

“Была осень пятьдесят второго года, когда я обнаружила, что беременна. Мы с Левой обдумывали, как нам быть, и даже готовились уехать из Харькова, где нас знали, куда-нибудь в неизвестность, в Сибирь, и там пожениться. Но не успели. Однажды в конце ноября в нашу дверь громко постучали, и не успел Лева открыть, как в квартиру ворвались двое штатских в сопровождении солдата в синей фуражке. Без лишних слов и без объяснений Леву арестовали и увели в ночном халате, даже не дав ему одеться. Я стояла в дверях и видела, как ведя его по лестнице вниз, солдат дал ему пинок в спину, так что он упал и покатился с нескольких ступенек.

Я стала бегать по гебистским начальникам, но никто не отвечал на мои вопросы, хотя очень скоро все стало ясно – в городе арестовали всех крупных врачей-евреев и газетные страницы запестрели статьями о врачах-убийцах в белых халатах. После статьи «Народ-предатель» уже не оставалось сомнений, что советских евреев ждет та же участь, что ждала их во время немецкой оккупации. Сколько бессонных ночей я провела, представляя, что они там делают с Левой. Он был смелый человек, почти всю войну он провел в партизанском отряде, но я чувствовала, что это испытание – самое страшное в его жизни. И не знала, что мне делать. Моя беременность все еще не бросалась в глаза, тем более, что я изо всех сил старалась ее скрыть.

А в марте 1953 случилось чудо – умер Сталин, и сквозь рыдания убитого горем народа начала просвечивать надежда. В апреле Леву выпустили из тюрьмы вместе с другими врачами, но он уже никогда не стал тем человеком, каким был до ареста. В тюрьме его страшно били: ему отбили почки и сломали правую руку в двух местах, чтобы он больше не мог оперировать, а главное - у него произошел ужасный сдвиг в психике. Больше всего он боялся, что наш ребенок будет считаться евреем: «Я не хочу, чтобы мой сын закончил жизнь в какой-нибудь Змиевской балке», – твердил он.

После тюрьмы Лева прожил недолго, около трех лет. Я записала нашего сына Маратом Столяровым, в графе «Отец» у него стоит прочерк. Перед смертью Лева заставил меня поклясться, что я никогда никому не открою тайну его отцовства, и особенно – никогда не открою ее Марату. Всю жизнь я была этой клятве верна. Но сегодня, предчувствуя близкий конец, я решила, что это несправедливо и мне захотелось вам открыться».

Мы с Маратом молчали, потрясенные. «Так моя фамилия – Гинзбург?» – спросил Марат. А у меня хватило духу пошутить: «Теперь понятно, почему ты такой талантливый бизнесмен!» - «Так ты тоже Зигфрид! Мам, а фотографии отца у тебя нет?» Лина на секунду задумалась и все же решилась: пошла в спальню и не слишком скоро – все сомневалась, стоит ли, - принесла две фотографии. Одну – симпатичного молодого парня, как ни странно, белокурого и светлоглазого, хоть несомненно еврея, не слишком похожего на Марата, если не считать особого рта, из-за которого я всегда подозревала, что в Марате есть еврейская кровь. А вторая – ее со Львом перед самым арестом. Оба были молодые и красивые, ведь ему едва исполнилось сорок – ему бы еще жить и жить

В этот момент позвонил Феликс и звенящим голосом сообщил, что он со вчерашнего вечера меня ищет и, наконец, решился побеспокоить Лину. «Здесь она, здесь, - успокоила его Лина, - даю ей трубку». «Лилька, - сердито сказал Феликс, - где тебя вечно носит?» Знал бы он, где меня носит! «У меня потрясающая новость – меня приглашают младшим профессором в Цюрихский университет. Они очень впечатлены моими последними статьями. Ты хочешь в Цюрих?» Хочу ли в Цюрих я, три года толкущая в ступе биографию Сабины Шпильрайн, у которой главные события жизни происходили в Цюрихе?

“Очень хочу!” – “Так соглашаться?” – “Конечно, соглашаться!” – “Если бы ты знала, какая у швейцарского профессора зарплата!” – “Большая?” – “Больше, чем большая! Но придется читать лекции уже в летнем семестре – то есть переехать туда нужно к концу мая!” – “О Боже! Ведь уже апрель!” – “Значит, я отменю все остальные интервью и завтра же вернусь домой!” Я положила трубку и разрыдалась. “Ты чего? – удивилась Лина. – Ревешь, вместо того, чтобы радоваться?” – “Я же все равно не могу с ним поехать! Я вас тут одну не оставлю!” – “Глупости! – отрубила Лина. - Я не маленький ребенок, меня няньчить не надо”.

“Мамуль, - вкрадчиво въехал Марат. Так он называл мать только в самых крайних случаях: значит, уже какая-то идея в его змеиных мозгах созрела. - А что, если ты отпустишь Лильку и переедешь ко мне в Москву?” – “Лильку я не держу, а в Москву мне ехать незачем. Что я там буду делать?” – “Ты со своим славным именем и в Москве не пропадешь. Я тебе организую курс лекций при своем заводе, а в свободное время будешь каждый день плавать, ходить в театр и наслаждаться жизнью” – “Стара я уже, чтобы ни с того, ни с сего свой образ жизни менять! – отказалась Лина и сложила салфетку в знак окончания ужина. - Пейте чай без меня, а я пойду лягу: что-то мне неймется”.

Когда она вышла, Марат шепнул мне: «Сегодня ты можешь отпустить Нюру? Мне завтра придется уехать». Я кивнула и сказала громко, чтобы Лина слышала: «Я, пожалуй, чай пить не буду. Мне тоже неймется». И ушла, отпустила Нюру, уложила Сабинку и стала готовиться к последней ночи с Маратом, стараясь не думать о неразрешимом будущем. Но не думать было невозможно – все сошлось нелепо и непоправимо: Марат уезжал, Феликс приезжал, чтобы уехать, а я застряла между ними, как когда-то в детстве в маленьком болотце в деревне под Харьковом. Мутная жижа медленно засасывала меня, и не обо что было опереться, чтобы вылезти на сухое место.

Тогда меня вытащил из болота проезжавший мимо случайный велосипедист, а найдется ли сейчас кто-нибудь случайно проезжающий, чтобы спасти меня? Хотелось разобраться – от кого надо было меня спасать? От Марата? Сегодня у нас будет последняя ночь, а завтра он уедет и, получив свое, забудет меня, так что и спасать не понадобится. От Феликса? Он послезавтра приедет и начнет готовиться к отъезду. Без меня. Он уже с этой мыслью смирился. Я точно знала – смирился, и готов жить без меня. Может, все-таки попробовать уехать с Феликсом – не надолго, уехать на недельку и тут же вернуться, чтобы Лина не оставалась одна? Нет, лучше уж я останусь тут при Лине – ничья. Ведь раньше я жила при Лине без них обоих и чувствовала себя довольно уютно.

Я не ухом, а сердцем услышала, как Марат тихонько постукивает в дверь – так трепетно я его ждала. Он вошел, молча подхватил меня на руки и понес в спальню. Я обхватила его плечи и зарылась лицом в его шею: его запах сводил меня с ума. «Не спеши, Лилька, - прошептал он, - не спеши!». «Я не спешу». – «Когда ты так дышишь мне в шею, я теряю голову, ведь это наша последняя ночь». Какое страшное слово – последняя!

Последняя ночь прошла как один миг, к утру огонь угас и остался только пепел. «Я передумал, - сказал Марат на прощанье, - я завтра не уеду, а дождусь Феликса». - «Зачем?» – цепенея от страха спросила я: а вдруг он хочет выяснять отношения? «Разве не будет выглядеть подозрительно, что я примчался в день его отъезда и уехал, не дождавшись? Это бросит на тебя тень». – «Но завтра я уже не смогу отпустить Нюру, ведь он может прилететь ночным рейсом». – «Что ж, я уже смирился с тем, что эта ночь – последняя». – «Ненавижу это слово – последняя!»

Феликс прилетел назавтра, ночным рейсом, к которому в академгородок не было никакого транспорта. Он позвонил перед вылетом из Москвы, и мы с Маратом поехали в аэропорт его встречать. Марат хотел ехать один, но я не согласилась – хоть мне было неприятно целовать Феликса при Марате, я предпочла это перетерпеть, лишь бы не оставлять их надолго вдвоем. Кто знает, до чего они могут договориться с глазу на глаз! Марат понял меня иначе и попытался утешить: «Не бойся, я не убью его в лесу, хоть у меня все нутро переворачивается, когда я представляю, как вы будете миловаться в той самой кровати, в которой мы с тобой провели нашу последнюю ночь».

У меня тоже все нутро переворачивалось от сознания своей вины перед Феликсом, и еще больше – от перспективы долгой разлуки с Маратом. Я не ожидала от себя такого двоедушия и не знала, как себя вести. Первой реакцией Феликса было, как я и предполагала, удивление при виде Марата. Но мы хорошо отрепетировали объяснение, близкое к правде: Лина почувствовала себя неважно, и я поторопилась его вызвать в надежде, что он уговорит ее переехать к нему в Москву. «Если бы она согласилась, я могла бы уехать с тобой в Цюрих».

При упоминании о Цюрихе Феликс забыл обо всем остальном. Он не мог нарадоваться своей удаче: такое приглашение человек получает раз в жизни! И становилось ясно, что как бы ни были важны мои соображения, они его не остановят. Как ни странно, я была даже рада его черствости, она сильно смягчала мою непростительную вину. И потому, когда мы поднялись к себе и сбросили пальто, я не очень огорчилась его заявлению, что он смертельно устал и готов отложить наши любовные игры до завтра. Конечно, три года назад об этом не могло бы быть и речи.

Назавтра я выскользнула из постели, пока Феликс досыпал предпоследний сон – похоже, он и впрямь здорово замотался, болтаясь из аэропорта в аэропорт и нервничая при прохождении интервью. Я проследила, как Нюра кормит завтраком Сабинку, через силу выпила чашку кофе, и удрала в лабораторию, где за последнюю неделю сильно запустила работу. Три года назад я бы ни за что не убежала до того, как он обнимет меня после разлуки. Торопясь к автобусу, я глянула на Линино окно и увидела, как она следит за мной из-за занавески. Интересно, уехал уже Марат или нет? Все стало ложью – я не могла себе позволить на минутку заскочить к ним и поцеловать его на прощанье. А совсем недавно это было бы вполне естественно и нормально.

В лаборатории я почувствовала себя еще хуже. Собираюсь ли я навсегда покинуть свою сложную установку, до мельчайшего винтика созданную моими руками? Если собираюсь, то к чему стараться и продолжать эксперимент? А что будет со мной там, в Цюрихе, где меня никто не ждет и все говорят по-немецки? Найду ли я там такую замечательную работу, какая была у меня здесь под руководством Лины? К чести Феликса нужно сказать, что при всей нашей занятости он немало сил потратил на мой немецкий – заставил меня пойти на специальные курсы и два дня в неделю говорил со мной только по-немецки. И хоть я достигла больших успехов, это был для меня чужой язык, чужой и чуждый.

Я бесцельно бродила от прибора к прибору, не зная, с чего начать, пока мне на подмогу не явился Феликс. Он пришел сияющий и розовый, а не такой серый и небритый, как был вчера ночью. А главное – он любил меня! «Ты куда сбежала от любимого мужа? – закричал он весело, ни в чем меня не подозревая. – Пойдем поскорей домой, пока Нюра будет гулять с Сабинкой. Я отправил их в парк и даже дал Нюре денег на мороженое». Совсем как я. И у меня отлегло от сердца: Марат наверняка уехал, а Феликс вернулся, может быть все обойдется?

Как только мы вышли из ворот института, мимо проехало такси, что у нас явление довольно редкое. Феликс отчаянно замахал руками, таксист заметил его, резко развернулся и против движения, как это принято у нас в академгородке, подъехал к нам. Через десять минут мы уже были дома, и все стало как раньше. Если не считать того, что Феликс стал всерьез готовиться к отъезду навсегда.

Стараясь не обращать внимания на его подготовку к новой жизни без меня, я стала гораздо интенсивней приводить в порядок Линину книгу. Все чаще натыкаясь на нестыковки и белые пятна, я проводила много времени с Линой. Иногда мне удавалось с ее помощью восстановить недостающие эпизоды, но все чаще и чаще ее память пробуксовывала, и она никак не могла найти связь между вчерашним рассказом и сегодняшним. Порой у меня просто руки опускались от невозможности прорвать тяжелую завесу забвения. Мне очень не хватало Марата, который умел лучше, чем я, находить прорехи в этой завесе. Но впервые в жизни я не решалась его вызвать, хоть всей кожей чувствовала, как уходит драгоценное время: Лина выглядела все более хрупкой и уязвимой.

Однако через месяц он приехал сам, как всегда, никого не предупредив - в один прекрасный день вошел к Лине так буднично, будто просто проходил мимо. Мне никто об этом не сказал – да и кто бы мог сказать, чего ради? Я влетела к Лине с пачкой листков в руке и застыла на пороге, увидев его. Он стоял у окна и смотрел на меня так, что я почувствовала себя маленьким гвоздиком в поле притяжения магнита. Я поняла, что он приехал ко мне, и если бы не острый взгляд Лины, перебегающий с его лица на мое, я бы рванулась вперед и прижалась к нему всем телом. Но под ее взглядом я собрала в кулак всю свою волю и осталась стоять в дверях. Я только спросила: «Ты здесь? Вот уж не ожидала». – «До меня дошли слухи, что у вас с мамой большие затруднения с книгой, вот я и решил приехать разобраться. Тем более, что мне придется на пару месяцев уехать заграницу». – «Заграницу?» - ахнула я.

Тут вбежала Настя со свежеиспеченным пирогом и стала хлопотать вокруг стола, устраивая чаепитие. «Вот и отлично, – сказала я с напускной бодростью, - попьем чай и займемся делом. Я как раз собиралась вытянуть из Лины ответы на пару вопросов». Пока я притворялась, что восхищаюсь Настиным пирогом, я не могла проглотить и глотка - все мои внутренности свернулись в тугой клубок где-то под горлом. «Давай так, - постановил Марат, - сегодня я буду говорить с мамой без тебя. Но для начала ты покажешь мне, в каких местах у вас замыкание».

После чая Лина прилегла отдохнуть и мы остались вдвоем наедине с компьютером. Я опустилась в кресло перед компьютером, а Марат взял стул и сел рядом со мной так близко, что его дыхание обжигало мне щеку. Ни о какой работе не могло быть и речи. Он обнял меня и припал губами к моей шее. Литература еще не придумала слово, которым можно описать мои ощущения от этого поцелуя. Может – невесомость? Его рука легко коснулась моей груди и он вскочил на ноги: «Пошли!» – «Куда?» – «У меня машина. Иди вперед и жди меня возле аптеки». - «А как мы объясним?» - «С мамой я объяснюсь сам, а Феликс еще не знает, что я здесь». Я, как загипнотизированная, поднялась, набросила плащ и пошла за ним.

Стоять на углу возле аптеки было страшно. Я вошла внутрь и стала рассматривать витрину с ножницами и пинцетами. Увидев в окно, что Марат подъехал, я быстро вышла и села в машину. «Куда мы едем?» - «Мои приятели...» – «Долгуновы?» – «Нет, Фокины. Улетели на две недели в Москву. Я предложил им пожить у меня, а за это попросил ключ от их квартиры». – «Они не спросили, зачем?» – «Брось! Они взрослые люди». Я вся дрожала, то ли от страха, то ли от желания, то ли от того и другого вместе. Но как только мы остались одни в чужой пустой квартире, мой страх улетучился, осталось одно желание. Мы так соскучились друг по другу, что никак не могли насытиться. За окном стало темнеть. Я наспех смыла с себя следы любви и попросила Марата отвезти меня в университет. Оттуда я позвонила Феликсу в кабинет и была счастлива узнать, что он еще не ушел домой. Тогда я попросила его зайти за мной – я объяснила, что так задумалась над проблемой своей установки, что не заметила, как наступил вечер.

Феликс пришел взъерошенный, сказал, что тоже задумался над предстоящим ему вскорости курсом лекций и тоже не заметил, что наступил вечер. О приезде Марата он узнал только назавтра и сразу насторожился: с чего вдруг он опять примчался? Ведь он совсем недавно здесь был? Я было стала объяснять проблемы и неурядицы, связанные с книгой, но Феликс неожиданно вскипел: далась вам эта книга! Кому она нужна? И зачем тратить на нее драгоценное время? Я воспользовалась случаем и обиделась, отвоевав себе таким образом некоторую свободу.

Весь следующий день мы с Маратом, чуть-чуть отрезвленные вчерашним пиром любви, как прилежные ученики просидели над книгой и достигли больших успехов. За время отсутствия Марата я хорошо скомпоновала недостающую часть биографии Сабины, умело распределив цитаты из трех привезенных им из Ростова статей. Две из них за 1928 и 1929 годы бурно восхваляли доктора С. Шпильрайн за неоценимый вклад в сохранение психического здоровья детей, подорванного голодом и неразберихой гражданской войны. Зато к 1931 году тон резко изменился: оказалось, что доктор С. Шпильрайн пыталась шарлатанскими методами подорвать здоровье доверенных ей детей, и посему клинику ее решено закрыть, а ее саму лишить докторского диплома.

Что с ней было после закрытия клиники можно было угадать, хоть никаких сведений об этом не было, а к 1935 году в ее унылую жизнь ворвалась шестилетняя Лина-Сталина, которая вскоре стала ее радостью и утешением. Таким образом уже почти очевидно начинала выстраиваться главная линия книги «Сабина-Сталина» от трехколесного красного велосипеда до жуткой сцены в Змиевской балке.

Мы с Маратом могли бы быть довольны, если бы не маялись невозможностью хоть еще разок уединиться и необходимостью завтра вечером сопровождать Лину на торжественное заседание, посвященное какому-то по счету юбилею академгородка. Феликс на этот праздник идти отказался, ссылаясь на недостаток времени, но, по-моему, из нежелания видеть меня рядом с Маратом. Я зашла за Линой, но она, обреченная весь вечер сидеть в президиуме,ушла к себе прихорашиваться.

Я тоже постаралась не ударить в грязь лицом: я надела свой главный наряд – черное бархатное платье с круглым декольте и очередные лодочки на высоченных каблуках. Оглядывая меня перед выходом, Марат вдруг пожаловался: «Как бы я мог тебя одеть, если бы имел на это право! Ты бы выглядела настоящей королевой красоты». – «А как я выгляжу сейчас?» – «Как королева красоты заштатного королевства третьего мира. Но я попробую это исправить». Он вынул из кармана футляр и достал ожерелье, сплетенное из десятка отдельных серебряных нитей, на каждой из которых сверкало не менее дюжины изумрудов.

Пока я ошалело взирала на это чудо, он надел его мне на шею и сам залюбовался результатом. «Может, пойдешь в нем сегодня? Ведь Феликса там не будет?» – «Не беспокойся, завтра каждый встречный расскажет ему об удивительном ожерелье, в котором щеголяла его жена». Он с сожалением снял с меня ожерелье и сунул его обратно в карман: «Ладно, пусть пока лежит у меня. Но знай, что оно твое».

Наконец, из своей комнаты вышла Лина. Она постаралась выглядеть как можно лучше: не очень умело подгримировала свое бледное осунувшееся лицо и нарядилась в свое любимое серебристое платье, подаренное ей в Москве Маратом. Хоть оно не сидело на ней так же хорошо, как четыре года назад, для нашего академгородка она выглядела ослепительно.

И мы поехали в Центральный театр, где должено было проходить празднование юбилея. Как только мы подъехали, вокруг нашей машины образовался небольшой водоворот Лининых обожателей: они помогли ей выйти из машины и повели внутрь здания. «А вы припаркуйтесь на площади и приходите поскорей», – посоветовал, уходя, кто-то из обожателей. «А зачем нам парковаться тут?» – спросил себя самого Марат, круто развернулся и помчался по улице в сторону леса.

“Куда ты?” – спросила, догадываясь, я. “В квартиру Фокиных мы уже не успеем – скоро нужно будет вернуться за мамой. Но часик у нас все-таки есть. Давай не терять его – учти, я уеду в Европу не меньше, чем на пару месяцев. Что ты со мной сделала, Лилька? Я всю жизнь был свободен, ни от кого не зависел. А от тебя стал зависеть – когда тебя нет рядом, мне жизнь не в жизнь”. Он притормозил в тени больших деревьев на лесной опушке и откинул назад пассажирское сиденье. “Сними эту черную тряпку и иди ко мне – кто знает, как скоро нам предстоит увидеться снова”. Мое главное парадное платье сильно пострадало от его нетерпения, но я, слава Богу, надела поверх него плащ, так что, когда мы вернулись за Линой, никто ничего не заметил.

Лина попросила поскорей увезти ее домой, а когда мы подъехали к дому, позвала нас на ужин. Марат потихоньку стиснул мне руку: «Не уходи. Побудь со мной хоть еще часик». Я и не собиралась уходить, - если бы можно было, я бы осталась с ним до утра, но я должна была сходить за Феликсом, иначе он бы меня не простил. Я вбежала в квартиру и по дороге в туалет крикнула, не снимая плаща: «Пошли к Лине ужинать, там Настя сотворила чудеса». – «Но я в домашней одежде», – растерянно ответил Феликс. «Вот и прекрасно – я тоже переоденусь, я от этого парада устала». Я сорвала свое разодранное от плеча до пояса платье, сбросила лодочки, выбросила в мусор рваные колготки, натянула джинсы, свитер и тапочки, и мы отправились к Лине.

Мы весело провели там наш последний дружеский вечер – наутро Марат улетел, а в середине мая улетел и Феликс. Он улетел в Цюрих, а я осталась в академгородке с Линой. У меня было чувство, что я плыву в утлой лодчонке по бурному морю и только и жду, когда лодчонка перевернется. Сначала я ожидала, что сразу после отъезда Феликса сюда примчится Марат. Но он не приехал и вообще исчез – ни е-мейлов, ни телефонных звонков – как сквозь землю провалился. Однако от Феликса я неожиданно узнала, что они встретились в Цюрихе и Марат помогает ему в поисках квартиры. Не странно ли, что он помчался не ко мне, а к Феликсу? Квартиру они действительно нашли, и даже не одну, оставалось только выбрать, а Феликс не решался без меня.

Единственным утешением для меня была моя работа над книгой. Я часами сидела с Линой, выуживая из нее разрозненные обрывки воспоминаний, а потом по вечерам старалась организовать эти обрывки в связное повествование.

Марат исчез, а Феликс все отдалялся и отдалялся. Нужно было что-то делать. После окончания семестра я все-таки решила оставить Сабинку с Нюрой у Лины и съездить на пару недель в Цюрих к Феликсу. Проблем с документами у меня не было – мне как жене швейцарского профессора выдали специальную гостевую визу на три года. Лина горячо поддержала мою идею, ее пугало разрушение моей семейной жизни. Я купила билет на третье июля, уговорила Сабинку немножко пожить у Лины и собралась в дорогу.

Раз уж такое дело, я решила не скупиться и вызвала такси для поездки в аэропорт. Мы с Нюрой и Сабинкой заперли нашу дверь и отправились к Лине пить чай на дорожку и ждать такси.

Все было мирно и немножко грустно, я, конечно, волновалась, но это было приятное волнение. Лина тоже волновалась, но и радовалась, что я, наконец, налажу свою слегка подпорченную семейную жизнь. Такси, как это принято у нас, слегка запаздывало. Лина поднялась из-за стола и направилась к окну – глянуть, а вдруг оно приехало и таксист не может сориентироваться в сложной нумерации наших домов.

Сделав два шага к окну, она неожиданно покачнулась и, цепляясь руками за воздух, с высоты своего немалого роста рухнула на паркет. Мы с Нюрой вскочили и бросились ее поднимать. Лина лежала на паркете без сознания, она была женщина рослая и довольно полная, так что мы никак не могли перенести ее на диван. Тут подъехало такси, Нюра позвала таксиста из окна, а я стала звонить в скорую помощь. Там все время было занято, и я попросила таксиста помочь нам отвезти Лину в больницу, но таксист сказал, что не сдюжит один снести Лину с лестницы. Тогда я отправила его с Нюрой в больницу за врачом, а сама лихорадочно позвонила в аэропорт и отменила билет.

Я склонилась над Линой и стала щупать ее пульс: он был слабый, но все же был. Сабинка все время крутилась вокруг нас, стараясь понять, в какую игру мы играем. Я вдруг сообразила, что надо позвонить Марату, но его московский телефон не отвечал. После нескольких попыток сонный голос уборщицы Любы пробурчал в трубку: «Резиденция Марата Столярова», и я сообразила, что в Москве еще раннее утро. «Люба, позови Марата Львовича! Срочно нужна его помощь - его мать упала на пол без сознания!» – «Я не могу его позвать, он заграницей». - «Он что, опять уехал?» – «Нет, он еще не возвращался». Значит, вот почему он исчез – интересно, что он там так долго делает?

Я вспомнила, что когда-то он оставлял мне номер своего мобильного телефона, но я ни разу не пыталась по нему позвонить, считая, что Марат должен звонить мне, а не я ему.

Однако сейчас было не до церемоний и я, путаясь в страницах, нашла этот злосчастный номер в записной книжке и начала звонить. Этот номер не отвечал еще дольше, чем московский – ну конечно, в Швейцарии было еще даже не утро, а конец ночи. Наконец, к своему непередаваемому облегчению я услышала сонный голос Марата: «Лилька, что случилось? Разве ты еще не вылетела?» – «Марат! – зарыдала я в трубку. - Лина потеряла сознание, упала на пол и уже полчаса лежит без движения. Я отменила билет и никак не могу дозвониться до скорой помощи!» – «О Господи! – сказал Марат. – Но она жива?» – «Да, я прощупываю слабый пульс».

Он на секунду задумался: «Любой ценой вызови скорую помощь, заплати все, что у тебя есть, но доставь ее в больницу. А сама отправляйся домой, собирай все возможные вещи и документы, свои, Сабинкины и Нюры, и жди меня. Упроси Нюру уехать с нами в Москву хоть на две недели, пообещай, что заплатишь ей вдвое». Он бросил трубку, а я заметалась вокруг Лины, безрезультатно пытаясь привести ее в чувство. Потом я спохватилась и позвонила ректору, чтобы он надавил на врачей в больнице. В это время подъехал таксист с машиной скорой помощи. Пока они спускали Лину с лестницы на носилках, я щедро расплатилась с таксистом и выгребла из Лининых ящиков все имеющиеся там деньги. Когда Лину уложили в салон скорой помощи, я оставила Нюру с Сабинкой дома и взобралась по ступенькам вслед за Линиными носилками.

Всю дорогу я держала Лину за руку, словно старалась передать ей частицу своей жизненной энергии. Звонок ректора помог, и Лину уложили в отдельную палату, присоединив к многочисленным приборам. Вокруг нее суетились врачи и сестры, делали ей уколы и вливания, но толку от них никакого не было: она не выходила из комы. Примерно через час после полуночи к больнице подъехало такси, из него выскочил Марат и помчался в Линину палату. Откуда он мог взяться, если утром он еще был в Цюрихе?

“Как она?” – спросил он меня, словно мы только что расстались. “Все так же”, - ответила я так же буднично. “Где Сабинка с Нюрой?” - “Дома”. – “Бери такси, вон оно, у ворот, и езжай за ними, привези их со всеми необходимыми вещами, а я пока подготовлю машину “Скорой помощи”. Еще ничего не понимая, я послушно выполнила все его указания – он вел себя, как полководец во время сражения, и вмешиваться в его распоряжения было бесполезно.

Когда мы с Сабинкой и Нюрой подъехали к больнице в такси, полном вещей, Лину уже принесли на носилках и укладывали в машину «Скорой помощи». «Садись с мамой, а я поеду с ними в такси», - скомандовал Марат. «Куда?» - все же спросила я. «На военный аэродром», - ответил он, махнул рукой водителю «Скорой помощи», и мы тронулись в путь с безумной скоростью, абсолютно непригодной для наших дорог.

В трех километрах от городка была военная база, куда никого из нас не впускали, но я знала, что там есть небольшой аэродром, с которого каждый день взлетали самолеты. Однако сейчас нас без проблем впустили в военную базу и подвезли к небольшому реактивному самолету, - такого самолета я никогда не видела. «Что это?» – спросила я, выбираясь из «Скорой помощи». «Я снял самолет, - объяснил Марат. – В таком случае, как у мамы, каждая минута дорога».

Не прошло и пяти минут, как наш самолет взмыл в небо, и я всем телом почувствовала его огромную скорость. Мы поставили в заднем отсеке самолета носилки Лины, Сабинку и Нюру уложили рядом с ней на удобные диваны, а сами сели в кресла в сумрачном пространстве за спиной летчика.

“Как тебе это удалось? – спросила я - Ведь утром ты еще был в Цюрихе”. – “За большие деньги”, - ответил Марат, обнял меня и прижал к себе. Во время всех этих хлопот Марат даже не взглянул на меня – не то что не посмотрел как на всех других, а не взглянул на меня как на меня. Ну что ж, прощай греховная любовь, решила я – туда ей и дорога. Но как только мы сели в кресла и погасили свет, он прошептал: “Как я соскучился по тебе, Лилька! Мне иногда хотелось все бросить и помчаться к тебе хоть на денек”. Я прислонилась к его сильному плечу и неожиданно почувствовала себя защищенной, что бы ни случилось. “Почему же ты мне даже не писал?” – “Потому что я был в Швейцарии инкогнито”. - “Что же ты делал там так долго?” – “Устраивал нашу будущую жизнь”. Я оторопела: “В Цюрихе?” – “Лилька, то, что я сейчас расскажу тебе – абсолютная тайна, которую не должен знать никто, кроме тебя. От этого зависит моя жизнь. И твоя”. – “О Боже! Не пугай меня, я и так запугана до потери сознания”.

- “Понимаешь, я уже давно почувствовал, что больше не могу жить в этой стране. Как-то сразу все совпало – страшное откровение маминого прошлого, где всех убили, а потом не менее страшное откровение о том, кем был мой отец и как его убили. Я почувствовал, что задыхаюсь и должен вырваться из этой клетки. И как раз прямо под руку началась цепь неприятностей в моих делах – сначала мелких, потом покрупнее, таких, которые уже не выглядели случайностью, а скорее целенаправленной атакой. А тут еще моя неожиданная любовь к тебе, в годы, когда я уже решил, что тревоги любви мне больше не грозят. А когда я сумел вторгнуться в твой союз с Феликсом и добиться того, что ты, если и не полюбила меня, то хоть перестала сопротивляться моей любви, возникла новая угроза – ваш неминуемый отъезд.

Когда я понял, что вы неизбежно уедете в Цюрих, я решил, что Цюрих для меня самое подходящее место. И я смогу уехать туда – с потерями, конечно, но все же сохраняя свой статус, - если буду действовать разумно. Я нашел возможность сделать себе заграничный паспорт на имя Марата Гинзбурга и полетел в Цюрих. Мне очень повезло – после недолгих поисков я нашел небольшую фабрику медицинских приборов, которя быстро катилась к банкротству и искала покупателя. Ни один разумный бизнесмен ее бы не купил, но у меня была другая цель, и я появился перед ними ангелом-спасителем, тем более, что не стал торговаться. За эти два месяца я оформил все разрешения и купил эту фабрику. Теперь осталось только превратить ее в такое совершенное предприятие, как мой московский завод медицинских приборов – это не просто, но возможно. И уговорить тебя переехать ко мне, что представляется мне задачей более трудной, но тоже выполнимой».

“Марат, ты это серъезно – насчет любви?” – спросила я, понимая, что более неподходящего времени и места для такого вопроса нет. “Я сам сначала думал, что это моя очередная блажь, но для блажи прошло слишком много лет. И того, что у меня с тобой, у меня не было ни с какой другой жещиной даже в молодости”.

Он притянул меня к себе и стал целовать мне лицо, шею, плечи, руки. Потом сказал: «Я не был с тобой больше двух месяцев. Я больше не могу, я так по тебе стосковался. Сядь ко мне на колени». – «Ты с ума сошел! – ужаснулась я, хоть меня бил озноб. - Здесь, сейчас?» – «Именно здесь и сейчас! Не бойся, никто нас не увидит». Слава Богу, я была в летнем платье, и, пока я перебиралась к нему, он успел сдернуть с меня трусики. Я не знаю, как он умудрился это сделать, но как только я опустилась к нему на колени, он вошел в меня с такой силой, что мне показалось, будто он изнутри коснулся моего горла. Он не сделал ни одного неловкого движения, а начал медленно-медленно качаться вверх и вниз, медленно-медленно, вверх и вниз. У нас с ним было много счастливых минут, но такого блаженства, как от этого равномерного качания, я не испытывала никогда. Это продолжалось бесконечно долго, почти до самой Москвы, а когда мы, наконец, со стоном отделились друг от друга, он сказал: «Помнишь стихи, - Тютчева, кажется: О, как на склоне наших лет нежней мы любим и суеверней?»

“Что мы наделали, Марат? Рядом с умирающей мамой и спящей Сабинкой?” – “Разве тебе было плохо?” – “Нет, мне было лучше, чем всегда”. – “Скажи, что может быть важней? Имей в виду: ты скоро уедешь в Цюрих, потому что я не позволю маме вернуться обратно в Сибирь. В Цюрихе мы не сможем часто встречаться. Зато там ты разберешься, чего ты хочешь. Я наблюдал за Феликсом в Цюрихе – тебе там будет с ним нелегко. Но ты всегда должна помнить, что я тебя жду”.

“Мама, где ты?” – раздался голос Сабинки, и она выбежала к нам, сонная и теплая. Марат сказал: “Мама спит, - поднял с пола мою сумку, осторожно вложил в нее мои трусики и встал. - Иди ко мне Сабинка, я приготовлю тебе завтрак”. И достал из холодильника пачку морженого.– “У тебя есть жоженое?” – обрадовалась Сабинка. Ей больше ничего не было нужно.

Сразу после приземления на каком-то неведомом мне частном аэродроме, Марат опять превратился в полководца на поле сражения. Трудно было поверить, что это тот же самый человек, который четверть часа назад обнимал меня нежней, чем я Сабинку. Прежде, чем уехать с Линой на поджидавшей возле самолета машине «Скорой помощи», он распорядился: «Лилька, загружайся в тот джип – зеленый, видишь? - и езжай ко мне. Пусть они там распаковывают вещи и устраивают комнаты, а ты немедленно ложись спать – боюсь, ночью тебе придется меня сменить возле мамы».

Он был прав - мне пришлось его сменить. Лина была все в том же состоянии, и нам с Маратом едва удалось перекинуться парой слов до его отъезда: «Я привез с завода самые последние точные приборы. Еще не утвержденные, но мною лично проверенные. Надеюсь, врачи с их помощью найдут причину ее комы». Лицо у него был измученное, одежда измята, что так отличалось от его обычно подчеркнуто щеголеватого вида. Он уехал, а я осталась возле застывшего в полуполете призрака Лины. Глядя на нее, я пыталась сдержать слезы, но не могла: с Линой, вернее без Лины, кончалась вся моя прошлая жизнь и начиналась новая, неизведанная и опасная.

Часам к десяти утра приехал Марат сменить меня. Но сначала он попросил меня не уходить, пока он сбегает в лабораторию. Вернулся он не то, чтобы сияющий, но какой-то новый, подтянутый, как обычно: «Лилька, они, кажется, нашли в одном капилляре ее мозга крошечную кровяную крупинку, которая может оказаться причиной. Ты уезжай домой и ложись спать, а я займусь подготовкой операции». – «Операции на мозге?» – ахнула я. «Это не настоящая операция, череп пилить не будут. А постараются разрушить эту крупинку лазером. Конечно, риск большой, но нет другого выхода”. – “Можно, я не уеду?” – “Нет, поезжай и ложись спать, а то совсем синяя стала. И Сабинка там хнычет: “Где мама?”

Я уехала, а к вечеру приехал Марат и сказал, что, похоже, все обошлось – крупинку разрушили и Лина пришла в сознание. Через три дня ее выписали из больницы и привезли домой. Она была очень слаба и я не решилась сразу уехать, хоть уход за ней в хозяйстве Марата был идеальный. Предстояло еще уговорить ее не возвращаться в Новосибирск, но даже если она заупрямится и захочет вернуться, это будет не скоро. Вообще-то пора было ехать в Цюрих, но иногда я ловила себя на мысли, что не хочу уезжать не только из-за Лины.

Мы с Линой и девочками жили на первом этаже, а спальня Марата и его кабинет находились на втором. В моей комнате мы поставили маленький колокольчик, который звонил, когда Лина дергала за веревочку. На третий день после возвращения Лины из больницы, мы с Маратом сидели на кухне у Любы, пили кофе и следили из окна за Сабинкой: Марат купил ей трехколесный велосипед и она часами училась на нем ездить, падала, вставала и опять взбиралась в седло. «Велосипед красный, совсем такой, как был у мамы, – вспомнил Марат – а книгу ты с собой взяла?» – «Конечно, взяла, а как же?» – «Может вечером попозже, когда все уснут, поднимешься ко мне с книгой?» Я засмеялась: «Я могу подняться к тебе и без книги».

Когда все уснули, я осторожно поднялась на второй этаж. Марат стоял на пороге – не мог дождаться, когда я, наконец, приду. Мы обнялись и все было как всегда, или вернее, как давно уже не было. И вдруг я услышала звон колокольчика – Бог его знает, как давно он звонил. Набросив на голое тело халат, я скатилась вниз по лестнице и, задыхаясь, влетела к Лине: «Что случилось?» - «Где ты была? Я уже десять минут звоню».

Я облизала пересохшие губы и соврала: «Я так устала за день, что уснула крепко, как пьяный извозчик». – «Не надо обманывать меня, Лилька. Ты была с Маратом». Она не спросила, а сказала уверенно, как о чем-то известном. Я ахнула: «Вы знаете?» – «Я давно знаю, с тех пор, как он примчался в академгородок в день отъезда Феликса в Европу. У меня была бессонница, и я следила из-за занавески, как он возвращался от тебя и выглядел счастливым. Зачем ты кружишь ему голову, Лилька?»

Я задохнулась от незаслуженного упрека: «Я кружу ему голову? Да он пять лет душит меня, как Змей Горыныч!» – «И что же ты?» – «Вы же видите, что я. Торчу здесь вместо того, чтобы ехать в Цюрих к Феликсу». – «Вот и поезжай к Феликсу. Хватит тебе тут торчать». - «Почему вы меня гоните?» – «Будь осторожна с Маратом – он опасный человек. Уезжай, мы прекрасно управимся без тебя».

Что мне после этого оставалось делать, как не уехать? Марат меня не удерживал. Он только спросил: «Ты меня любишь?» Я ответила честно: «Я не знаю, любовь ли это. Но я не могу без тебя жить». Однако выхода не было – я уезжала, чтобы жить без него. Я собрала Сабинкины вещи, Марат получил туристскую визу для Нюры и отвез нас в аэропорт.

Больше года я прожила в Цюрихе, пока Лина жила в Москве у Марата. Он несколько раз приезжал в Цюрих по делам, о которых знала только я: он строил и совершенствовал свой новый завод. Во время этих его приездов мы иногда с ним встречались, - очень редко, если выпадало такое счастье, что мне удавалось вырвать время прокрасться к нему в отель. Но чаще, когда мне это удавалось, он был страшно занят, и мы превратились в журавля и цаплю из детской сказки. Чем дольше это длилось, тем больше я по нему тосковала.

Но мне не положено было тосковать: у меня был муж и ребенок, и я должна была обустраивать новый быт в чужой стране среди чужого языка. Не могу сказать, чтобы я была от этого счастлива: избалованная ранними успехами в научной работе, я понятия не имела, как обустраивать быт. Да еще в Швейцарии, где жизнь в мельчайших деталях отличалась от русской. Как тут снимают квартиры? Как выбирают мебель? Как нанимают няню для маленькой девочки, говорящей по-русски? Когда нужно носить вечернее платье, а когда оно выглядит нелепым?

За первые несколько месяцев я совершила столько ошибок, что будь я секретаршей, меня пришлось бы уволить. Но я была не секретаршей, а женой, - пока, по крайней мере, - и уволить меня было непросто. Проблема состояла в том, что у меня в этом новом мире не было ни одной подруги, которая могла бы мне помочь хотя бы советом. Честно говоря, у меня и в России не было подружек – все мои эмоции съедала дружба с Линой: с нею мне всегда было так интересно, что никто не мог меня от нее отвлечь.

Мне, конечно, мог бы помочь Феликс – ведь он вырос в Германии и худо-бедно разбирался в практической жизни, несмотря на то, что он был научный червь и вряд ли знал, когда уместно надевать вечернее платье. Но главное, у него не было ни малейшего желания участвовать в этом проклятом обустройстве. Похоже, я упустила какой-то важный момент, когда отпустила его в Цюрих одного на несколько месяцев: теперь я беспомощно попадала из одной ловушки в другую, а он к моему приезду освоился здесь, как рыба в воде. Он нисколько мне не сочувствовал, мои жалобы и слезы его только раздражали. Я была так уверена в его любви, мне и в голову не пришло, что самая горячая любовь может остыть, если ее не подогревать. Впрочем, и любовная наша жизнь в этом проклятом Цюрихе как-то разладилась. То ли я была слишком погружена в депрессию, то ли Феликс был слишком озабочен своим положением в университете – его приняли только на годичный испытательный срок. Он должен был прочесть три лекции и провести два семинара в неделю, не говоря уже о научных статьях, которые он обязан был отправлять в престижные журналы каждые несколько месяцев. Кто знает, может и он иногда тосковал по спокойной, хоть и не такой комфортабельной житухе сибирского академгородка.

Я не забыла, что он готов был уехать из России даже без меня. Но я списала это на недостатки России, а не на охлаждение нашей любви. И вдруг меня словно молнией ударило: все это из-за Марата! Я сама своим двоедушием накликала эту беду! Я собрала в кулак все свои огорчения и постаралась быть хорошей женой: каждый день я встречала его счастливой улыбкой и вкусным обедом – видит Бог, кулинарное искусство давалось мне нелегко. Бог это видел, а Феликс нет – он принимал мой образ жизни как должное. Он был так озабочен собой, что забыл, как мы провели счастливые три года, увлеченные своей работой. Ему по-прежнему казалось, что мои дни так же полны, как его.

Я старалась придумать что-нибудь, чтобы себя утешить. Я вспомнила, как с детства мечтала о настенных часах с кукушкой. В Цюрихе был целый квартал магазинчиков, где продавались бесчисленные вариации часов с кукушкой. Туда я и отправилась однажды утром, отведя Сабинку в детский сад. Выбирала я долго, потому что выбор был слишком большой. Наконец, я купила какие-то часы, возможно не самые лучшие, но достаточно забавные: каждый час кукушка выскакивала из своего дупла и отплясывала чечетку под аккомпанимент собственного кукования. Не дожидаясь прихода Феликса я сама повесила часы в гостиной на заранее выбранном для них месте.

Придя домой и увидев новые часы, Феликс пожал плечами и предрек, что скоро я об этом приобретении пожалею. «Что бы я ни сделала, все ему теперь не так», - с горечью не поверила я. Но к одиннадцати часам вечера я стала задумываться о пользе своей новой покупки: кукушка отбивала чечетку каждый час. К двенадцати я пришла в отчаяние: только-только я задремала, кукушка выскочила из своего дупла и, отплясывая чечетку, прокуковала двенадцать раз. Я перетерпела этот концерт и постаралась опять заснуть, но ровно через час кукушка повторила свой балетный номер – правда, на этот раз всего единожды, но я уже поняла, что скоро будет два раза, потом три и так далее до победного конца. «Господи, у меня завтра семинар в девять утра», - простонал Феликс, натягивая одеяло на голову. «А заткнуть ее нельзя?» – «Попробуй!»

Я выбралась из постели и сняла часы со стены. Порывшись в их незамысловатом нутре, я не нашла там никакой кнопки для выключения звука. Не долго думая, я свернула шею музыкальной кукушке, покончив таким образом с еще одной мечтой.

Кроме моей личной тоски, мои дни были полны проблемами бедной Сабинки. Какой болван придумал, что переезд из одного мира в другой ребенку дается легче, чем взрослым? Поначалу Сабинке даже нравилось ходить по увлекательным детским площадкам с Нюрой, но через три месяца гостевая виза Нюры кончилась, и она, хоть со слезами, но и с радостью уехала к своему Сереге, который между запоями был все же хороший мужик. Еще при Нюре я наняла для Сабинки учительницу немецкого языка, и после отъезда Нюры отдала ее в детский сад. Из детского сада она часто приходила в слезах, и мы печально сидели с ней перед немецким телевизором – я в надежде поглубже узнать тайны этого языка, а Сабинка просто так, глядя на мелькающие картинки. Счастливой жизнью назвать это было трудно. Единственным моим достижением было получение водительсках прав – но что они значили без машины?

Наконец, я решилась отправиться на поиски работы. Для этого мне нужно было преодолеть несколько комплексов, которые быстро образовались у меня после приезда. Здесь все было иначе. Кому здесь нужна была моя с такой тщательностью выполненная диссертация без совершенного знания здешнего языка? Я с горечью отметила, что Феликс, принимая приглашение Университета, пальцем о палец не ударил для моего будущего: он так волновался, что ему в какой-нибудь точке откажут, что не хотел осложнять свое положение проблемами неустроенной жены. В конце концов я нашла почасовую работу преподавателя физики в маленьком колледже для иностранных студентов, знающих немецкий еще хуже, чем я. Преподавание я всегда терпеть не могла, но ничего другого мне никто не предложил. На время моих уроков я наняла для Сабинки приходящую няню Ирму, которая ни в чем не могла ей заменить Нюру.

Мне все чаще хотелось позвонить Лине - мне так ее недоставало - но я могла себе это позволить крайне редко: хоть зарплата швейцарского профессора была «больше большой», но для нас, вывалившихся из российской глубинки голыми и босыми, ее было не достаточно. Нам пришлось купить все от гарнитура для гостиной до мусорного ведра. Я часто писала Лине по электрон-ной почте, но отвечала она редко, ссылаясь на слабость.

Я чувствовала, что ее московская жизнь была так же печальна, как моя цюрихская, и она не хочет мне жаловаться. Впрочем, иногда я подозревала, что она сердится на меня из-за Марата, и потому не хочет со мной переписываться. С Маратом мы не переписывались – так мы решили, чтобы никого не навести на след его швейцарской авантюры. Несколько раз он появлялся в Цюрихе неожиданно, без предупреждения, и это каждый раз было для меня большой радостью.

Однажды в грустную минуту я решила пойти к Феликсу в университет во время обеденного перерыва, чтобы пообедать с ним в университетском кафе. Я позвонила ему, но телефон его был отключен. Я все равно пошла, - я была в таком отчаянии, что просто не могла оставаться в одиночестве среди своих четырех стен. Хоть стен этих на деле было гораздо больше - десять или двенадцать - жизни мне они не облегчали. Я подошла к кабинету Феликса, и обнаружила, что он пуст. Не зная, как быть дальше, я направилась к выходу и вдруг сквозь стекло парадной двери увидела Феликса: он, весело смеясь, шел по дорожке в обществе двух прелестных молодых девиц, причем одну из них он держал под руку, шепча ей что-то на ухо. Ноги у меня стали ватные и я бы, наверно, безвольно села на пол, если бы меня не поддержала сильная мужская рука: «Не плачь, Сабина. Просто доктор Карл Густав Юнг вышел на прогулку в сопровождении влюбленных пациенток». Я подумала, что у меня начались галлюцинации, резко обернулась и увидела Марата.

Не в силах сдержать свою радость, я при всех отступила на шаг назад и прижалась головой к его плечу. Потом повернула голову и прижалась губами к его шее. Он обнял меня и мне вдруг стало легко и спокойно. «Господи! Ты здесь! Давно?» - «Уже четвертый день. Но я не хотел тебе звонить, потому что у меня не было свободной минуты: я привез самую главную производственную линию и должен был ее смонтировать». – «Почему ты? Разве никого другого нет?» – «Здесь нет. А московских специалистов я в свои планы не посвящаю». – «Ну да, конечно. А что же сейчас?» – «Сейчас я выкроил несколько часов и пошел к тебе – мне не хотелось звонить без разведки, кто есть дома. И вдруг почти налетел на тебя, ты заходила в университет. У тебя было такое несчастное лицо, что я не решился тебя окликнуть и пошел следом». – «И что будет?» – «Мы поедем ко мне в отель. Мы так давно не виделись». – «Да, да, поехали к тебе. Только не надо идти вместе, чтобы нас не засекли».

Мы вышли по отдельности, каждый через другую дверь. Марат остановил такси, подождал меня за углом и, как только я села рядом с ним, он обнял меня и начал целовать – губы у него были такие горячие и нежные, что Феликс с его пациентками сразу вылетел у меня из головы. Из отеля я позвонила Ирме: попросила ее забрать Сабинку из детского сада и побыть с ней до моего возвращения. Мы с Маратом остались вдвоем и не могли оторваться друг от друга – это было такое счастье! На секунду где-то на задворках моего сознания мелькнула мысль, что Феликс уже вернулся домой и удивляется, куда я пропала, но мне было все равно. Я даже не способна была придумать правдоподобную ложь, чтобы объяснить свое отсутствие.

Марат сел на пол – он любил сидеть на полу у моих ног, прижимаясь к ним лицом: «Я совсем как Юнг у ног Сабины, восхищаюсь твоими божественными ножками!» – «Я вижу, ты начитался романтических сказок!» Он стал облизывать мои колени, совсем, как собака: «Послушай, а зачем тебе вообще возвращаться туда? Останься со мной, я буду тут еще целую неделю». – «А что будет через неделю?» – «Я открою тебе еще один секрет: позавчера я окончательно оформил покупку дома в Кюснахте, недалеко от завода и от бывшего дома Юнга. Переезжай туда. Дом еще пустой, но я оставлю тебе деньги, и ты купишь все необходимое». – «Ты с ума сошел! А Феликс? А Сабинка?» – «Феликсу ты сейчас позвонишь и скажешь, что переезжаешь ко мне. Ему, конечно, сначала будет неприятно, но пациентки его утешат. А Сабинку мы заберем через пару дней – ведь мы, собственно, можем переехать в мой дом уже завтра, если с утра ты займешься покупкой мебели».

Мне безумно захотелось именно так и поступить, – меня даже идея повторной покупки мебели не испугала, у меня уже был небольшой опыт. Но здравый смысл – кто бы поверил, что у меня завелся здравый смысл? – подсказывал мне, что такую перемену всей своей жизни я не могу совершить стремительно. «Нет, Марат, я мечтаю остаться с тобой, но не сейчас: ты должен вернуться на завод, а я должна уладить свои отношения с Феликсом». Марат одним прыжком вскочил на ноги – тело его было ловким и гибким, будто ему было пятнадцать, а не пятьдесят – повалил меня на спину и сел на меня верхом. «Я соглашусь подождать, если ты поклянешься, что за эти дни не дашь Феликсу до тебя дотронуться и не станешь умасливать его золотой ручкой, чтобы он простил твое странное отсутствие». – «Но как я могу? Он же мой муж!» – «Поэтому я и не хочу, чтобы ты к нему возвращалась. Я больше не намерен тебя с ним делить! Если не поклянешься, я тебя не отпущу!» – «А как я объясню?» – я глянула на часы – был уже девятый час, надеюсь, они с Ирмой уложили Сабинку спать. «Ты скажешь чистую правду: как ты увидела его на дорожке почти в обнимку с двумя девицами, пришла в отчаяние и решила уйти из дому. Опустишь только меня, впрочем, я не возражаю, если и упомянешь».

Я поспешно приняла душ, хоть мне все равно казалось, что я вся пропахла Маратом и его любовью, Марат вызвал такси и я помчалась домой. Дома было тихо: Сабинка спала, Ирма ушла, а Феликс готовился к завтрашней лекции. Против обыкновения он оставил дверь своего кабинета открытой. Услышав, что я вернулась, он не вышел мне навстречу, как обычно, а только поднял на меня глаза: «Хорошо погуляла?» И тут я закатила грандиозную истерику – откуда только у меня взялся этот актерский талант? Впрочем, может, это был вовсе не талант, а просто из меня вырвалась наружу вся горечь этого года: я кричала, что он совсем забросил меня ради каких-то пациенток, что мне здесь тошно и невыносимо, что мне незачем с ним жить. И пусть он скажет спасибо, что я вообще вернулась домой после того, что увидела сквозь стекло университетской парадной двери.

Феликс испугался, он так испугался, что я подумала – нет ли у него за душой грехов побольше, чем невинная прогулка по лужайке? Что ж, тем лучше, тем легче мне было выполнить клятву, данную мной Марату. Я запретила Феликсу прикасаться ко мне и впервые в нашей совместной жизни легла спать на диване в детской. Но человек ненасытное животное, и меня немножко задело, с какой легкостью Феликс согласился лечь в постель без меня. Всю ночь я не могла уснуть, а все прикидывала, как мне сохранить Марата, не теряя Феликса.

Но утром все мои не слишком хитрые планы рухнули под давлением житейской правды. Как только я отвела Сабинку в садик и вернулась домой, я наткнулась на протянутые ко мне руки Феликса, который жаждал моего прощения и сохранения мира в семье. Из его объятий трудно было вырваться, и мне бы наверно это не удалось, если бы не зазвонил телефон. Я схватила трубку и услышала голос Марата: «Лилька, случилась ужасная неприятность! Мама сбежала в Новосибирск!» – «Что значит, сбежала?» – «Вызвала такси, уехала в аэропорт и улетела ночным рейсом». – «Может, это не так страшно? Пусть немножко отдохнет от Москвы». – «Это очень страшно. Я просто не хотел тебя огорчать, но здоровье ее сильно пошатнулось. Ей необходим покой и постоянное лечение».

Феликс выхватил у меня трубку: «А ты где был, когда она вызывала такси?» У меня сердце оборвалось – сейчас он ляпнет: «В Цюрихе». Но я недооценила Марата: «Я за час до того улетел ночным рейсом в Цюрих. И звоню сейчас из аэропорта: как только я вышел из самолета, Люба дозвонилась до меня, чтобы сообщить. Мамин мобильник не отвечает – она его не взяла или выключила. Я уже звонил Насте, но мама до дома еще не доехала. Сама Настя за этот год устроилась на другую работу. В маминой квартире год не убрано, полно паутины, холодильник выключен, а у нее сегодня неотложная процедура в московской клинике. Я не знаю, что будет, если она ее пропустит».

“Чего ты хочешь, Марат?” Ох, не любит его Феликс! Ох, не любит! “Я хочу, чтобы Лилька поехала за ней в Новосибирск и привезла в Москву”. – “А ты сам не можешь?” – “Поехать могу, но привезти могу только в кандалах. Я целый год удерживаю ее в Москве насильно – ты же видишь, она точно рассчитала, когда ей удастся удрать”. – “Но как Лилька может так вот взять и уехать? А что делать с Сабинкой? У меня целый день лекции и семинары”. Я на расстоянии прочитала, что подумал Марат: “Видели мы вчера ваши лекции!”, но сказал вежливо: “Все билеты и такси оплачиваю я. И прислугу, которую ты можешь попросить побыть с Сабинкой целый день за двойную плату. А если хочешь, можешь нанять меня по вечерам в бэби-ситеры: я всю неделю должен быть в Цюрихе”. – “Кому ты это должен?” – “Если ты наймешь меня бэби-ситером, я тебе расскажу. А сейчас дай мне Лильку”.

Надо же было ему придумать такую неудачную формулировку! Феликс так и засверкал: «Навсегда?» Марат ответил спокойно, даже слишком спокойно: «Можно и навсегда, если тебе не жалко». Феликс швырнул мне трубку и выбежал из комнаты: ему уже стало ясно, что я все равно полечу за Линой. Марат понял, что трубку держу я: «Я уже взял билет на двухчасовый рейс, после него ты, не меняя аэропорта, через час можешь вылететь в Новосибирск. Люба встретит тебя в аэропорту с ключами от маминой квартиры и с ее лекарствами. Она умудрилась оставить их на тумбочке. В Новосибирске ты возьмешь такси, а дальше все зависит от тебя. Я только предупреждаю тебя, что она очень больна, но не все о своей болезни знает».

“А практически что мне делать?” – “Спокойно собраться, договориться с Сабинкиной няней, поцеловать Феликса и ехать в аэропорт. Я буду тебя ждать в кафе справа от входа. Мобильный у тебя с собой? Не забудь взять зарядник и паспорт”. Я хотела его спросить, неужели он позволяет мне поцеловать Феликса, но сдержалась.

Зато в аэропорту я могла себе позволить поцеловать Марата – там все вокруг целовались. Может, они для того и приехали в аэропорт, чтобы безнаказанно целоваться? Наш поцелуй слегка затянулся, но автоматический голос скучно произнес номер моего рейса и номер ворот. Марат отпустил меня и протянул мне конверт с билетами – прямые в Москву и Новосибирск, первый класс: «а то ты очень устанешь», и два обратных – тоже первый класс, но только в Москву и без даты. «А в Цюрих?» – «Я надеюсь, ты дождешься меня? Ты же не оставишь ее одну? Я возвращаюсь через шесть дней». Он протянул мне другой конверт: «Вот деньги, русские и швейцарские». – «Ты посчитал, сколько?» – «Какая разница – скоро у нас все деньги будут общие». – «Но я еще не решила...» – «А вчера, когда ты чуть не задушила меня ногами, мне показалось, что ты решила». – «Ты же знаешь, секс еще не все». – «Во всем остальном я тебе гораздо ближе, чем Феликс». Если бы он знал, как он прав!

Но я себя не выдала: «Зачем ты надрываешь мне сердце?» – «Затем, что наступила пора решать. Я долго ждал, но больше ждать не готов. Ты хочешь, чтобы я поговорил с Феликсом?» – «Он тебе не поверит». Он взял мое лицо в ладони, у него были такие большие лапы, что он мог бы соединить пальцы у меня на макушке: «Мне поверит». Металлический голос объявил посадку на мой рейс. Но Марат не отпустил меня, а приблизил свое лицо к моему: «Сад зачарованный, сестра моя, невеста». Я ускорила шаг, боясь опоздать, а он буднично спросил у моей спины: «Так покупать мебель или ждать тебя, чтобы ты могла выбрать?»

В Новосибирск я прилетела рано утром по новосибирскому времени, ловко схватила одно из немногих такси и, дрожа от волнения, подошла к Лининой двери. Позвонила раз-другой, потом разразилась серией звонков, но никто не отозвался. Тогда я толкнула дверь, и она открылась без всяких ключей. Я тихонько вошла и прислушалась: было очень тихо. Лето в этом году в Сибири выдалось прохладное, квартиру заполнял холодный застоявшийся воздух – от одного такого воздуха даже здоровому легко было заболеть. «Лина! Лина!» – тихонько позвала я. Никакого ответа.

Я быстро прошла через темную столовую с задраенными шторами и вошла в спальню. Там шторы тоже были задраены, но на тумбочке у кровати горел ночник. В бледном свете ночника я увидела Лину и испугалась, что она умерла, так плоско и неподвижно она лежала под одеялом. Но глаза ее были открыты – она молча смотрела на меня. Я бросилась на колени перед кроватью и стала щупать ее лицо – оно было холодное, но не трупным холодом. Ее губы шевельнулись: «Это ты, Лилька?» – «Конечно, я. Кто же еще может за вами угнаться?» – «А я думала – это твой призрак. Я так хотела тебя увидеть перед смертью, что смогла тебя материализовать». – «У вас могучая спиритуальная энергия, если она смогла задействовать два самолета и три такси. А почему вы решили умирать?»

“Потому что для меня не осталось места в этой жизни. В Москве мне стало невыносимо тоскливо, и я решила вернуться сюда. Но тут тоже все кончилось, и никому нет до меня дела. Даже у Насти нет времени сделать мне чашку чая”. – “Но теперь вы материализовали меня, и я сделаю вам чай с медом”. Предчувствуя, что Линин дом пуст, я купила в московском аэропорту чай, кофе, сгущенное молоко, мед, масло, сыр и свежий белый батон. “Выползайте из постели, а я побегу поставлю чайник”. – “Чайник поставить некуда, газ отключен, а кроме того я страшно замерзла”. Черт побери, я забыла, как тут обогревают квартиры и что делают, если газ отключен.

“Я думаю, у нас в кладовке валяется старая электрическая плитка”. Я полезла в кладовку и вправду нашла под разным ненужным хламом электроплитку с двумя конфорками. Я включила обе – для обогрева. На кухне я обнаружила электрический чайник и застрявшую в ящике пачку крекеров. Через десять минут Лина в теплом халате сидела за кухонным столом и пила чай с молоком и медом, заедая его бутербродом с сыром. “А что с Настей?” – “Она работает в больнице круглые сутки посменно. Сегодня кончается ее дежурство, и она обещала принести чего-нибудь из буфета”. – “Но вы ведь не собираетесь оставаться здесь надолго?” – осторожно спросила я, подсовывая ей таблетки, которые в Москве передала мне Люба.

Как ни удивительно, таблетки Лина послушно проглотила: «Я уже нигде не собираюсь оставаться надолго. Пора готовиться к отбытию». – «Так вы, как Лев Толстой, решили убежать от смерти из дому, чтобы умереть на безымянном полустанке?» – «Что-то вроде этого, - согласилась Лина, - но ты, как я понимаю, примчалась мне помешать». – «Очень точно сформулировано! Значит еще есть порох в пороховницах! Одевайтесь и поехали!» – «Куда?» Я хотела сказать «в аэропорт», но решила, что время еще не пришло. «В ваш интститут». – «Никуда я не поеду. Я позвонила туда, а там теперь директором Витька Воскобойников, тот еще змей. Услышав мой голос, он в восторг не пришел, а страшно испугался, что я собираюсь вернуться на свое место. Он вяло промямлил, что будет рад меня видеть. Даже по телефону было слышно, как он будет рад, если я по дороге сломаю ногу».

“Так что же вы собираетесь здесь делать? Лежать под одеялом до победного конца?” – “Сознайся, тебя ведь Марат ко мне подослал?” – “А вы бы хотели, чтобы он вас оставил тут умирать от тоски?” – “Марат тебя попросил, и ты тут же все бросила и прискакала за тридевять земель?” – “При чем тут Марат? Я примчалась к вам. Да чего тут объяснять? Вы сами знаете, что вы для меня дороже всех!” – “Что же ты покинула меня в Москве и укатила в свой Цюрих?” – “Я вас покинула? А не вы меня прогнали к Феликсу?” – “И как тебе там с Феликсом?” – “Честно? Хреново”. – “Но ты ведь так его любила!” – “Из-за этого переезда все расклеилось. А может быть, из-за Марата”. - “Да, это я заставила тебя уехать, дура старая. Это была моя самая большая ошибка”. – “А зачем вы меня заставили?” – “Я боялась, что Марат может причинить тебе боль. Марат – опасный человек. Он может разбить чужую жизнь и даже не наклониться, чтобы подобрать черепки”. Такого Марата я не знала. “Почему же вы передумали?” - “Я не ожидала, что он будет так сходить по тебе с ума”. Я не удержалась: “А что, он и вправду сходит с ума?” – “Будто ты не знаешь! Ходит неделями чернее тучи, а потом вдруг срывается и мчится в Цюрих. И возвращается просветленный. На миг”.

Лина подняла на меня глаза, полные слез: «Иногда и на старуху бывает проруха!» Глаза у нее серые, узко стянутые к вискам, и только тут я заметила, как она похудела. Черты ее лица очистились от лишнего мяса и она вдруг стала страшно похожа на Марата. Наверно, положено говорить, что он похож на нее, но случилось наоборот: она стала похожа на него. Что ж, она когда-то нас уверяла, что в молодости была красивой. Она спросила: “И что ты собираешься с этим делать?”

У меня в мозгу начала проклевываться одна хитрая идейка: «Я готова уйти от Феликса к Марату, если вы согласитесь переехать с нами в Цюрих. Тогда вы будете со мною рядом, и ни мне, ни вам не будет так тоскливо». – «К кому это – к вам? Разве Марат собирается переехать в Цюрих?» Я прикусила язык, но потом подумала: «А почему бы нет? Ведь она его мать». А вслух сказала: «Я расскажу вам всю правду, если вы согласитесь полететь со мной обратно в Москву».- «Зачем мне в Москву?» – «А зачем вам оставаться здесь? Мне ведь скоро придется уехать, что вы будете тут делать одна? Ждать, пока Настя принесет вам чего-нибудь из больничного буфета?»

Тут очень кстати, запыхавшись, ворвалась Настя, прижимая к груди маленькую алюминиевую кастрюльку, в которой лежало куриное крылышко с зеленым горошком. Лина заглянула в кастрюльку, и по ее лицу я поняла, что она это варево в рот не возьмет. Не желая обидеть Настю, я горячо ее поблагодарила и отправила спать после суточного дежурства. «Ох, и грязи тут накопилось за год! А паутины-то, паутины!» – запричитала Настя, уходя. Этот выкрик дал мне прекрасную позицию для атаки: «Надеюсь, вы не собираетесь воевать с пауками? Я тоже! Что ж, так и будем жить, пока нас окончательно не затянет паутиной?»

“Чего ты добиваешься, Лилька? Не могу я туда ехать, мне там тошно до слез!” – “Но я вас зову не туда, а в Цюрих”. – “К тебе и Феликсу на шею?” – “Я же сказала: ко мне и к Марату”. – “Что ты имеешь в виду?” - “Давайте я закажу билеты на самолет и по дороге вам все объясню, клянусь!” Лина сказала: “Ладно, пока отложим этот разговор. Я пойду прилягу, что-то голова кружится”. Встала, оттолкнула мою протянутую руку и покачнулась, так что я еле-еле ее поймала. Я отвела ее в спальню и перетащила туда электроплитку для обогрева. Хоть было совсем не холодно, Лину бил озноб.

Убедившись, что Лина задремала, я позвонила Марату: «Мама в ужасном состоянии, голова кружится, все время лежит и жалуется на холод в середине июля. Но ехать в Москву не соглашается, говорит, ей там тошно. У меня возникла идея сманить ее в Цюрих – мол, рядом со мной ей не будет так тошно. Как ты думаешь?» – «В Цюрих, к кому?». – «Ну, пока ко мне». – «А что скажет Феликс?» – «Ни к чему его спрашивать, ведь пока моя задача – увезти ее в Москву. Что ты думаешь?» – «Что хочешь, обещай, но увези! Если б ты знала, Лилька, как я тебя люблю!»

Я позвонила в аэропорт и заказала билеты на вечерний рейс: все-таки первый класс это чудо, всегда есть места. В течение дня Лине становилось все хуже, и, наконец, она впала в какое-то странное забытье. И я решилась: я вызвала такси и попросила Настю помочь мне снести ее с лестницы. Я вспомнила, как трудно было сносить ее с лестницы в тот раз, когда она потеряла сознание, а теперь она была легкая, почти невесомая. В такси она в себя не пришла, но когда самолет стал штопором взмывать за облака, она открыла глаза и выдавила из себя некое подобие смеха: «Ну Лилька, ну злодейка, обманом все-таки заманила меня в этого ревущего монстра. И куда мы направляемся?» – «Пока в Москву». – «А ты обещала взять меня в Цюрих!»

“Сначала в Москву, а оттуда в Цюрих. Как только Марат окончательно соберется”. – “Значит, он собирается переехать в Цюрих? Все в Москве бросить ради тебя?” – “Ну, не совсем ради меня. Вы же сами во всем виноваты: сначала рассказали ему историю про Сабину и ее братьев, а потом про его отца. Он мне объявил, что больше не может жить в этой стране”. – “А как же его дела, его завод, и вообще... Он ведь там прожил всю жизнь. И неплохо прожил”. – “А теперь больше не хочет. Насчет завода не беспокойтесь – он своими еврейскими мозгами все обдумал и предусмотрел. Только велел мне хранить это в строжайшей тайне, так что я и вам не должна была это рассказывать. Не вздумайте проговориться”.

Посреди разговора Лина неожиданно закрыла глаза и задремала. Я смотрела на нее и сердце у меня сжималось – на всем ее облике лежала печать близкого конца. Принесли ужин, но я не стала ее будить, я взяла для нее только стакан чая, чтобы она могла принять таблетки. Минут через сорок она проснулась сама, послушно проглотила таблетки и спросила: «А отчего тебе особенно плохо в Цюрихе?» – «Да от всего. Феликсу не до меня, у него своих проблем полон рот, - раз, работы подходящей я не нашла – два, а главное, нет у меня там ни одной родной души».

“Что же ты ни с кем там не подружилась? Ведь ходишь, наверно, на какие-нибудь обеды и приемы?” – “Я на этих обедах и приемах даже словом ни с кем перекинуться не могу”. – “Почему не можешь? У тебя ведь неплохой немецкий”. – “Потому что они для меня как инопланетяне, и я не знаю, о чем с ними говорить. Одеваюсь я на такие приемы всегда невпопад. Молча сижу целый вечер в углу и мечтаю поскорей вернуться домой, хотя зачем мне домой, толком не знаю. И неделями жду, когда появится Марат”. – “Я так и знала, что все дело в Марате. Знаешь, он мне как-то сказал, что ты – его анима”.

Ее снова начал бить озноб, и я попросила у стюардессы два одеяла, чтобы ее завернуть. Она прижалась ко мне, как иногда прижимается Сабинка: «Знаешь, Лилька, я всю жизнь тосковала по Леве. Кроме того, что он был мой лучший друг, он был замечательный любовник. После его смерти я прожила долгую жизнь, в которую время от времени впускала разных мужчин. Я много себе позволяла: иногда среди них были замечательные ученые, а иногда молодые аспиранты, но ни один, ни один не мог сравниться с Левой. А они там, в тюрьме все его мужские способности отбили, и после тюрьмы он уже ничего не мог. И очень от этого страдал. Мне кажется, что он умер не от того, что ему отбили почки, и даже не от того, что он не мог больше оперировать, а от горя и стыда, что он перестал быть мужчиной. Ведь мне было всего двадцать пять лет, и он очень меня любил».

Лина положила голову на ладони, скрещенные на обеденном столике, и заплакала: «Они всю жизнь мне исковеркали. Я рада, что Марат хочет от них уехать». Я обняла ее, как иногда обнимаю Сабинку, и ужаснулась – у нее совсем не осталось тела, только легкие птичьи косточки, туго обтянутые кожей. Она вдруг прошептала мне прямо в ухо: «Я знаю, что скоро умру, и мне очень хочется знать – унаследовал ли Марат его удивительную способность к любви?» От этого вопроса меня охватил жар и я ей ответила честно: «Конечно, унаследовал. Иначе что бы меня так к нему припаяло?» Она утерла глаза и сказала: «Тогда уходи от Феликса и держись за Марата. Хоть он и на двадцать лет старше тебя». И опять неожиданно заснула, будто сбросила со своей души какое-то тяжкое бремя.

В аэропорту нас встретил повар Марата Виктор, и вихрем промчал через Москву домой. А дома Люба подняла вокруг Лины страшную суматоху – она ее кормила, поила настоем каких-то трав, купала, как ребенка, и заворачивала в махровые простыни. Я позвонила Марату, что мы уже в Москве и что в Лине еле-еле теплится жизнь. Он с трудом удержался, чтобы не заплакать: «Я тебе, Лилька, никогда этого не забуду», и сказал, что немедленно вылетает в Москву: «Ничего, дела подождут».

Он спешил не напрасно: через день после его приезда Лина умерла. Умерла ночью, во сне: у нее случилось мощное кровоизлияние в мозг.

И мы с Маратом остались сиротами. Мы очень ее любили.

ЕЛЕНА СОСНОВСКАЯ, ЦЮРИХ, 2011 ГОД.

Вчера исполнилось два года со дня смерти Лины, и я все еще плачу по ней.

За эти два года моя жизнь полностью преобразилась, и я не знаю иногда, глядя в зеркало, я ли там, в стекле, или другая женщина – с другой биографией, с другой любовью, с другим мужем и даже с другим именем.

Это часто случается с женщинами, и я бы не стала об этом писать, если бы перемена в моей жизни прошла обыкновенно и буднично – развод, новое замужество, перемена фамилии и переезд в новый дом. Но у меня это произошло с такой драмой, что хоть пиши об этом роман.

На Линины похороны в Москву прилетел и Феликс, - он ведь тоже к ней привязался за годы жизни в академгородке. Мы там часто у нее бывали, сидели по вечерам за чаем и говорили обо всем на свете, а больше всего о ее книге, которой мы тогда были очень увлечены. Ее дом был для нас как бы вторым домом, будто она была нашей матерью – «такая же хитрожопая, как моя маман!» - восхищался Феликс. В его устах это был высший комплимент.

Он прилетел с Сабинкой, но некому было радоваться ее приезду кроме меня. Зато она радовалась, не понимая, что ее привезли на похороны. Ей нравилось все – вкусная еда, плавательный бассейн и прогулки по собственному парку. Но особенно ей нравилось, что все вокруг говорят по-русски: она так устала от непрерывно плещущейся вокруг нее немецкой речи.

Пришлось взять ее на похороны, потому что не с кем было ее оставить: и повар Витя, и горничная Люба ни за что бы не согласились лишиться благодати поплакать над могилой Лины, которую они за прошедший год нежно полюбили. Мы – Марат, Феликс, я и две дочки Марата, - взрослые красивые дылды, Наташка и Зойка – тоже плакали, глядя на комья земли, постепенно заваливающие гроб. Не плакала только бывшая жена Марата Марина, хоть ей полагалось бы притвориться для приличия.

А впрочем, зачем ей нужно было притворяться? От Марата она не зависела, была все так же хороша и элегантна, как пять лет назад, если не присматриваться внимательно. Ее сопровождал новый муж, не такой богатый, каким в ее время был Марат, зато красивый и молодой – лет на пятнадцать моложе ее. На мой тихий вопрос: «Кто он?» Люба шепнула, что он – хозяин модной парикмахерской, которую ему купила и оборудовала Марина. Не скрывая своего очевидного нежелания оплакивать покойную свекровь, Марина не смогла сдержать радостный возглас при виде Феликса: «Дорогой мой тренер, с тех пор, как вы меня обучили, я все совершенствуюсь и совершенствуюсь в теннисе!» И прямо над могилой пригласила его назавтра к ней на обед – одного, без меня и без Марата. Мне показалось, что она непрочь и для него купить и оборудовать какое-нибудь модное предприятие.

Вечером после похорон мы все бродили по дому как неприкаянные, а я так распухла от слез, что предпочла пораньше лечь в постель, хоть потом никак не могла заснуть. Наутро после завтрака Феликс попросил у Марата машину – он хотел поболтаться по Москве до обеда у Марины. Ведь в прошлый наш приезд мы практически Москву не видели, угнетенные морозом и напряженной работой над исповедью Сабины. Меня Феликс с собой не пригласил и был прав: куда бы я делась, когда он отправится на обед к Марине? Марат любезно позволил Феликсу взять машину повара Вити, который все равно в этот день не собирался ездить за покупками.

Феликс уехал, а мы с Маратом, не зная, чем себя занять в такой траурный день, взяли Сабинку и пошли в бассейн. После часового бултыханья в теплой воде Сабинка быстро заснула, и мы остались вдвоем. Вокруг было тихо и пусто. Марат обнял меня за плечи и сказал: «Пойдем ко мне». – «Нет, нет! – в ужасе оттолнула его я. – Только не сейчас, сразу после похорон! К тому же Сабинка может проснуться и Феликс может вернуться». – «Сабинка после бассейна проснется не скоро, а Феликс пусть возвращается: все равно, пора ему сказать правду». – «Нет, Марат, еще не пора. И не здесь, и не сейчас, когда по дому все еще бродит мамин призрак». – «Но у меня такая тоска! И только с тобой я могу немного забыться».

Я решительно сказала «нет», и Марат, покорно согласившись, тут же приступил к фортепианному соблазну, состоящему в том, что его пальцы забегали по мне, как по клавиатуре рояля. С его стороны это было большим свинством, потому что он уже хорошо знал, как много времени – вернее, как мало времени – нужно, чтобы меня переубедить. Сам он при этом входил в настоящий транс такого накала, что через пару минут начинал задыхаться.

Доведя меня до полной потери здравого смысла, он хрипло прошептал: «Ко мне мы теперь не дойдем. Пошли в мамину комнату». Линина комната выходила прямо в гостиную, так что нам удалось без особых потерь до нее добраться, и мы согрешили прямо на той кровати, на которой Лина умерла два дня назад. В свое оправдание я придумала, что таким образом Лина нас благословила. Марат заснул, а меня начало мучить беспокойство: мне стало казаться, что кто-то бродит по гостиной, время от времени постукивая в дверь Лининой комнаты.

Пока я приводила себя в порядок, шаги и стук затихли. Я осторожно вышла в гостиную, плотно прикрыв за собой дверь. За окном уже начало темнеть и гостиная с задернутыми шторами погрузилась в сумрак, а в сумраке кто-то сопел и шуршал бумагами. Я с замиранием сердца зажгла свет и к своему ужасу обнаружила Сабинку, сидящую на полу возле журнального столика и сосредоточенно раздирающую на кусочки сложенные на столике журналы. «Что ты делаешь, Сабинка?» Она уже говорила вполне сносно, иногда путая немецкие и русские слова. «Я тебя искала. Во варст ду?» – О Боже, как от нее скрыть, где я была? - «И что ты теперь делаешь?» – «Сердяюсь». – «На кого?» – «На дих». – Я почему-то перешла на немецкий: «Варум?» Но она ответила по-русски: «Зачем прятываться?» – «Я не пряталась, я просто думала, что ты спишь».

Мне хотелось поскорее унести ее из гостиной, пока из Лининой комнаты не вышел Марат – я, конечно, понимала, что она не подумает о том, о чем подумал бы взрослый, но на душе у меня от всей этой ситуации становилось муторно. «Идем к тебе, я тебя одену». Я взяла на руки маленькое теплое тельце, Сабинка прижалась ко мне и потерлась щекой об мое плечо: «Ты так вкусно пахнешь». Я-то знала, чем я пахну: счастье, что об мое плечо терлась Сабинка, а не Феликс. И мне стало ясно, что действительно с этой двойной игрой пора кончать.

К моменту возвращения Феликса, я уложила Сабинку в постель, хорошо помылась в душе, и мы с Маратом, сидя на кухне, в который раз просматривали Линину книгу: полгода назад мы ее отпечатали и переплели в подарок Лине на день рождения. Феликс скользнул взглядом по книге, но ничего не сказал, а стал выяснять, когда я собираюсь вернуться в Цюрих. «Я еще об этом не думала. Ведь нужно разобрать Линины вещи и бумаги». – «А ты подумай, потому что я хочу уехать послезавтра утром – мне еще надо по дороге заехать в Берлин к маме, показать ей Сабинку». Я мысленно отметила, что в Берлин он меня тоже не позвал.

“Отлично. Значит, я уеду дня через три, чтобы встретить тебя с Сабинкой в Цюрихе”. Феликс сказал тихо и внятно: “Об этом не может быть и речи. Ты уедешь в тот же день, что и я, потому что я тебя наедине с ним в пустом доме не оставлю”. – “Он – это я?” – спросил Марат, медленно поднимаясь со стула. И я испугалась, что сейчас начнется – что именно начнется, я не знала, но я не хотела, чтобы оно началось. Я бросилась между ними: “Ладно, я тоже уеду послезавтра, не стоит из-за этого горячиться. Я постараюсь за завтра разобрать хотя бы бумаги и письма”. – “Марат, - сказал Феликс самым вежливым тоном, – ты закажешь ей билет на послезавтра? А мне опять завтра дашь машину на полдня, ладно?”

Я посмотрела на Марата так умоляюще, что он немедленно согласился, но не удержался и спросил: «А завтра ты не боишься оставить ее со мной? Правильно не боишься – я завтра с утра тоже уезжаю в город». Мы тихо разошлись по своим спальням, причем я легла в комнате Сабинки, чтобы не оставаться с Феликсом с глазу на глаз.

Назавтра Марат с утра уехал в свой офис, а вслед за ним уехал и Феликс. Я же провела весь последний день в Лининой комнате, разбирая ее бумаги, и только перед обедом мы с Сабинкой опять сходили в бассейн, от которого она была без ума. Часов в пять я услышала, как во двор въехала машина и взмолилась неизвестно кому, чтобы это был Марат, а не Феликс. Моя мольба была услышана: это действительно был Марат.

Он не вошел в Линину комнату, а остановился в дверях и поманил меня пальцем: «Иди сюда. Где твоя сумка?» Я принесла сумку из Сабинкиной комнаты и положила на стол - это была самая заурядная дамская сумка с двумя карманчиками в подкладке и с накладным карманом на боковой стенке. Марат ловкими пальцами выпотрошил сумку и внимательно осмотрел ее подкладку: «Никуда не годится. Садись в машину, мы поедем покупать тебе новую сумку». Я откуда-то знала, что хорошие вещи в Москве стоят безумные деньги и попробовала слабо возражать, но он меня не слушал.

Мы поехали не в город, а в местный универмаг, наполненный маленькими магазинчиками, в витринах которых были выставлены товары чудовищной дороговизны. По дороге Марат включил радио и тихо сказал мне в самое ухо: «После маминой смерти меня ничего здесь не держит, и я решил рвать когти. Но мои когти в нескольких местах вонзаются в самое мясо здешних дел, так что никто не должен даже подозревать о моих планах. Поскольку я не знаю, когда и как я доберусь до Цюриха, я принял кое-какие меры, чтобы обеспечить тебя, если что-то будет не так. Для этого тебе нужна новая сумка – в первую очередь на случай, если Феликс заинтересуется ее содержимым. Я специально купил тебе билет на рейс в Женеву, который уходит на два часа позже, чем его рейс на Берлин. Мы спрячем новую сумку в машине и ты поедешь в аэропорт со старой, а на новую мы заменим ее, когда он улетит».

Тут мы подъехали к универмагу, и я так и не узнала, для чего он затеял все эти сложности. Мы быстро нашли магазин сумок, каждая из которых стоила целое состояние. Поскольку все они были очень хороши, я поняла, что Марат ищет в них не красоту, а что-то другое, и не стала вмешиваться. Наконец он выбрал одну из серебристой, кажется, крокодиловой кожи, заплатил за нее астрономическую сумму, и повел меня в кафе на крыше. Там мы сели за столик и заказали по чашке кофе – я закрыла глаза, чтобы не смотреть на цену.

Марат осторожно вынул сумку из фирменного пакета и открыл: «Смотри!» Я заглянула внутрь и не увидела там ничего особенного, кроме необычайной красоты отделки. «Смотри лучше!» – велел он и дал сумку мне в руки. Я пощупала стенки и посчитала количество отделений – их было четыре, но опять не увидела ничего особенного. Марат взял у меня сумку и сунул палец в одно из боковых отделений: что-то щелкнуло и под его пальцами открылось второе дно, похожее на маленькую пещерку.

“А это я приготовил для тебя!” – он вынул из кармана три ключа на кольце и кредитную карточку на мое имя: “Это ключи от дома в Кюснахте”. Все это он аккуратно вложил в пещерку, и закрыл ее. Стенки сумки сдвинулись, будто там ничего не было. Он протянул мне маленький листок: “Тут адрес в Кюснахте и секретный код карточки, запомни их и впиши в записную книжку как номера телефона, добавив необходимое количество цифр”. Он проследил, как я вписала номер и адрес в записную книжку под именем “Алиса”, а потом вынул из кармана мобильный телефон: “Это твой новый телефон с цюрихской карточкой. Запомни его номер и тоже запиши в книжку». Когда я вписала номер под именем «зубной», он спрятал его в новую сумку, положил деньги за кофе на стол и поднялся с места: «А теперь скорей домой, пока Феликс нас не засек».

Секунду подумав, он подошел к стойке кафе и купил какой-то замысловатый торт: «Если Феликс уже вернулся, мы скажем, что ездили за тортом для прощального ужина». Меня потрясло, как он все заранее обдумал, но особенно поразил мобильный телефон с цюрихской карточкой – значит, он задумал это еще в Цюрихе. По дороге домой он продолжил свои инструкции: «В первый же день по приезде в Цюрих, пойди в ближайший банк, возьми там ящик и спрячь в ящик все: ключи, карточку и телефон. Можешь для верности оставить в ящике записку с адресом, секретным кодом карточки и номером телефона».

Мы подъехали к воротам нашего дома и столкнулись носом к носу с Феликсом, который тоже в этот момент подъехал к дому с другой стороны. «Спрячь сумку под сиденье», - прошипел Марат, вынимая из багажника коробку с тортом. Прежде, чем Феликс успел открыть рот с вопросом, куда мы ездили, Марат тряхнул перед ним тортом, объявив: «Ты как раз вовремя. Мы решили устроить прощальный ужин».

По лицу Феликса я поняла, что он не убежден этим объяснением, и пошла в атаку: «А где ты мотался весь день? Или это секрет?» У него, как и у нас, ответ был готов: «Я изучал московские рынки, чтобы купить маме все, что она просила». И он тряхнул перед нами двумя большими сумками, полными всякой дребедени, вроде матрешек и плюшевых мишек: «Разве ты забыла, что мама открыла в Берлине небольшое туристское агенство для желающих посетить Москву?» Я действительно вспомнила о мамином бизнесе, но все равно осталась при убеждении, что Феликс врет. Чем, интересно, он был занят весь день в Москве?

На следующий день мы с Феликсом сводили Сабинку на прощанье в бассейн, и себе тоже не отказали в удовольствии поплавать. Когда мы, мокрые и примиренные водной процедурой, уселись на бортик бассейна, Феликс неожиданно перестал дуться и поцеловал меня с забытой нежностью: «Скорей бы уже приехать домой и опять зажить нормальной жизнью». – «Ну да, ты опять начнешь увеселительные прогулки со своими влюбленными пациентками. А меня что ждет?» – «Я давно хотел спросить, почему ты называешь моих студенток пациентками?» - «А ты не догадался? Потому что в таких случаях я чувствую себя Сабиной, следящей из окна за доктором Юнгом».

Феликс захохотал: «Остроумное предположение! Если не считать, что оно попахивает не твоим юмором, а юмором Марата». – «Ты просто помешался на Марате. Уж не решил ли ты сменить ориентацию?» – «Это было бы естественно – за прошедшие пять лет у нас с тобой выработался общий вкус». На этих словах мы могли бы опять поссориться, но тут, к счастью, появился объект наших раздоров, сбросил халат и тоже нырнул в бассейн. Я заметила, что Феликс с явной завистью следит за его идеально тренированным телом. И не упустил случай нанести мне удар под ложечку: «Красивый зверь. Глядя на него, я иногда понимаю что ты нашла в нем, но не могу понять, что он нашел в тебе» . Но и я не сплоховала: «То же самое, что и ты!» На это ему нечего было ответить, и он замолчал.

Марат быстро проплыл тысячу метров, а потом спросил Сабинку, не хочет ли она покататься на нем верхом. Сабинка в восторге влезла к нему на плечи и он с хохотом помчался по воде в фонтанах брызг. Феликс, сцепив зубы, следил за этим весельем, - мою измену он еще склонен был простить, мою, но не Сабинкину. Через пару минут он вскочил на ноги и объявил, что пора идти завтракать, а не то мы опоздаем на самолет. Хоть было еще рано, никто не стал с ним спорить, кроме Сабинки, которая вцепилась Марату в волосы и ни за что не хотела с него слезать.

Мы позавтракали медленно и обильно. После завтрака уже почти не осталось времени ни на сборы, ни на ссоры – пора было ехать в аэропорт. В последнюю минуту Феликс пожелал, чтобы я показала ему свой билет: похоже, он вообразил, что я не собираюсь улетать через два часа. Но билет был в полном порядке, если не считать, что рейс был не на Цюрих, а на Женеву. Он потребовал от Марата объяснения, зачем мне лететь в Женеву? «На Цюрих сегодня нет прямого полета. А ведь ты хотел, чтобы она улетела сегодня, не правда ли?» Феликсу ничего не оставалось, как принять свершившийся факт.

Сабинка не очень понимала, куда и зачем ее везут без меня, но Феликс утешил ее, выдав ей плюшевого мишку из маминой коллекции. Она тут же усыновила мишку, запеленала его в свой шарфик, и они все трое – Феликс, Сабинка и Мишка – скрылись за стеклянной дверью зала улетающих. По дороге к выходу Марат вдруг свернул налево и сказал: «Первым делом мы пойдем сдадим твой билет». Я оторопела: «То есть?» – «Очень просто – зачем тебе лететь в Женеву? А на завтра я приготовил тебе билет в Цюрих. Так что сдадим билет и вернемся домой». – «А что скажут Витя и Люба?» – «Они ничего не скажут, они уже уехали: я купил им на два дня номер в отеле на озере Селигер». Не стоило удивляться, - он, как всегда, все предусмотрел! Знал бы он тогда, что он предусмотрел не все! Существуют дела и чувства, которые даже ему не приходят в голову.

“Но Феликс будет меня искать и проверять, прилетела ли я в Цюрих”. – “Пусть проверяет. Мы сейчас отключим все телефоны, а к десяти вечера включим твой мобильный. Если он позвонит, скажешь ему, что уже прилетела, но еще не доехала до дома – ординарный гражданин никакими силами не может определить, из какого города отвечает ему мобильник. А может, ты решишься и скажешь ему правду?” – “Нет, нет! После пяти лет совместной жизни нельзя отставлять человека по телефону!” – “Бог с тобой, поступай как хочешь. Главное, что сегодня мы с тобой, наконец, остались одни и ни от кого не должны скрываться”.

До этого дня нам никогда не удавалось надолго оставаться наедине, всегда жизнь нависала над нами – или кто-то дышал за стенкой, или я боялась опоздать к ужину, или Марата срочно вызывали по телефону на завод. А сегодня мы остались совершенно одни и постарались наверстать упущенное время. Когда солнце зашло, Марат предложил прочесть завещание Лины. «Неужели она оставила завещание?» – «Представь себе, оставила – оформленное по всем правилам. Как-то раз, когда я уехал в Цюрих, она пригласила моего адвоката и попросила Любу с Витей быть свидетелями. И вот результат».

Он показал мне большой конверт, запечатанный сургучной печатью. «Но нельзя читать завещание, валяясь в постели нагишом. Давай прилично оденемся и выполним все формальности». Он достал из шкафа короткий шелковый халат и протянул мне пакет с чем-то воздушным: это оказалось кружевное платье-пелерина, - надетое на голое тело, оно едва ли могло быть названо приличным. Марат позаботился обо всем - погасив верхний свет, он зажег три свечи, заранее вставленные в трилиственный подсвечник и распечатал конверт. Завещание оказалось коротким:

“За неимением других ценностей, я, Сталина Викторовна Столярова, завещаю своему сыну Марату Львовичу Столярову, права на мою любимую Лильку (Елену Сосновскую) и на мою книгу “Секрет Сабины Шпильрайн”.

Все имущество, оставшееся в моей новосибирской квартире, я завещаю моей верной помощнице Насте(Анастасии Коньковой)».

“Завещание совершенно в духе мамы. А с какой стати права на Лильку – она что, знала?” – “Знала”. – “Ты ей рассказала?” – “Конечно, нет, но мимо ее острого взгляда ничего не проходило незамеченным”. – “Что ж, тем лучше. Теперь у тебя уже нет другого выхода, ты принадлежишь мне по праву”. Мы выпили по бокалу вина в память о Лине и всплакнули – нельзя было определить, кто из нас любил ее больше. Потом Марат сорвал с меня пелеринку и в который раз осуществил свое право, “на этот раз законно, согласно завещанию” – объявил он.

Мы было задремали, но нас разбудил странный дверной звонок: три коротких и один длинный. «Кто бы это мог быть?» – испуганно спросила я, представив себе стоящего за дверью разъяренного Феликса. Но Марат не спешил открывать. «Мне некуда спешить. Это сигнал, что мне принесли срочное письмо, и вряд ли оно предвещает что-нибудь хорошее». Я заволновалась и стала его теребить: «Пойди посмотри! Ну пожалуйста, пойди!» – «Ладно, я пойду, но ты потом пожалеешь, что испортила нам остаток ночи».

Он накинул халат и ушел. Его так долго не было, что я надела майку от его тренировочного костюма и пошла к воротам проверить, не случилось ли с ним чего. В саду было темно, и только ворота были освещены фонарем. Марат меня не видел – он стоял в круге света под фонарем, разглядывая какой-то листок, лицо у него было хмурое. «Что случилось?» – крикнула я издали. Марат пошел мне навстречу, на ходу засовывая листок в карман халата.

“Что ты от меня прячешь? Я все равно видела какой-то листок у тебя в руках”. Он подошел, обхватил меня обеими руками и прижался к лицом к моему плечу: “Это я автоматически спрятал, не хотел вовлекать тебя в свои неприятности. Идем в дом и вместе почитаем, что там написано. С кем, кроме тебя, я могу поделиться?»

Дома он выложил листок на стол под лампу, а сверху бросил маленькую записку, напечатанную на компьютере. Записка была короткая: «Письмо доставлено вчера вручную в почтовый ящик при входе. Было еще два точно таких же письма – в финансовый и торговый отделы. Расследование по этому делу начнут на днях. Записку немедленно сожги». Марат придвинул пепельницу, поднес к записке свечу и сжег ее дотла. Потом пошел в уборную, сбросил пепел в унитаз и несколько раз спустил воду. «А теперь почитаем письмо».

Письмо было анонимное, напечатанное на компьютере. Автор письма утверждал, что он много лет работает на заводе Марата Столярова, и в последнее время начал замечать, что из разных цехов стали исчезать приборы. Очень ценные приборы, на которых основано все производство. Это его обеспокоило и он стал следить за г-ном директором. Однажды он зашел в кабинет г-на Столярова, когда там никого не было, и увидел на столе пустой конверт, в верхнем углу которого был обратный адрес в швейцарском городе Цюрихе. Услыхав шаги, он сунул конверт в карман и быстро вышел. Несколько недель назад автор поехал в туристскую поездку по Австрии и Швейцарии – конечно, он выбрал маршрут не случайно. В Цюрихе он отделился от группы и, пользуясь картой, поехал по адресу на конверте. Там он обнаружил обнесенный забором участок, на котором располагалось здание, как две капли похожее на здание московского завода вышеупомянутого г-на Столярова. На воротах он заметил объявление о том, что заводу требуются временные уборщики. Он позвонил в звонок на воротах и его наняли уборщиком на завтрашний день. Проникнув таким образом на завод, он увидел знакомые ему приборы и уникальные монтажные линии, на которые у г-на Столярова был международный патент.

Он опасается, что г-н Столяров собирается закрыть московский завод и перебраться в Цюрих, оставив весь рабочий коллектив без работы. Он просит московскую мэрию разобраться в этом деле – не нарушил ли вышеупомянутый г-н Столяров российские законы при таком переезде.

Подписи под письмом не было, числа тоже.

“Интересно, кто из моих рабочих мог разнюхать про Цюрих?” – задумался Марат. Но мои мысли были заняты другим: “А это опасное обвинение?” – “Ты же знаешь наши порядки. Донос есть донос, ему нужно дать ход. Хоть я выполнил все правила при перевозке приборов, если кому-то в мэрии будет выгодно меня обвинить, он сумеет это сделать. У меня есть там достаточно врагов. А пока я оправдаюсь, могут пройти годы”. – “Что же делать?” – “То, что я недавно сказал – рвать когти. Но я не думал, что меня вынудят сделать это так быстро. Кто-то очень постарался. Интересно, кто?»

“Марат! – одернула его я. - Какая разница, кто написал донос? Главное, что он написан и попал в руки твоих недоброжелателей. Думай о том, как спастись! Или ты хочешь сесть в русскую тюрьму?” – “Ты права, надо срочно уехать. Но я уже не могу купить билет на самолет, эти билеты немедленно регистрируются компьютером. При покупке билета на поезд тоже требуют паспорт. Остается только машина, но моя машина не годится, она записана на мое имя”. – “Господи, что же делать?” – “А ведь я предупреждал, что если я пойду за письмом, оно испортит нам оставшуюся часть ночи”. – “Давай не допустим этого! Выпьем еще вина и ляжем в постель. А потом будь что будет!”

Мы так и сделали, и не пожалели об этом. Утром, перед тем, как везти меня в аэропорт, Марат оставил на кухонном столе записку и деньги для Вити и Любы, сложил маленький чемоданчик с самым необходимым, и мы двинулись к воротам. Завернув за угол, он первым делом разбил свой мобильник и выбросил его в мусорный ящик. Потом что-то вспомнил, побежал обратно в дом и вынес футляр с изумрудным ожерельем, футляр выбросил, а ожерелье протянул мне: «Чуть не забыл. Спрячь в сумку и положи в ящик в банке». По дороге он зашел в свой банк и взял столько денег, сколько можно было взять – отныне он не хотел пользоваться кредитными карточками. Мы взяли еще небольшую сумму на мою карточку и решили, что этих денег ему должно хватить, чтобы пересечь границу России.

В аэропорту я попросила Марата отдать донос мне – ни к чему ему носить на себе такой обличающий документ. Он секунду подумал и согласился: «Только не потеряй – я еще выясню, кто его автор. И запомни: если я не появлюсь через десять дней, найди в телефонной книге Цюриха «Поисковую фирму Циммерман» и найми их, чтобы они меня искали. Но я надеюсь, что это не понадобится».

С тяжелым сердцем я пристегнулась ремнем в самолете и вытащила из сумки злосчастный донос. Вчера я была в шоке, а сегодня решила перечитать его внимательно. Я стала читать медленно, вчитываясь в каждое слово. И вдруг меня словно током ударило. Я всмотрелась в заключительную фразу: «Я прошу московскую мэрию разобраться в этом деле – не нарушил ли вышеупомненный г-н Столяров российские законы при таком переезде». Я вспомнила, что нечто похожее я видела и ближе к началу письма. Конечно, я не ошиблась: «здание, как две капли похожее на здание московского завода вышеупомненного г-на Столярова».

Никакой сотрудник Марата, много лет живший в Москве, не мог написать такое нелепое слово «вышеупомненный». Такое приблизительное, но неточное слово вместо точного «вышеупомянутый» мог употребить только один человек – мой муж Феликс! Как часто я поправляла его именно в подобных случаях! Боль иглой пронзила мне сердце – все остальное совпадало: письма были доставлены вручную позавчера, когда Феликс неизвестно зачем уезжал в Москву на машине Марата. Может быть русский язык он не выучил в совершенстве, но сущность российского правосудия он понял хорошо – полное пренебрежение презумпцией невиновности. Не суд должен доказать виновность жертвы доноса, а жертва доноса должна доказать суду свою невиновность. И неизвестно, удастся ли ей это, и сколько на это уйдет времени.

Я подчеркнула губной помадой изобличающие Феликса слова и задумалась: как дать ему понять, что я знаю про донос? Я так ничего и не придумала до самого Цюриха. Одно я знала точно: больше жить с ним я не буду.

В Цюрихе все было так же красиво и чуждо, как и до моего отъезда. Я швырнула чемодан на кровать, вытащила из ручного чемоданчика серебристую сумку Марата и уже почти ушла, как зазвонил телефон. Это был Феликс: «Где ты была все утро?» – «Ты бы хоть поздоровался сначала!» – «Я спрашиваю, где ты была?» Мне очень захотелось сказать ему правду, но я сдержалась и рявкнула: «В таком тоне я с тобой разговаривать не намерена». И бросила трубку. Пока я запирала замок, я слышала за дверью многократные телефонные звонки, но впервые за этот год не испытала ни жалости, ни угрызений совести.

В банке все прошло гладко, как проходит все, за что ты хорошо платишь, – я без проблем получила личный ящик, его код и пароль. В сопровождении вежливого клерка я спустилась в зарешеченный подвал, открыла кодом назначенный мне ящик и обнаружила, что могу спрятать в него не только ключи и телефон, но и всю сумку. Так я и сделала, оставив себе только записку с кодом и паролем. Выйдя из банка, я задумалась, куда эту записку спрятать, хоть сама не знала, от кого.

С паролем, собственно, проблем не было – это было девичье имя моей мамы. Хоть маму я не помнила, ее девичье имя я забыть не могла. Но код запомнить было непросто – в нем было двенадцать цифр и тире. Не то, чтобы я не могла выучить его наизусть, но меня мучил страх, что я могу что-нибудь забыть или перепутать. Я пришла домой и стала озираться в поисках укромного места, куда бы я могла спрятать записку. Мне это напомнило древнюю историю с презервативом, сброшенным Маратом на пол перед самым приездом Феликса. К сожалению, я не могла повторить остроумное решение той древней проблемы, потому что еще не успела в своей новой квартире завести цветы в горшках.

С горя я пошла на кухню приготовить себе чашку кофе, и тут мой взгляд упал на висящий над кухонным столом настенный календарь, на страницах которого были обведены красным дни лекций и семинаров Феликса. И само собой возникло гениально простое решение: я отметила точкой на каждой странице календаря очередную цифру кода, благо их было двенадцать, и спустила записку в унитаз.

Успокоенная, я наспех распаковала чемодан, свалилась в постель и сладко заснула. Как ни странно, Феликс мне больше не звонил, чему я была несказанно рада. Они с Сабинкой должны были прилететь из Берлина через два дня, так что весь следующий день я просидела над Лининой книгой, а назавтра я задумала проверить свою способность воспользоваться банковским ящиком. Я аккуратно списала код с календаря, приехала в банк, набрала пароль на планшетке у двери в подвал, нашла свой ящик и набрала его код. К моему восторгу ящик послушно открылся. Я вынула оттуда серебристую сумку, спрятала на ее место свою старую, закрыла ящик и вышла на улицу.

Что дальше делать, я не знала – идти мне было некуда, звонить некому. Еще месяц назад я могла бы позвонить Лине, но Лины больше не было, а звонить Марату было невозможно – он на моих глазах сломал и выбросил свой мобильник. Вдруг меня осенило: «Завтра приедут Феликс с Сабинкой. Так почему бы мне не использовать последний свободный день, чтобы съездить в Кюснахт и посмотреть на дом?» Я шла из банка по набережной, и пристань была совсем близко. Я подошла к пристани как раз вовремя, чтобы вскочить в трамвайчик-паром, уходящий на Кюснахт. И всю дорогу вспоминала, как на этом трамвайчике Сабина ехала к Юнгу, обзывая себя мокрой болонкой.

Через полчаса я сошла на берег и вынула из сумки записку с адресом. Купленный Маратом дом оказался в двадцати минутах ходьбы от пристани. Я довольно быстро разобралась с ключами, отперла ворота, вошла во двор и пошла к дому по тропинке, вьющейся среди кустов сирени. Дом открылся мне неожиданно: он стоял среди деревьев, не слишком большой, не такой, как гостевой дом на Николиной горе, но и не очень маленький, а как раз в самый раз. Элегантно очерченный, как и полагается швейцарскому дому, двухэтажный, с двумя террасами и балконом.

Я покрутила в руках ключи, прикидывая, каким из них отпирается входная дверь, но сразу сделать это не решилась. Чтобы набраться смелости, я села на скамейку в маленькой беседке, которую заметила среди кустов, и запретила себе распускаться. Самое правильное – считать, что Марат обязательно приедет, и приготовить дом к его приезду. Я подобрала нужные ключи и вошла в дом: передо мной простирался большой вестибюль, типа английского холла, он мог бы одновременно служить столовой и гостиной. Устройство холла имело смысл отложить на потом, когда все утрясется. Из холла открывалась дверь в кухню, которая была почти полностью обустроена – там была плита с духовкой, холодильник, микроволновая печь и красивый круглый стол со стульями, рассчитанный на основательную семью.

Все остальные комнаты на обоих этажах были просторные, красивые и пустые. Я решила к приезду Марата подготовить спальню и кухню – для начала этого было бы достаточно. Комнатой для Сабинки я могла бы заняться потом, вместе с Маратом. Мне необходимо было действовать, потому что любая остановка могла швырнуть меня в бездну истерики. И тогда прости-прощай! Не давая воли своему отчаянию, я помчалась обратно в Цюрих, в тот же мебельный магазин, где я покупала мебель для своей квартиры с Феликсом, и обстоятельно осмотрев бесконечный парад спален, выбрала одну, не слишком дорогую и вполне красивую. Я оформила покупку при помощи маратовской кредитной карточки, вписала в квитанцию адрес дома в Кюснахте и назначила доставку на послезавтра на двенадцать часов дня, когда Сабинка по моим расчетам будет в детском саду, а Феликс в университете.

Потом поднялась на второй этаж и купила одеяло, две подушки, покрывало, два комплекта постельного белья, два халата и четыре полотенца, и добавила это все к доставке, а доставку перенесла на час дня – как знать, что меня задержит? Когда я вышла из мебельного магазина, я почувствовала такую усталость, что чуть было не поддалась соблазну сразу ехать домой с серебристой сумкой, минуя банковский ящик. Но какая-то чужеродная воля, напомнившая мне опять ту древнюю историю с презервативом, через силу поволокла меня в банк, чтобы избавить от сумки, карточки и ключей. Труднее всего мне было расстаться с телефончиком – мне казалось, что как только я запру его в ящик, мне позвонит Марат.

При мысли о Марате, пытающемся сбросить со своего следа российские власти, мне прямо в трамвае стало дурно, но я преодолела тошноту и дурноту, так что, слава Богу, никто ничего не заметил. Я так хорошо знала свою родину, особенно после того, как я записала воспоминания Лины, что больше всего на свете я боялась ее бульдожьей хватки. Мучительно волоча ноги, я добрела от остановки до квартиры и, не раздеваясь, упала на кровать, зарылась головой в подушку и провалилась в небытие.

Я проснулась среди ночи в холодном поту. Ах, не было рядом со мной Фрейда, который мог бы истолковать мой сон! По полу моей цюрихской квартиры, извиваясь ползла длинная-длинная змея. Она выползла в кухню и стала листать языком настенный календарь, радостно указывая мне на отмеченные красными точками цифры кода моего банковского ящика. Я закричала, вырвала у нее календарь, и он рассыпался у меня в руках мелкими обрывками, так что ни одной цифры нельзя было больше разглядеть.

Пока я приходила в себя, за окном начали вспыхивать первые блики нового дня. В полдень должны были прилететь Феликс с Сабинкой, но мысль об этом не принесла мне радости, я думала только о Марате. Именно в это утро я по настоящему поняла, как много он для меня значит. Я содрогнулась от угрозы, что больше никогда его не увижу, и впервые в жизни начала молиться, сама не зная, кому, чтобы тот, кому я молюсь, спас его и принес ко мне.

Я опять задремала и проснулась от звонкого голоса Сабинки, зовущей меня из коридора. Это был уже не сон – я глянула на часы и убедилась, что они прилетели не тем рейсом, которым планировали прилететь, а на три часа раньше. «Феликс, - крикнула я – чего вы так рано? Все в порядке?» – «Выползай из постели и приходи пить кофе, – отозвался Феликс. - Я спешу: наш декан перенес совещание профессоров на десять утра». Кто его знает, перенес ли и вправду декан совещание или Феликс прилетел раньше назначенного времени, рассчитывая поймать меня с поличным?

Нет, я положительно потеряла разум – с каким поличным Феликс рассчитывал меня поймать? Откуда он мог знать, что Марат уже прочел его донос и покинул свой дом? Мы мирно выпили кофе под непрерывный перезвон Сабинкиного голоса – она вчера весь день провела в Берлинском зоопарке, и ей было что рассказать. А я все время думала о своем необъяснимом внутреннем голосе, вынудившем меня вчера наперекор смертельной усталости потащиться в банк, чтобы спрятать серебристую сумку в ящик. Хороша бы я была сегодня утром с сумкой в руках! Почти как тогда с презервативом. Тьфу ты, дался мне этот презерватив!

Феликс умчался в университет, а я не повела Сабинку в детский сад, пусть побудет денек со мной – что-то я последнее время ее совсем забросила. И никто не знает, как дела обернутся завтра. Я пришла с нею на пристань и мы совершили чудесное путешествие по озеру на прогулочном катере. От легкого покачивания катера и от обилия впечатлений Сабинка так устала, что по приходе домой тут же заснула, оставив меня наедине с моими страхами. Больше всего меня мучила мысль, что это я погубила Марата. Зачем я прельстилась его любовью? Ведь тогда, в первый раз, когда Феликс улетел в Цюрих, я могла бы ему отказать! Конечно, потом это было бы невозможно, но тогда, в первый раз...

Я металась по квартире, не зная, куда ткнуться, чтобы узнать, где сейчас Марат. Осознав, что это невозможно, я решила позвонить в его московский дом под предлогом потери какой-нибудь вещицы. Мне ответила Люба, которая сказала, что никакого браслета с зеленым камнем она не находила, хоть досконально убрала весь дом. Странно, но Феликс Маркович тоже вчера звонил, спрашивал, не забыл ли он часы. Но и часов она не находила. Видела ли она Марата Львовича? Нет, не видела, но по возвращении из санатория на озере Селигер они с Витей нашли на кухонном столе записку от него и большую пачку денег. Он написал, что решил поехать в Испанию, чтобы без посторонних глаз пережить смерть мамы, и пусть они его не ждут скоро, он не знает, как долго он задержится за границей. Деньги посоветовал немедленно отнести в банк, мало ли плохих людей болтается вокруг.

Я уже хотела положить трубку, как Люба вдруг сказала неуверенно: «Елена Константиновна...» – и замолчала. Меня давно никто так не называл, я даже не сразу сообразила, что Люба обратилась ко мне, а она продолжала: «Я хотела вам рассказать, что у нас вчера были гости, приехали в черной машине, четверо, и я подумала – хорошо, что мы послушались Марата Львовича и отнесли деньги в банк. Что за люди, не знаю, но они перерыли весь дом, так что пришлось опять убираться. Они спросили про Марата Львовича, но мы сказали, что он наверно улетел в Испанию, на что они нехорошо засмеялись и сказали, что далеко он не улетит».

“Спасибо, Люба”, – пробормотала я непослушными губами и положила трубку. Итак, за Маратом уже приходили, - значит, его еще не нашли: тот, кому я молилась, услышал мои молитвы. А вот зачем звонил Феликс, непонятно, - может, просто проверял, не улетел ли Марат вместе со мной? Простота такого объяснения почему-то меня не убедила, но делать было нечего, спросить его об этом я не могла. Я приготовила обед на скорую руку – одно из преимуществ западной жизни состояло в возможности приготовить обед на скорую руку – и вдруг вспомнила, что на завтра назначена доставка спальни в Кюснахт. Я проверила по календарю, действительно ли Феликс завтра занят в университете с десяти до четырех, и поспешила позвонить Ирме, чтобы она забрала Сабинку из детского сада и побыла с ней до моего возвращения.

Не найдя никакого другого занятия, способного отвлечь меня от мучительного страха за Марата, я засела за Линину книгу. Я увезла из Москвы Линин экземпляр книги, который сделал ей в подарок Марат: она была напечатана и переплетена не как рукопись, а как настоящая книга. Читая знакомый мне текст как книгу, я обнаружила большое количество огрехов – что ж, по крайней мере мне будет чем заняться.

Я так углубилась в книгу, что не слышала, когда вернулся Феликс. «Неужели Сабинка до сих пор спит?» – удивился он, поглядев на свои наручные часы, которые он якобы забыл в Москве. Закусив губы, я молча поставила на стол тарелки, с трудом сдерживаясь, чтобы не спросить его, зачем он звонил Любе. Разумом понимая, что он правды мне не скажет, я все же хотела заставить его устыдиться этой недостойной слежки. Остановило меня только сознание, что у него есть все основания меня подозревать, - так зачем мне его разоблачать?

Я совсем запуталась в собственных чувствах, и с облегчением вздохнула, когда услышала, что Феликсу пол-ночи придется готовиться к завтрашнему семинару, чтобы наверстать время, потерянное на поездки. Значит, я могу спокойно лечь в постель, не опасаясь его супружеского интереса. Боже, я ли это? Еще год назад его равнодушие разбило бы мне сердце, а сегодня я могу думать только о Марате, вспоминая рассказ Лины о страшных пытках, которым ни за что, ни про что когда-то подвергли его отца.

Опасаясь, что не засну, я проглотила успокоительную таблетку, увезенную мной из Лининой коллекции, но среди ночи проснулась от собственного крика. Тот самый змей из моего недавнего сна вполз ко мне под одеяло и пытался обвиться вокруг моего горла. Я открыла глаза и увидела Феликса: испуганный моим криком, он прибежал из своего кабинета и склонился надо мной со стаканом воды в руке. Тень его руки на стене, странным образом искаженная много раз преломившимся светом его настольной лампы, и вправду напоминала змею.

Наутро все ночные ужассы рассеялись в солнечном свете. День выдался прекрасный, и я не проспала, чтобы вовремя отвести Сабинку в детский сад. «Сегодня тебя заберет Ирма – я оставила ей деньги на мороженое», - сказала я ей, и она убежала, довольная. А я поехала в банк, вызволила из ящика свою заветную сумку, спрятала вместо нее свою будничную, и неспеша отправилась в Кюснахт. Я вышла из трамвайчика в пол-двенадцатого, зашла по дороге в хозяйственный магазин и купила электрический чайник, кастрюлю, сковородку, набор тарелок и кофейный сервиз. Когда все уже было упаковано, я сообразила, что упустила ножи, вилки и ложки, и добавила коробку к готовому пакету. Пакет получился тяжелый, и я задумалась, как я его дотащу, но вспомнив, что я не в России, заказала доставку.

Не успела я окончательно решить, какую из комнат второго этажа назначить спальней, как прибыла машина из мебельного магазина – швейцарцы редко опаздывают. Часа три ушло на то, чтобы втащить составные части спальни наверх, собрать их и расставить. За это время привезли мои покупки из хозяйственного магазина, так что для полного благополучия не хватало только хозяина дома. Кроме того, не хватало ламп, в следующий раз надо не забыть. Я понимала, что мне пора ехать домой, но все же позволила себе роскошь застелить постель, и залюбовалась результатом. Потом заперла все двери и ворота и бегом побежала к трамвайчику. Мне пришлось задержаться на набережной Цюриха, чтобы упрятать роскошную сумку в ее гнездо и взять свою многострадальную, после чего я нехотя поплелась домой: желание увидеть Сабинку перекрывалось нежеланием видеть Феликса.

Сабинка уже засыпала, но я все же успела спеть ей колыбельную песенку, а Феликс заперся в своем кабинете и в колыбельной песенке не нуждался. Перед сном я посидела часик перед телевизором, вперясь в экран невидящими глазами – как только кончились мои заботы, тут же начались мои тревоги: сегодня исполнилось уже пять дней с тех пор, как Марат исчез. Феликс из кабинета так и не вышел. Ну и черт с ним!

Зато наутро, когда я повела Сабинку в детский сад, он остался на кухне и ждал моего возвращения. «Кофе пить будешь?» – спросил он, но я отказалась: мне хотелось молча лечь и закрыть глаза – я все никак не могла решиться обвинить его в доносительстве. Но он сам напросился. Он с таким звоном поставил чашку на блюдце, что она треснула: «Скажи, зачем ты меня обманула?» « Я уставилась на него: «О чем ты?» Он вынул из кармана листок, и мне на миг показалось, что это тот же самый листок, что у меня в сумке.

Но это была телефонограмма на бланке туристского агентства его мамы в Берлине: «Наша клиентка Елена Сосновская не явилась без предупреждения 7.8.11 в назначенный час в Московский аэропорт Шереметьево, откуда отправлялся ее рейс на Женеву. Нет ли у вас сведений, улетела ли она из Москвы на следующий день 8.8.11? В противном случае мы будем вынуждены обратиться в полицию с сообщением о ее исчезновении». И краткий ответ: «Елена Сосновская улетела в Цюрих утренним рейсом 8.8.11».

Он смотрел на меня с явным торжеством, гордясь тем, как ловко он меня поймал. Тут уж я не выдержала: «Ты сфабриковал свой фальшивый документ так же бесцеремонно, как и этот?» И я выложила на стол его донос с подчеркнутым губной помадой словом «вышеупомненный». При виде этого письма Феликс побледнел – я никогда не верила, что человек может внезапно побледнеть, я считала это романтической выдумкой писателей. Но Феликс действительно стал белый, как мел, и даже от губ кровь отлила: «Откуда ты это взяла?» – «Оттуда, куда ты эту грязную бумажку послал. Или ты думал, что у Марата там нет руки?» Он тут же сменил тон: «А почему ты решила, что это я написал?» Мне было ничуть не совестно немножко соврать: «Я уже не говорю, что ни один русский человек не сделал бы такую ошибку. Но главное – тебя видели, когда ты клал эти три письма в почтовый ящик в мэрии».

Приняв мои слова как факт, Феликс опять сменил тактику: «Ладно, предположим, этот донос написал я. Предположим, я – подлец. Но твоему возлюбленному все равно пришел конец. И напрасно ты себя изводишь, не ешь, не пьешь, целые дни мотаешься неизвестно где. Его нет уже почти неделю, все сроки уже вышли, и нет надежды, что он приедет. Имей в виду - я все знаю. Я долго не хотел этому верить, но ты даже не очень старалась скрыть от меня ваш роман. А когда я в это поверил, у меня был только один выход – его устранить». – «Что значит, устранить?» – прошептала я, не пытаясь ничего отрицать. «В лучшем случае, это значило бы – убить, но для этого у меня оказались тонкие кишки». Первый раз в жизни я его не поправила – мне было все равно.

“Ты знаешь, что я невзлюбил его с первого взгляда. За высокомерие, за богатство, а главное за то, что он положил на тебя глаз. Но тогда это было неважно – ты так любила меня, что у него все равно не было шанса. Но я совершил ошибку, я объявил, что готов уехать из вашей проклятой страны даже без тебя. И ты мне этого не простила. Когда я уехал в Цюрих, я думал, что он немедленно помчится к тебе в Новосибирск, но, к своему удивлению, встретил его здесь. Сначала я вздохнул с облегчением, но быстро догадался, что он намерен поселиться в Цюрихе, чтобы всегда быть рядом с тобой. И я стал за ним следить, я даже нанял частного детектива, который быстро обнаружил, что он задумал перевезти сюда свой уникальный завод. К сожалению, он нигде не нарушал закон, так что здесь придраться было не к чему. Потом Лина заболела и он увез ее в Москву, а ты приехала сюда. Тебе тут было так плохо, что я махнул бы на это дело рукой, если бы мне не приснился однажды страшный сон. Будто мы с тобой летим в самолете, в салоне темно и я задремал. Проснулся я от знакомого звука – от твоих стонов, которые я ни с какими другими не могу спутать: так ты стонешь, когда трахаешься. Но трахалась ты не со мной: в соседнем кресле сидел Марат, а ты сидела у него на коленях и в упоении трахалась с ним. У тебя было такое лицо! Я вскочил с желанием тебя убить, но ты спала рядом со мной, и лицо у тебя было самое мирное. Я успокоился и подумал, что несправедливо убивать тебя за мой сон.

Однако с той ночи наши отношения стали портиться все больше и больше. Я знал, что ты с ним встречаешься, я даже понял, чем ты его держишь – всеми теми фокусами, которым я тебя обучил. Ты оказалась отличной ученицей, не то, что эти русские коровы». – «А откуда у тебя такой опыт с русскими коровами?» – «Теперь я могу тебе признаться, что кое-какой опыт я накопил. Я даже его красотку Марину разок трахнул, не по своей инициативе, как ты понимаешь. Она оказалась абсолютным бревном, немудрено, что он от нее отделался! Вот он и зациклился на тебе. Да так зациклился, что у меня остался только один выход: от него избавиться. А как избавиться – неважно. Главное – убрать его подальше от тебя. Убрать любой ценой. И я придумал! Ведь что может быть лучше для этой цели, чем русская тюрьма?»

“Ты хочешь сказать, что написал донос на Марата из любви ко мне? – спросила я. – А может, из ненависти?” – “Иногда ненависть трудно отличить от любви” – “Это ты вычитал из книг. А в жизни очень легко: я тебя ненавижу, и нашу разбитую любовь не удастся склеить, даже если Марат никогда не вырвется из России”. – “Не горячись, Лилька. Я должен сейчас уйти, у меня через полчаса семинар, а ты остынь, выпей кофе и подумай, стоит ли разрушать мою и Сабинкину жизнь ради химеры”.

Он поднялся и не прощаясь вышел за дверь. Я подошла к окну, из которого было видно, как он быстрым шагом шел к машине, будто ничего не случилось. За эти годы он изрядно изменился – сильно располнел и из прелестного кудрявого мальчика превратился в благообразного профессора. Сверху было хорошо видно, как поредели его недавно густые кудри, на макушке сквозь них просвечивало светлое пятнышко лысины. Я постаралась вспомнить, как я его любила совсем недавно, но ничего из этого не вышло – он выжег из моей души всю любовь, осталась только ненависть. Мне показалось, что я могла бы сейчас убить его своими руками, только кишки у меня оказались тонкие.

Я не стала пить кофе, а пошла в спальню, запаковала в дорожную сумку свои самые необходимые вещи,а в другую сумку сложила нужные книги и туалетные принадлежности. Потом позвонила Ирме и попросила ее забрать Сабинку из детского сада и побыть с ней до прихода Феликса, и то же самое на завтра и послезавтра. И написала Феликсу записку: «Прощай. Пусть Сабинка несколько дней побудет у тебя, я скоро ее заберу». И вызвала такси.

Первым делом я попросила таксиста подъехать к банку, взяла из ящика свою заветную сумку, и мы отправились в Кюснахт. Это была дорогая поездка, но я впервые в жизни не стала считать, сколько мне стоило бегство от Феликса. Сколько бы оно ни стоило, оно стоило того. Таксист внес мои вещи во двор нового дома – я хотела сказать «нашего», но сама не знала, чей же это дом: без Марата он не был моим. Я отключила свой старый мобильник, чтобы Феликс не мог меня обнаружить, и включила новый – его номер знал только Марат. Он предупредил меня, что номер нового мобильника засекречен.

Разбирая вещи, я вдруг почувствовала, что умираю с голоду – ведь я со вчерашнего вечера ничего не ела. И сообразила, что в этом доме нет ни крошки съестного, ни чая, ни кофе, ни хлеба, ни соли, ни сахара. А вдруг приедет Марат, как же быть? Я понятия не имела, где здесь супермаркет, и даже не у кого было спросить, где его искать. Я опять вспомнила, что я не в Новосибирске и что можно вызвать такси. Прежде, чем вызывать такси, я решила заглянуть в ванную, чтобы представить примерно, что нужно купить для начала.

Я поднялась на второй этаж и, открыв дверь, спрятанную в углу спальни, оказалась в ванной – если то, что я увидела, можно было назвать ванной. Это была большая комната, облицованная розовым кафелем, в центре которой стоял на мраморном пьедестале маленький овальный бассейн длиной в два человеческих роста.В сверкающие бока бассейна на равном друг от друга расстоянии были вмонтированы металлические трубки, а над всем этим великолепием на хромовой ноге вздымалась хромовая головка душа.

В одной из розовых стен была встроена овальная ниша, явно приспособленная для отдыха после приема ванны. Не хватало только комфортабельного лежака, покрытого махровой простыней, и нас с Маратом на лежаке. В другую стену были вмонтированы застекленные полки для шампуней, кремов и благовонных масел. Я растерялась – какое мыло и какой шампунь могли соответствовать такой ванной? И решила для начала купить обычные, к которым привыкла. Если Марат приедет, он мне посоветует, чем их заменить. А если нет, то какая разница?

У третьей стены был умывальник под тройным зеркалом. Я глянула на себя и ужаснулась – на кого я похожа? Голова три дня не мыта, ни следа косметики, а только следы усталости и нервного напряжения. После поездки в супермаркет нужно обязательно помыться и вымыть голову. Но как это сделать без горячей воды? Я огляделась – все-таки недаром я получила диплом кандидата физических наук: я быстро обнаружила и включила кнопку подогревателя воды. Теперь можно было отправляться в супермаркет. И за лампами – впрочем, над тройным зеркалом сверкали три лампы дневного света. Значит, можно будет почитать в ванной, на случай, если я не добуду сегодня ламп.

Но когда таксист подвез меня к торговому центру, я сразу углядела магазин светильников. Я быстро выбрала торшер для спальни и настольную лампу на все нужды. Присоединив к этому набор лампочек всех размеров, я отправила все покупки домой с условием, что они прибудут через час.

Вихрем промчавшись по супемаркету, я быстро нагрузила тележку самым необходимым – в этом деле у меня уже накопился изрядный навык, - набралась большая коробка, которую я тоже поставила на доставку. Покончив с хозяйственными заботами, я опять ужаснулась полной неопределенности своего положения, и решила для успокоения пойти домой – если считать, что этот дом мой, – пешком. Улица вилась вдоль берега озера, и я всю дорогу считала шаги – если до того дерева будет одиннадцать, Марат вернется сегодня, а если до той скамейки будет восемнадцать, он приедет завтра. Но как назло, нужное число почти никогда не выпадало, и это постепенно приводило меня в состояние полного отчаяния. Когда число четырнадцать не выпало три раза подряд, зазвонил мой мобильный телефон и голос Марата сказал: «Где ты, Лилька?»

У меня подкосились ноги, я упала на траву и разрыдалась. Я не рыдала так, даже когда мы утром обнаружили, что ночью умерла Лина. Я колотила ногами по траве и рыдала, не в силах ответить на вопрос Марата. Наконец у меня прорезался голос, и я спросила: “Ты жив?” Он ответил: “Слава Богу, жив, и ищу тебя по всему городу. Где ты?” – “В Кюснахте. В доме”. – “Отлично, я сейчас приеду”. Не веря в то, что он где-то здесь, я все же помчалась домой, в страхе не успеть добежать до того, как он приедет.

Я успела как раз вовремя, чтобы принять посланные мной светильники и продукты. Я попросила шофера фирмы светильников отнести торшер на второй этаж и включила свет, поскольку вдруг стало быстро темнеть. Потом спустилась вниз, вышла во двор и села на траву у ворот, не в силах ничего делать и ни о чем думать.

Прошла целая вечность, пока, наконец, не отворились ворота и во двор въехала машина. Марат вышел из машины и огляделся, но не увидел меня в сумерках. “Лилька! – крикнул он. - Где ты?” Я попыталась ответить, но мое горло перехватил такой спазм, что я не смогла выдавить из себя ни звука. Я молча поднялась с земли, подошла к нему сзади и всем телом прижалась к его спине. “Слава Богу, - прошептал он и повернулся ко мне лицом, – наконец, это ты! Эта сцена снилась мне так много раз, и я не уверен, что и сейчас это не сон. Почему ты здесь?” – “Я ушла от Феликса”. – “Он знает, что ко мне?” – “Нет, он уверен, что тебе никогда не удастся вырваться из России”. – “Честно говоря, мне пару раз тоже так казалось. Особенно при пересечении границы. Пограничники так долго разглядывали мой паспорт, что у меня сердце чуть не выскочило изо рта”.

Пока он это говорил, я стянула с него куртку и начала расстегивать рубашку. Он остановил мою руку: «Погоди, Лилька. Я такой грязный, я весь провонялся потом, я шесть дней не мылся и не снимал одежду». – «Так теперь я помогу тебе ее снять». И, не слушая его, я сорвала с него рубашку, прижалась лицом к его груди и лизнула его сосок, соленый от пота: «Какой прекрасный запах! Снимай все эти грязные тряпки и пошли в дом». Мы вошли в холл, уже совершенно темный, и я быстро стряхнула с себя платье. Марат спросил: «Что, прямо тут, на полу?» – «Нет, лучше попробуем дойти до второго этажа». Я обвилась вокруг него и мы двинулись вверх по лестнице. Может, каким-то фокусам обучил меня Феликс, а до каких-то я сама догадалась, но до второго этажа мы дошли уже в таком состоянии, что он даже не заметил ни новой спальни, ни торшера.

Что ж, нам было что отпраздновать – мы оба не очень надеялись когда-нибудь встретиться опять. А потом мы долго лежали обнявшись и, перебивая друг друга, рассказывали о том, что произошло с каждым из нас за эти шесть дней. Марат описал свое путешествие в Санкт-Петербург, откуда он надеялся переехать в Финляндию на маршрутном такси. Он не решился поехать поездом Москва-Петербург, а задумал медленно, но верно добираться на электричках. На это ушло почти три дня – электрички часто не стыковались, и порой, особенно ночью, приходилось ждать на крошечной станции по нескольку часов. Опасаясь мозолить глаза станционной обслуге, он старался не задерживаться подолгу в зале ожидания, если такой был, а тем более на перроне. Он и так даже в толпе бросался в глаза своим ростом и высокомерной посадкой головы, от которой никогда не мог отделаться, потому что получил ее в наследство от Лины.

Поэтому он уходил со станции по главной улице вместе с другими пассажирами, но ему, в отличие от них, некуда было деться – ни в какую гостиницу он сунуться не смел. Днем он мог зайти в местный ресторан или в библиотеку, но ночью каждый раз нужно было изобретать, где провести пару часов, не привлекая внимания. Одну ночь он вздремнул на каменном полу в церкви, которая к счастью была не заперта, а к следующей так устал от недосыпания, что купил на одной из станций ватное одеяло, и, попав в четырехчасовый перерыв между вечерней и утренней электричками, отправился в городской парк, завернулся в одеяло, и проспал три часа под кустом. Его разбудила любопытная собака, которую хозяйка вывела на прогулку на рассвете. Хозяйка собаки, которой пришлось объяснить, что он опоздал на последнюю электричку, а знакомых у него в их городке нет, тут же предложила ему доспать до утра у нее, пообещав ему чашку кофе с чем-нибудь вкусненьким. Мы так хохотали, когда он изобразил мимику этой дамы, когда она намекала на что-нибудь вкусненькое, что я, наконец, спустилась с облаков на землю.

“А есть ты не хочешь?” – спросила я, вдруг осознав, что мы проговорили уже полночи. “Очень хочу, - сознался Марат, - но у тебя небось ничего нет?” – “Ты что? Мне заказ из супермаркета принесли. Там наверняка найдется что-нибудь вкусненькое”. – “Может, ты и воду для ванны нагрела?” – “Конечно, нагрела”. – “Вот умница! Давай наполним ванну и пойдем есть”.

Когда мы вернулись из кухни, розовый бассейн в ванной был почти полон. Мы влезли в него и Марат включил подачу воздуха в трубы – вода забурлила и вспенилась. Обниматься в пенистой воде оказалось еще приятней, чем в постели, почти так же, как в самолете. Когда мы немного отдышались, я сказала: «Я долго думала, за что на нас снизошла такая необыкновенная любовь, которая разрушила и твою, и мою прежнюю жизнь. И поняла – это работа Лины: она не могла позволить себе умереть, пока не убедилась, что ей удалось нас с тобой соединить».

“Ничего подобного! Просто ты меня приворожила!” – “Ты сам до этого додумался?” – “Конечно, сам. Обычно у меня нет времени на праздные размышления, но пока я мучительно долго тащился на электричках или бессмысленно отсчитывал часы до прихода следующего тихохода, у меня открылась бездна времени на обдумывание всего, что со мной случилось за последние годы. Особенно меня занимал вопрос, почему я так безрассудно полюбил тебя. И я понял – ты меня приворожила. Я очень ясно помню тот миг, когда это случилось. Это произошло в ту безумную ночь, когда мама поехала в аэропорт за Феликсом, а я явился к тебе с бутылкой вина, чтобы приятно провести ночь. Тогда все сложилось нелепо: я вел себя, как последний болван, потому что все время боялся, что ты передумаешь. В наказание ты вышвырнула меня из дому без пальто и без ботинок. Тогда мы первый раз были с тобой, культурно выражаюсь, близки, и с той ночи я заболел тобой. У меня до того была длинная успешная жизнь, полная готовых к любым услугам женщин, но я мог обойтись без любой из них. А без тебя я с тех пор не мог прожить и дня. Чем можно это объяснить, если не приворотом? Я тебя прощаю, - я счастлив, что так случилось. Но может, сейчас ты мне все-таки расскажешь, как ты это сделала?».

И тут меня осенило: «Ты знаешь, может, ты прав! В ту ночь произошел один драматический казус, о котором я тебе никогда не рассказывала. Когда Лина с Феликсом начали ломиться ко мне почти сразу после того, как я тебя прогнала, я побежала босиком отпирать дверь, и в темноте наступила на презерватив с твоей спермой. Лихорадочно мечась по комнате и не находя, куда бы его спрятать, я сунула его на дно своего единственного внешнего фигурного горшка от кактуса, под реальный горшок с кактусом. И он остался там навсегда. При переезде в новую квартиру мы с Феликсом взяли кактус с собой – на счастье. Когда я ездила в Новосибирск за Линой, я сходила в свою бывшую квартиру. Новые жильцы были со мной очень любезны – ведь они вместе с квартирой получили все мое имущество. И я убедилась, что горшок с кактусом и презервативом все еще стоит на окне. Не могла ли я приворожить тебя, верно сохраняя между горшками презерватив с твоей спермой?»

Я никогда не видела, чтобы Марат так хохотал: «Это гениально!Это просто гениально!» – задыхаясь, стонал он. «А чем ты приворожил меня?» – спросила я. «Я бы сказал, но боюсь тебя смутить». Я вцепилась ему в волосы – все такие же густые, как в молодости: «Пошлый хвастун!» – «Я имел в виду – умом, красотой и богатством. А ты что подумала?»

Недели через три меня разбудил громкий звонок у ворот. Сначала я решила переждать – может, это ошибка? Но звонок настойчиво повторялся снова и снова. Марат спал таким глубоким сном, что я не решилась его будить, и, на ходу натягивая халат, поскакала вниз по лестнице. За воротами стояла белая машина курьерской доставки. «Фрау Сосновская? – спросил шофер. – Вам срочная посылка из Новосибирска». Ничего не понимая, я все же расписалась в получении посылки и попросила шофера внести ее в дом. Как только он уехал, я схватила ножницы и вскрыла картонную коробку, внутри которой оказалась вторая коробка из пенопласта, внутри которой стоял бережно упакованный в синтетическую вату мой ненаглядный фигурный горшок с кактусом и презервативом. Убедившись в полной сохранности того и другого, я отнесла горшок в спальню и поставила на окно. С тех пор я забочусь о кактусе, как о самом дорогом члене семьи, и регулярно поливаю его каждую неделю, чего в прошлой жизни никогда не делала.

Полагалось бы сказать, что на этом поэзия кончилась и началась проза. Но я столько начиталась о толковании слова «поэзия» в дневниках Сабины, что решила оставить себе поэзию наравне с житейской прозой, которую не стоит описывать. Не стоит описывать довольно противную процедуру развода и вполне приличную процедуру бракосочетания, и даже организацию новой жизни для Сабинки тоже не стоит описывать. Главное, что все кончилось хорошо, и Марат поклялся никогда не причинять зла Феликсу, хоть я проболталась про то, как я вычислила автора злополучного доноса. Он только взял с меня клятву ни в коем случае не впускать Феликса в наш дом, когда он приезжает за Сабинкой в свой родительский день. К счастью, Феликс делает это не слишком часто: по-моему, он просто боится Марата. Мы купили мне машину, и иногда я сама отвожу Сабинку к Феликсу, во избежание ненужных пересечений.

Можно сказать, что моя жизнь пришла к настоящему хэппи-энду, как в пошлых бульварных романах. Марат освободил меня от мелких хозяйственных обязанностей, угнетавших меня с младых лет. У нас есть постоянная кухарка, которя живет в специальной пристройке с отдельным входом, уборщица, которая приходит два раза в неделю, и садовник, который приходит раз в неделю ухаживать за садом. Кроме того Марат, случайно узнав от Насти, что Нюра рассталась со свом хахалем и бродит бездомная по академгородку, ночуя то тут, то там, устроил ей визу на три года и привез ее к нам. Сабинка была счастлива ее появлением, но самое смешное, что Нюра через два месяца завела себе и здесь нового русского хахаля, как две капли воды похожего на ее бывшего Серегу.

В результате я, наконец, смогла сосредоточиться на завершении Лининой книги. При помощи навыков научной работы я умудрилась почти точно восстановить хронологическую последовательность отдельных нестыковавшихся до тех пор эпизодов, так что разрозненные записки превратились в связное повествование. Оставалось только решить, что с этой книгой делать.

Ответ пришел с неожиданной стороны. В день моего рождения Марат с таинственным видом повез меня на свой завод, подвел к дверям какой-то комнаты и сказал: «Угадай, что там?» У меня хватило воображения только на два варианта – на пещеру Алладина и на тайную комнату Синей Бороды. Тогда Марат, больше не рассчитывая на мою догадливость, распахнул дверь и я увидела свою любимую установку, которую, казалось, потеряла навсегда. «После маминой смерти и твоего отъезда новый директор не знал, что с этой сложной конструкцией делать, и хотел было сдать ее в металлолом, но тут случайно подвернулся я и купил ее за гроши». Как, интересно, он мог случайно там подвернуться? Может, когда случайно узнавал про трудности Нюры? Но я на время отложила выяснение всех его случайностей – я была так счастлива, будто встретила безвозвратно потерянного старого друга.

Собственно, так оно и было – эту установку придумали и сконструировали мы с Линой, и нами была запланирована целая серия работ, которую возможно было выполнить только на ней. Полностью переменив жизнь по приезде в Цюрих, я тогда махнула рукой на наши грандиозные планы, повторяя про себя: «Нельзя требовать от жизни слишком многого».

“Это – памятник Лине”, - сказала я и заплакала от радости. “Только не воображай, что я позволю тебе занимать помещение и тратить энергию безвозмездно, - сурово сказал Марат, утирая мои слезы рукавом. – Наряду со своими исследованиями ты будешь выполнять мои заказы”. - “Эксплуататор!” – горько пожаловалась я, утирая его рукавом не только слезы, но и сопли. При этом я поцеловала руку, торчащую из рукава, рука щелкнула меня по носу, в отместку я поймала зубами обидевший меня палец и больно его прикусила. Палец рванулся наружу, но я его не выпустила, а сильно стиснула губами и втянула глубоко в рот, обхватив со всех сторон языком. “Ты сводишь меня с ума, - глухим голосом сказал Марат. – Скорей поехали домой”.

По дороге, глядя на зашкаленный спидометр, я осторожно предупредила: «Будет обидно разбиться именно сегодня». Марат сверкнул на меня серым глазом: «Ты сама виновата», и скорость не снизил. Наверно, я действительно была виновата, однако это не помешало нам славно отпраздновать мой день рождения вдвоем. А когда Сабинка вернулась с кружка тенниса в сопровождении Нюры, мы поставили на стол именинный торт и зажгли свечи. В честь праздника мы даже позволили Сабинке пригубить глоток вина, после чего она немедленно заснула.

“У меня есть для тебя еще один совершенно особый подарок,” - объявил Марат, сунув руку в верхний карман пиджака. “Надеюсь, не бриллиант?” – “Нет, нечто поинтересней”.

И он выложил на стол два билета в местный киноклуб, свято чтивший память бывшего почетного резидента Кюснахта доктора Карла Густава Юнга. «Сегодня там премьера нового голливудского фильма «Самый опасный метод» о роли Сабины Шпильрайн в распре между Зигмундом Фрейдом и Карлом Густавом Юнгом. Представляешь, какая драка возникла у кассы – все жители Кюснахта жаждут первыми увидеть этот фильм». – «Потрясающе! А как надо одеться в этот привилегированный клуб?» – «Для первого раза поэлегантней».

Я потащила Марата в свою гардеробную комнату – ей было далеко до ее тезки у бывшей Маратовой Марины, но кое-что привлекательное там висело: «Выбирай! Ты лучше меня в этом понимаешь». Марат выбрал короткое бежевое платье с квадратным декольте и к нему длинное золотисто-коричневое кружевное пальто. И, слава Богу, на этот раз мне наконец представился случай надеть светлые туфли-лодочки на высоких каблуках. Ходить на этих каблуках я была способна только благодаря ежедневным тренировкам в гимнастическом зале, который Марат первым делом обустроил в правом крыле первого этажа.

Восхищаясь собой, я покрутилась перед зеркалом - в этом наряде я выглядела потрясно, но чего-то не хватало. «Жаль, что я не подумал про бриллиант», - сокрушенно пожалел Марат. И тут я вспомнила про изумрудное ожерелье, давно похороненное и забытое в недрах серебристой сумки. Я достала с полки сумку и вытащила ожерелье из секретного кармана: «Оно и вправду мое?» Марат застегнул ожерелье у меня на шее: «Хорошо, что я купил его тогда, сейчас я бы уже не мог себе этого позволить».

С ожерельем мой костюм можно было посылать на любой показ мод. «Помчались, - приказал Марат. – Жалко будет, если мы приедем так поздно, что ты не успеешь покрасоваться перед членами клуба!» – «Ты хочешь сказать, что эта премьера не для всех желающих, а только для членов клуба?» – «Ты понимаешь, что сегодня - мировая премьера этого фильма в память о Юнге. Неужели на такую премьеру можно впустить всех прохожих?» - «Значит, мы с тобой – члены клуба?» – «Со вчерашнего дня – да».

И мы помчались. Наше появление в клубе вызвало нечто вроде дуновения ветра в поле овса: гул голосов затих и многие головы повернулись в нашу сторону. Возможно, это было потому, что все остальные друг друга знали, а мы были новенькие, но я льщу себя мыслью, что мы выглядели впечатляюще. Выпив в баре по бокалу кампари, мы прошли в зал сквозь строй любопытных взглядов.

Первые же кадры оглушили меня как пощечина – пощечина всему, над чем я работала эти шесть лет. Замечательная красавица Кира Найтли изображала отвратительную истеричку, в которой не было ничего от моей Сабины. Я как-то невольно присвоила Сабину – она, конечно, была Линина, но Лина умерла и оставила ее мне в наследство. Я так долго и мучительно обрабатывала рассказы Лины о Сабине, что свыклась с мыслью о своем соучастии в их особых отношениях.

Выпендриваясь перед Юнгом, Сабина на экране рассказывает, как отец избил ее в четыре года в какой-то темной кладовке. Мне хотелось вскочить и закричать: «Отец Сабины обожал ее и никогда пальцем не тронул. Он бил только ее маленьких братьев,- из сочувствия братьям и выросла ее истерия!» А на экране из этих выдуманных отцовских побоев в Сабине вырос какой-то монстр, в котором мазохизм переплетался с эротоманией. Линина Сабина была нежная, чуткая и человечная. Но авторы фильма не знали ни Сабину, ни Лину. Они и Юнга не знали, он у них ходит по экрану как заводная кукла, лишенная всяких эмоций. И хоть его отношения с Фрейдом изображены в фильме довольно точно, их спокойные беседы хорошо воспитанных джентльменов не дают никакого объяснения странной вспышке взаимной ненависти, разрушившей их многолетнюю взаимную любовь.

Из переписки Фрейда с Юнгом вырастает картина не просто взаимной любви, а какой-то ненормальной страсти. Что же привело к такому разрушительному взрыву, чуть не погубившему всю идею психоанализа? Но искажение отношений Фрейда с Юнгом не задело меня так, как пронзило мою душу искажение отношений Сабины с Юнгом. Когда дважды повторилась отвратительная сцена, в которой Сабина, привязанная за руки к спинке кровати, восторженно вопит под ударами ремня, прочно зажатого в руке Юнга, мне стало сильно не по себе.

Никак нельзя объяснить, зачем он это делает – хлещет ее ремнем, многократно и с оттяжкой: он сам, что ли, а не только она, получает от этого сексуальное удовольствие? Я внимательно прочла и детально изучила дневники Сабины и всю ее многолетнюю переписку с Юнгом – там не было и намека на это безобразие. Чуткий к моим настроениям Марат мягко прижал локтем мою руку: «Не вспыхивай, Лилька. Ведь в зале сидят зрители фильма, а не его создатели».

Внешняя сторона фильма тоже прогнала по моей спине полчища мурашек: в дневниках Сабина любит повторять, что в первые годы бегала по Цюриху, изображая из себя девчонку-простушку, растрепанную и небрежно одетую. Она специально описывает, как Юнга поразило ее внезапное преображение в роскошную элегантную даму, когда она решила изменить свой образ. А на экране она чуть ли не с больничной койки вскакивает в замысловатой изысканной шляпе, совершенно чуждой ее внутреннему миру. И на протяжении всего фильма то и дело меняет эти шляпы, словно светская дама без особых занятий, а не полноправный член научных семинаров Фрейда.

Но больше всего меня потрясла заключительная фраза, написанная белым по черному полю экрана: «Сабина Шпильрайн вернулась в Россию, где воспитала поколение выдающихся психоаналитиков. Потом уехала в свой родной Ростов, и вместе с двумя дочерьми была как еврейка расстреляна нацистами в местной синагоге». Оказывается – расстреливали в синагоге! Откуда в Ростове взялась синагога на 23 тысячи человек? И никто даже не подумал, куда нацисты могли потом девать такое количество трупов!

Неужели создатели фильма о Сабине ничего о ней не потрудились узнать? Об ее изгнании из советской психиатрии, об ее изгнании из Москвы, о насильственном закрытии ее клиники в Ростове, о трех ее невинно расстрелянных братьях, о самоубийстве ее мужа – у меня не было сил продолжать этот ужасный список. Неужели их интересовала только подгнившая псевдо-клубничка ее садо-мазохистских отношений с Юнгом?

Зажегся свет. Члены клуба, нарядные дамы и господа, неторопливым потоком двинулись к выходу. На просцениум перед экраном вышел директор клуба и объявил, что в голубом зале накрыт небольшой фуршет для дорогих гостей – милости просим. «Мы ведь не пойдем?» – почти утвердительно спросила я. «Обязательно пойдем, - твердо отказал мне Марат. – Разве мы не хотим стать полноправными членами клуба? Нужно заводить знакомства».

Мы сели за столик, рассчитанный на восьмерых, - фуршет был легкий и изысканный: ломтики разных сыров, виноград и вино, как и положено в приличных домах после десяти вечера. Тарелочки были из тонкого фарфора, бокалы – из хрусталя или под хрусталь. Стало ясно, почему в члены клуба принимают только избранных. Знакомства посыпались на нас градом – мы явно пришлись по вкусу членам клуба. «Марат, скажи им, что твоя мать была приемной дочерью Сабины и провожала ее на расстрел не в синагоге, а в Змиевской балке», - прошептала я. «Посмотри на их благополучные лица, - посоветовал Марат. – Они даже не поймут, о чем идет речь».

Но заметив, как я кусаю губы, чтобы не расплакаться, добавил: «Мы лучше издадим нашу книгу. Книга дойдет до них вернее. Русский вариант я издам сам. А завтра закажу ее перевод на немецкий и английский».- «Но это безумные деньги!» – «Конечно, я уже гораздо беднее, чем был в Москве, но на это мне еще хватит. А кроме того, я уверен, что такая книга быстро окупится».

Бенно Вейзер Варон

Признания везучего еврея

(Перевод с английского Эллы Горловой)

Из предисловия:

Зигзаги и повороты моей уже весьма продолжительной жизни неизбежно заставляют меня иногда задумываться над тем, как должно быть скучно быть неевреем. Каждый, кому выпал этот удел в то время и в том месте, где родился я, должен почитать себя счастливцем за то, что удалось выжить и даже рассказать историю своей жизни. Такой рассказ не будет обычным. Мы, прошедшие через судороги и разломы двадцатого века, прожили, несомненно, «интересные жизни» в «интересные времена». Моя жизнь вместила мрачные и ужасные годы, но даже они были «интересными». Все перепады, опасности, бедствия, тревожные ожидания или отчаянные надежды, стремление выжить придали нашей жизни особую остроту. Я не только берегу память об этих годах, я горжусь своим прошлым.

Некоторые считают, что родиться евреем – чистая случайность. Они рассматривают существование еврейского вопроса как следствие неоправданного упрямства евреев, которые во что бы то ни стало хотят оставаться евреями: «Давайте бороться за улучшение мира, и тогда исчезнут все проблемы». Я же обязан своему сионизму тем, что он защищал меня от заманчивой идеи ассимиляции и в то же время – от повального радикализма. От скольких опасностей я был избавлен!

Я избежал душевной драмы еврейских коммунистов, которые наблюдали, как «лучший мир», созданный Лениным и Сталиным, «положил конец» еврейскому вопросу. Когда Гитлер пришел к власти в Германии, а потом и в моей родной Австрии, были евреи, которые кончали самоубийством не потому, что отчаялись выжить, а потому, что исчезло то, ради чего стоило жить. Их мир рухнул. Но мир не рухнул для меня, когда коричневорубашечники вошли в Вену. Им не пришлось напоминать мне, что я еврей.

Быть евреем всегда было и остается для меня интересным и рискованным. Поэтому заглавие этой книги о перипетиях моей жизни пришло само собой – если бы не везение, не было бы ни жизни, ни рассказа о ней.

Мне повезло, что бабушка, приехавшая навестить нас, уехала со мной – девятимесячным на руках - из Черновцов, когда вокруг уже рвалась русская шрапнель (началась Первая мировая война).

В шестнадцать лет мне опять повезло. Уже живя в Вене, в 1929 году я стал репетитором эквадорского мальчика, который девять лет спустя помог мне получить визу, спасшую мне жизнь.

Опять же удачей было то, что я вовремя очутился в Эквадоре и смог обеспечить визы для всей моей семьи, вырвав дорогих мне людей из лап Гитлера. Аншлюсс не дал мне закончить медицинское образование и получить диплом, так что я оказался в новом мире без профессии и без какого-либо официального звания. Но и это обернулось удачей – издатель ведущей эквадорской газеты искал специалиста по европейским делам, и вряд ли бы он обратился к дипломированному врачу. Став журналистом, я обратил на себя внимание Еврейского Агентства для Палестины, и оно впоследствии включило меня в группу, которая добилась резолюции Лиги наций о разделе Палестины. А это уже дало мне возможность внести свой посильный вклад в осуществление мечты моего знаменитого венского земляка Теодора Герцля о создании Еврейского государства.

Я не стал бы приписывать чистой удаче высокую честь представлять в качестве Полномочного посла эту новую древнюю страну – скорее, это было какой-то наградой за прошлые усилия. Но что как не удачей было то, что пули у двух палестинских арабов – террористов кончились как раз в тот момент, когда они ворвались в здание посольства Израиля в Асунсьоне, столице Парагвая, с намерением убить меня как посла? И уж совсем невероятной удачей было то, что случилось за 13 лет до этого: мы с женой во время медового месяца в Мексике попали в страшную аварию – лобовое столкновение с огромным грузовиком – и выжили после этого! Счастьем и удачей моей жизни была и встреча с моей будущей женой – удивительной красавицей и замечательным человеком. Удачным был и наш брак, в котором у нас родилось двое детей. А один из них уже осчастливил нас двумя внуками!

И, наконец, сам факт появления этой книги надо тоже приписать удаче: как-то два постоянных читателя моей колонки спросили меня, почему я до сих пор не опубликовал своей автобиографии. Я ответил, что как писатель я скорей спринтер – неплохо работаю на короткой дистанции, но марафон книги не для меня. Небольшие мемуарные отрывки – еще туда-сюда, но полная автобиография, да еще по-английски?

Но один из моих читателей, мистер Кертис Кац, житель Нью-Йорка, отвел мои возражения как отговорки, и настаивал, что это моя обязанность перед читателями, и - очередная моя удача – мы стали друзьями. Его настойчивость победила меня.

Я не живу в Израиле. Но я – гражданин Израиля и это – мое единственное гражданство. Израиль опять переживает трудные времена, но он существует – сам факт его существования - для меня постоянный источник радости. Другие могут рассуждать как угодно «взвешенно» или «философски». Я же честно признаюсь в своей предвзятости, в любви к Израилю и такой же вере в его будущее.

Еврейское государство возродилось через 2000 лет не для того, чтобы исчезнуть спустя несколько десятилетий. Бог не любит шутить!

Из главы I «Еврей в Вене»

1.

Я появился на свет – 4 октября 1913 года в Черновцах. Меня увезли из Черновцов младенцем, и я не помню как выглядело место моего рождения. Знаю, что Черновцы были большим культурным центром, в котором говорили как по-немецки – на языке Австро-Венгерской империи, так и на идише – половина его населения были евреи. Это почти безнадежное занятие – пытаться объяснить национальность уроженца Черновцов. В США национальность – это страна. Вы родились в этой стране – значит, вы американец. Но совсем не так в Восточной Европе. Когда я родился в Черновцах, город был в Австрии. После Первой мировой войны Черновцы отошли к Румынии. В канун Второй мировой войны город был оккупирован русскими. Во время войны его оккупировали немцы. А теперь его опять отобрали русские Я не переезжал из страны в страну – это делал сам город!

Мои родители выросли в двух различных городках Австро-Венгерской Галиции. После женитьбы родители поселились в Черновцах.

Моя мать Густи, в девичестве Вайнреб, родилась в городке Войнилов, с населением около 900 человек. Дед был ортодоксальным евреем, но достаточно практичным, чтобы дать своим трем сыновьям светское образование. Хотя моя будущая мать больше всех хотела учиться в колледже, дед был непреклонен: место женщины – дом, и высшее образование лишь внесет смуту в ее жизнь. Но он не смог помешать ей приобрести какие-то познания в греческом, латыни и современном иврите, которые она усвоила, слушая, как их вслух долбили ее братья. От нее я, в свою очередь, выучился многим поговоркам на этих языках, и все библейские истории знаю с ее слов. Она рассказывала нам – детям о Теодоре Герцле и его книге “Der Judenstaat”, и от нее я воспринял свой сионизм – мечту, что когда-нибудь евреи создадут свое государство. Она была поэтической натурой, хотя за всю жизнь не написала ни одной стихотворной строчки. Она побудила меня к писательству, и была первым и отзывчивым слушателем всего, что я создавал.

Отец мой происходил из места под названием Залещики и из семьи, несколько поколений которой занимались кожевенной торговлей. Дедушка Авраам Вейзер был местным богачом и главой еврейской общины. Отец открыл свое собственное дело в Черновцах в 1911 году, в год своей женитьбы. Дело процветало, но три года спустя разразилась война. Отец закрыл дело и запер лавку. В город вошли русские войска, взломали ее и разграбили. Отец никогда больше не увидел свою лавку – как и свой город Черновцы. Он не был осознанным противником войны – просто ему претила сама мысль, что в него могут стрелять. В мирное время он и его старший брат изо всех сил старались избежать призыва в кайзеровскую армию. Когда началась война, он был призван на службу «Кайзеру и фатерланду». Он никогда не рассказывал нам о своих подвигах на полях сражений, хотя и был хорошим рассказчиком. У него было замечательное чувство самосохранения, которое очень пригодилось, когда наци стали заправлять в Вене. В 1914 году он нашел работу на железной дороге, и однажды заставил поезд ждать, пока сам он отмечал Йом Кипур с семьей. Сомневаюсь, чтобы он когда-нибудь держал в руке револьвер. Я думаю о той гордости, с которой австрийские евреи – военные ветераны демонстрировали свои медали и ордена, полученные за подвиги на полях сражений, и как мало пользы принесли им эти награды, когда Австрия стала нацистской. Мой отец оказался еще раз прав.

Но каким бы ни был вклад моего отца в военные усилия, он вынужден был оставить дом, молодую жену и двух маленьких детей. В один не прекрасный день наступающие с Востока русские стали обстреливать Черновцы. Все побежали на запад. Моей матери было не под силу бежать с двумя маленькими детьми, но, на счастье, ее мать (а моя бабушка) в это время гостила у нас. Мать со старшим братом Максом сумела добраться до Вены, а бабушка со мной – до своего дома в Галиции. Этим бегством в Галицию закончилось мое участие в какой бы то ни было войне.

Два года, что я провел в доме бабушки в Галиции, были как раз тем возрастом, когда ребенок начинает говорить, поэтому я начал говорить на тех двух языках, на которых говорила бабушка – польском и идиш, прежде чем я вновь оказался с матерью и усвоил родной язык, то есть язык матери – немецкий.

Беженцы – это люди, которые потеряли почти все, кроме акцента. По этой причине я даже на родном языке начал говорить с акцентом. Хотя я вскоре от него почти избавился, обстоятельства (или судьба) не дали мне жить в родном языке. Очередной круговорот перемещений принес новый акцент, и когда меня спрашивают, что же за акцент у меня, я отвечаю «космопольский». Сам польский язык я забыл напрочь.

В Вену к матери меня привезли в 1916 году. Так началась моя жизнь как венца. Я не ведал, что своей персоной увеличил количество Ostjuden – восточноевропейских евреев, которых коренные венские евреи позже винили в росте антисемитизма. И какие бы чувства к Австрии я ни испытывал позднее, я всегда был и остаюсь венцем.

Двадцать с лишним лет спустя Anschluss - присоединение Австрии к Германии могло бы быть названо «Похищением Австрии» теми, кто пытался оправдать тогдашнее поведение большинства австрийцев. Но идея о включении Австрии в состав Германии зародилась не у нацистов. Еще 12 ноября 1918 года, в день рождения Австрийской республики, ее Временная национальная Ассамблея провела «Закон о положении страны», который специально оговаривал, что Австрия является неотъемлемой частью Германии. Первый Президент Австрии, социал-демократ Карл Реннер назвал этот закон «...существенно важным из-за нашей общей расовой принадлежности. Великий германский народ... всегда гордился тем, что был домом мыслителей и поэтов. Мы – одна раса, с общим предназначением...»

Министром иностранных дел в правительстве Реннера и идеологом социал-демократов, составившим проект этого закона, был Отто Бауэр, еврей. Ничего тогда не вышло из идеи «Аншлюсса». Объединенные силы союзников не хотели об этом и слышать. Даже на задуманное имя Deutsch Osterreich – Германская Австрия – было наложено вето, и такое название было отброшено. Австрийцы чувствовали себя отверженными. С утратой империи они утратили гордость быть австрийцами и стали сильнее подчеркивать свое германское происхождение. Отсюда понятно, почему Отто Бауэра так привлекала нация «поэтов и мыслителей», особенно еще и потому, что ее правительство было в руках социал-демократов.

Австро-марксисты, как их позднее будут называть, всегда были слепы в еврейском вопросе. Давайте сначала построим социализм, - предлагали они, - и проблема исчезнет сама собой. Многие евреи в верхних эшелонах австро-марксизма предпочитали рассматривать свое еврейское происхождение как незначительный факт, который лучше забыть. Однако об этом не забывали их враги. Еврейское «засилье» среди руководства Социал-демократической партии способствовало усилению антисемитизма правых и ультраправых.

Преимуществом восточно-европейского происхождения моих родителей было то, что они исходно считали, каждого «гоя» антисемитом. Это было, конечно, слишком упрощенно, однако не оставляло места иллюзиям и разочарованиям. Они различали лишь «обыкновенных» антисемитов и воинствующих, подобно тому, как я уже позже, в медицинском институте, научился понимать разницу между нормальным и патологическим уровнем холестерина. Обыкновенный антисемит просто не любит евреев, и дальше этого не идет. Воинствующий же антисемит, как только ему предоставится случай, сразу перейдет от слов к действиям.

Мы жили в Леопольдштадте – самом еврейском районе Вены. Он не походил на гетто и не выглядел нищенским. В годы детства я чувствовал себя там в полной безопасности и никогда не думал, что принадлежу к какому-то меньшинству. В нашей школе в меньшинстве были как раз христиане, во всяком случае, среди учащихся. Мы их так и называли – христиане: в начальных класса школы мы вообще не слышали ни о каких «арийцах», а для слова «гой» (нееврей) в немецком языке нет специального эквивалента (как, впрочем, и в русском – прим. переводчика).

Учителя преподавали нам историю Австрии, которую мы усваивали не задумываясь. Мы узнали, что наш район Леопольдштадт назван в честь кайзера Леопольда, но никто не потрудился рассказать нам, что этот кайзер изгнал из Австрии всех евреев. Наши сердца разрывались от жалости к бедному Ричарду – Львиное Сердце, который томился в подвалах замка Дюрренштейн (от этого замка недалеко от Вены остались сейчас лишь развалины). Но нам не рассказали, что этот крестоносец-король на пути к героическим подвигам в Святой Земле, для проверки остроты мечей своих рыцарей перед встречей с неверными, разрешал устраивать резню в беззащитных еврейских гетто по всей Европе (при встрече же с вооруженными неверными они работали не так лихо). Нам надлежало восхищаться великодушием и благородством величайшей австрийской императрицы Марии-Терезии, но не сообщалось, что эта благочестивая дама назвала евреев Вены (их в ее время было всего-навсего 452 человека) наихудшими паразитами.

Религия входила в школьный курс; ее уроки (дважды в неделю) были раздельными для евреев и католиков. На этих уроках мы более или менее научились читать и писать на иврите, выучили несколько молитв и так называемую «историю евреев». Учитель религии мог бы соответственно восполнить те пробелы, которые оставил учитель истории, но – по счастливой случайности или преднамеренно – наше еврейское образование не противоречило патриотическому настрою преподавания отечественной истории. Пока мы изучали деяния Леопольда, Ричарда или Марии Терезии, на уроках религии мы сосредотачивались на бесчисленных добродетелях нашего патриарха Авраама, его гостеприимстве, любви к ближнему, страхе перед Богом и т.д. Мне кажется, мы так и не вышли из библейского периода истории. Правда, библейский период – это и есть ранняя еврейская история.

Я исходил из молчаливого предположения, что мои одноклассники-неевреи были нормальными антисемитами – подозревать худшее у меня не было оснований. В старших классах гимназии многие из них не скрывали своей принадлежности к нацистам. Но несмотря на это мы – евреи - с ними вполне ладили. Они были против каких-то абстрактных евреев, но не обязательно против нас. Мы же, в свою очередь, ненавидели нацистов – но не в лице наших одноклассников, с ними мы шутили, боролись в спортзале и давали списывать во время экзаменов. Это было еще одним преимуществом жизни в Леопольдштадте: евреев тут было большинство, и я был избавлен от травмирующих встреч с конкретным антисемитизмом, которые испытали еврейские дети в других местах Австрии.

От отца я унаследовал способность видеть смешное и смешить других. Эту наследственную способность я в студенческие годы обратил почти в профессию, начав с самодеятельности. Впоследствии для меня это оказалось более полезным, чем шесть лет учебы в университете!

Мама была страстным книжником, неисправимым романтиком и горячим еврейским националистом. Она научила меня гордиться своим еврейством. Недостойно мужчины, говорила она, стараться скрывать свое происхождение. И, если я рос сионистом, в то время это обязательно подразумевало веру в создание рано или поздно еврейского государства. Это была будущая цель, мечта. Быть сионистом означало гордиться своим культурным наследием и идти по жизни с высоко поднятой головой, не маскируясь.

3.

Поскольку все австрийские правые были антисемиты, большинство молодых евреев пришло к социал-демократам. Позже многие из таких евреев использовали антиклерикализм левых как предлог, чтобы порвать свои связи с Israelitische Kultusgemeinde – главным органом венского еврейства, и объявили себя не принадлежащими ни к какой религии. Так я впервые понял, что социализм есть всегда бегство от иудаизма (как новая религия он требует отречения от старой), и поэтому путь к социализму для меня был закрыт.

Если допустить, что еврейское происхождение – это изначальная ущербность, я был полон решимости обернуть ее себе на пользу. Мальчиком я вступил в венский еврейский спортивный клуб “Hakoah” (по сей день не знаю ему равных) и стал думать о жизни, как о непрерывной последовательности стометровок, в которых еврей должен любому предоставить фору в 10-15 метров. Жизнь вызывала на постоянное соревнование, и ради этого стоило жить. Какое высшее удовлетворение, думал я, получаешь, когда на пределе дыхания пересекаешь финишную прямую, вместе со всеми, а порой даже и впереди других!

6.

Ни один еврей не чувствовал себя отщепенцем в городе, который своим обликом, известностью и всем духом был столь многим обязан евреям. Никто лучше Артура Шнитцлера и с таким пониманием и сочувствием не описал характер венца с его очаровательным легкомыслием, сентиментальностью и слабоволием; до сих пор самый плодовитый австрийский драматург Стефан Цвейг был и самым читаемым австрийским автором. В витринах книжных магазинов Вены красовались произведения Франца Верфеля, Ричарда Бир-Гофмана, Гюго фон-Гофманшталя, Мартина Бубера, Петера Алтенберга, Феликса Салтена, Германна Броха, Карла Крауса, Иозефа Рота, Людвига Витгенштейна, Вики Баум, Франца Кафки и множества других менее известных современных авторов, евреев или крещеных евреев. Большинство из них были уроженцами Вены, другие происходили из той же, ныне распавшейся империи, и все они так или иначе были неотъемлемой частью венской сцены.

Венский театр был полностью еврейским предприятием. Хотя многие актеры были неевреи, звезды сцены, выдающиеся драматурги и директора театров были преимущественно евреями. Макс Рейнхарт открыл новую театральную эру и основал Зальцбургский фестиваль, который стал эталоном для будущих фестивалей во всем мире. Ганс Ярай был кумиром женщин, Эрнст Дёйч, Оскар Карлвайс, Элизабет Бергнер, Лилли Дарвас и Фриц Массарий были главными приманками сцены и экрана.

Вена к тому времени уже давно была музыкальной столицей мира, где Моцарт, Бетховен, Шуберт и Гайдн создавали свои симфонии, камерные произведения и песни. Но их современные коллеги были евреи, среди них самые выдающиеся – Густав Малер и Арнольд Шёнберг. Еврейские композиторы оставили свой заметный след и в такой чисто венской области, как легкая музыка и оперетта, начиная с Иоганна Штрауса-отца (позднее по расистским понятиям он считался полуевреем). Авторами оперетт, что шли в дни моей юности, были Лео Фалл, Бруно Гранихштадтен, Эммерих (Имре) Кальман и Оскар Штраус. Даже Fiakerlied, самая типичная и самая любимая венская песня, была написана евреем.

Вена славилась своими кабаре, которые, в отличие от парижских, привлекали не обнаженными женскими прелестями, а остроумием представлений. Карл Фаркс и Фриц Грюнбаум были там некоронованными королями. Они не только смешили, но были мастерами острых и язвительных, и при том с глубоким философским смыслом, импровизаций. Вся Вена повторяла строчки искрометных буриме, которые Фаркас с акробатическим искусством составлял в поэмы из фраз, которые ему посылали из зала. Там же выступали замечательные музыканты-исполнители Герман Леопольди, Франц Энгель и несравненный Армин Берг. В то время, как публика традиционных кабаре приходила туда посмеяться и отдохнуть, в так называемых «литературных кабаре», как грибы растущих в подвалах венских кофеен, представления обращались к интеллекту и социальному сознанию посетителей. Там Ганс Вейгель, Юра Сойфер, Петер Хаммершлаг и Фредерик Торберг находили аудиторию для своих песенок в брехтовском стиле и комментариев на злобу дня. Этот жанр очень привлекал меня, и вскоре я начал вносить свой посильный вклад.

Евреи были также широко представлены во всех передовых научно-исследовательских областях. Лиза Мейтнер, Исаак Исидор Раби и Виктор Вайскопф – три физика, имеющих непосредственное отношение к созданию атомной бомбы, были впоследствии (и к счастью для них) вытеснены в эмиграцию.

Из четырех австрийцев, получивших до Второй мировой войны Нобелевские премии в медицине и физиологии, трое были евреи. Внушителен список еврейских врачей, благодаря которым Вена стала медицинской Меккой Центральной Европы. Вот только горстка имен: Карл Ландстейнер, открывший группы крови и резус-фактор; Отто Лоэви, получивший Нобелевскую премию за открытия в области химии мышц; Пирке, разработавший технику реакции на туберкулез, названной его именем; Бела Шик, который разработал аналогичный тест на определение дифтерита (тест тоже назвали его именем); Рудольф Краус, открыватель преципитина – вещества, вызывающего реакцию оседания эритроцитов; Коллер, который впервые применил новокаиновую анестезию для глаз; Леопольд Френд, давший начало рентгенотерапии; хирург Феликс Мандл, пионер в операциях на коленном мениске; анатомы Эмиль Цукеркандл и Юлиус Тандлер; специалисты по ушным болезням Генрик Ньюман и Маркус Хайек; офтальмологи Эрнст Фукс и Эрнст Кестенбаум; гинеколог Иосиф Халбан.

Весь синклит психоаналитиков состоит из венских евреев. Список открывает, разумеется, Зигмунд Фрейд, а за ним идут Альфред Адлер, Вильгельм Рейх, Теодор Рейк, и Анна Фрейд. И саркастичный Карл Крас, крещеный еврей, ставший впоследствии полным атеистом, не без оснований назвал психоанализ «разновидностью исповеди, которую практикуют евреи Вены».

Так что в Вене евреи имели все основания чувствовать себя дома. Но совсем иное дело было в провинции: предубеждения австрийских крестьян, горцов из Штирии, любителей пения тирольцев были неистребимы. При всей красоте австрийских Альп их величественные вершины вызывали мысль о том, что любой, самый простой отель на их склонах может отказаться принять меня как постояльца из-за «арийского параграфа» в своих правилах. Владельцы гостиниц и ресторанов, горничные, официанты, портье, лифтеры и мальчики на побегушках – все были глубоко убежденными антисемитами. Чем больше они зарабатывали на евреях-туристах, австрийских или иностранных, тем более рос в них антисемитизм. Зальцбург, который прославили, как уже упоминалось, фестивали, организованные евреем Максом Рейнхардтом, был самым антисемитским городом Австрии. Слова «К вашим услугам» в туристский сезон заменялись зимой словами «Хайль Гитлер!»

Мальчиком я любил носить тирольскую одежду – кожаные шорты и куртки, но отпускное время предпочитал проводить за границей. Там я чувствовал себя больше австрийцем, чем в Австрии, и это было приятно. Австрийцев любили – и до сих пор повсюду любят. Шутят, что они – «переходная форма от немцев к цивилизованным людям». За рубежом австрийцев всегда ассоциируют с весельем, вином, женщинами и песнями. Но на самом деле вся эта романтика ушла в прошлое уже во время моего детства. Между двумя мировыми войнами в Вене было столько бедности, несчастий и ненависти! Стереотипы сильнее реальности. Даже ужасная последняя война, которую начал австриец и в которой больше сорока процентов садистов в концлагерях были австрийцами, не смогла размыть репутации австрийского Gemutlichkeit – буржуазного тепла и уюта.

Во премя моих поездок за пределы Австрии, имевших место еще до Anschluss’a, я был не против подобной репутации. Но я и не пытался заработать на чужих достижениях. Я был убежден, что вклад двухсот тысяч евреев моей страны в ее популярность пропорционально намного превосходил их численность, имена Фрейда, Малера и Шнитцлера этому способствовали больше, чем все горнолыжники, мастера йодл-пения и игры на цитре вместе взятые.

Последующие события моей жизни повлияли на мое отношение к Австрии, но я никогда не переставал чувствовать себя венцем. Вена меня сформировала. Ни одна песня ни на каком из известных мне языков – английском, испанском или даже иврите не бывает так полна для меня чувств и смысла, как слитые воедино мелодии и слова песен Шуберта. Мне близки и понятны это постоянное желание острить, воодушевление при виде привлекательной женщины, легкое отношение ко всем трудностям, которое помогает преодолевать самые из них непреодолимые. А искусство каламбура, эту пагубную страсть к игре слов, которая на берегах Дуная ценилась как верх остроумия – я воспринял ее всем сердцем, и она стала моей второй натурой.

8

Позже в своей жизни я встречал многих важных людей. Но когда мне было шестнадцать, я встретил своего ровесника из Эквадора, и он оказался самым важным знакомым в моей жизни.

Шурин моего отца, а мой дядя Хулио Розеншток, инженер, был в 1913 году послан компанией A.E.G. (немецкий аналог Дженерал Электрик) на работу в Эквадор. Из-за Первой мировой войны дядя застрял в Эквадоре и принял его гражданство. В 1929 году он был послан в Вену в качестве генерального консула Эквадора.

И вот в летнем лагере в Гаринфии меня разыскал срочный звонок от консула Розенштока. Он сообщил, что президент сената Эквадора отправляет свою семью в Вену, и один из его сыновей будет поступать в Терезианум – престижную школу для детей элиты. Нужно срочно обучить мальчика немецкому языку и подготовить его к вступительным экзаменам. Не хотел бы я хорошо заработать, став его репетитором? Но для этого надо ко времени его приезда овладеть хотя бы разговорным испанским. Интересует ли меня такое предложение? Я задал всего один вопрос: когда приезжает семья? Ровно через месяц, - ответил герр Розеншток. И я принял предложение.

Испанский давался мне очень легко, так как к этому времени у меня за плечами было пять лет изучения латыни в гимназии и три года французского, я дважды побывал в Италии и немного усвоил итальянский. Поэтому для начала я приобрел классический самоучитель испанского и прорабатывал по главе в день. Мозги у меня были молодые и впитывали быстро. Когда Хайме Наварро, мой будущий ученик, прибыл в Вену, я приветствовал его на вполне беглом испанском.

Хайме был немного выше меня ростом и гораздо крепче физически. До этого я никогда не встречал латиноамериканца и не мог понять – чего в его лице было больше, испанского или индейского. Определение, которое было приложимо к нему, я узнал только десять лет спустя: он был feo lindo – привлекателен в своей некрасивости. У него была быстрая улыбка и заразительный смех, и с первой минуты он мне понравился.

Он совсем не удивился моему испанскому, а принял его как должное. Но я заслужил его уважение совсем другим. На первом же уроке он предложил мне помериться силами в борьбе. Я не знал, что сказать – ведь меня нанимали не для тренировок. Если победит он – наши отношения учителя с учеником пойдут не в нужную сторону. Откажись я – буду в его глазах трусом, и это будет еще хуже для моей репутации. Мне было очень неловко, но он настаивал.

Я согласился – и выиграл! После нашей схватки я постарался утешить его и сказал, что борьба – это старинная еврейская традиция. Даже имя нашего народа связано с этим, - продолжал я. - Наш патриарх Иаков боролся с ангелом Бога, победил его, и получил титул Израэль, что означает «Ты боролся с Богом и устоял». Хайме был очень удивлен. Такая версия не дошла еще до Кито, столицы Эквадора, католики которого изучали лишь Новый Завет, и он с благодарностью принял подобное объяснение своего поражения. Наш матч с самого начала установил правильную иерархию отношений, подобно той, которая существует в мире животных среди самцов, и избавил Хайме от чувства унижения. Мы стали друзьями, а девять лет спустя эта дружба буквально спасла жизнь мне и всей моей семье.

Хайме стал также первым латиноамериканцем, которого я обратил в сиониста (два десятилетия спустя это стало для меня постоянной целью и занятием). Разве это справедливо, что народ чемпионов в борьбе не имеет своей постоянной страны? Конечно, несправедливо. Я принес Хайме специальную копилку от Еврейского национального фонда, и он свято соблюдал ритуал – ежедневно откладывал в нее по шиллингу (в 1929 году это было около 20 сегодняшних американских центов) для покупки земли в Палестине. Лишь одно его печалило – размеры Палестины. Всего десять тысяч квадратных миль! Его отец арендовал в Эквадоре участки земли почти такого же размера.

Я многому научился от своего ученика. Он расширил мои представления о далеком континенте и дал начальные сведения об испанской культуре. На наших занятиях мы половину времени говорили по-немецки, а половину – по-испански, и я мог практиковаться в языке, который я учил вначале только по учебнику. Он мне рассказал о Симоне Боливаре, который, по его мнению, был выше Наполеона. Может, такое утверждение было и преувеличением, а может, и нет – если судить по результатам.

Темперамент у Хайме был чисто испанский. Один раз я сделал ему выговор за то, что он невнимательно слушал, и мне приходится в третий раз объяснять ему одну и ту же геометрическую задачу. Если я и употребил слово «глупый» - то не в смысле, что он глупый, а в том смысле, что весьма глупо отвлекаться по пустякам во время урока, ведь каждая минута урока обходится его матери недешево. Он побледнел, схватил со стола железную скрепку и со всей силой вонзил ее себе в палец! Чтобы наказать меня за мое замечание он причинил боль себе!

Я рассказывал ему о киббуцах и сионистах-пионерах, а он мне – об инках и Атагуальпе. Ежедневно мы проводили вместе четыре часа, и ни одной минуты нам не было скучно. Два часа были отведены на занятия, еще два – на разговоры, и запретных тем не существовало. От него я выучил идиомы, которых не было в моем учебнике, и особый диалект испанского – китеньо, на котором говорят жители столицы Эквадора Кито. Шесть месяцев спустя Хайме блестяще сдал вступительные экзамены и был принят в Терезианум. Я потерял его из виду, но знал, что, закончив Терезианум, он поступил в другую школу в Вэйдхофен-андер-Иббс, а оттуда уехал в Германию. Но в 1930 году, когда я перестал с ним заниматься, он был убежденным сионистом-католиком (!).

Увиделись мы снова уже в 1933 году. Он ненадолго приехал в Вену и позвонил мне. Мы встретились в пансионе, где он остановился. Он был в восторге от Германии. Не его вина, что страна шла к нацизму – его жизнь там складывалась великолепно. Говорили ли мы с ним в ту встречу о Гитлере, который только что стал рейхканцлером? Упоминали ли мы о наци? Интересовала ли нас будущая судьба евреев Германии? Не припоминаю. Хайме так хотелось произвести впечатление на своего бывшего учителя, а мне не хотелось портить ему удовольствие или огорчать. Пять лет спустя новые друзья Хайме оккупировали Австрию. Наша семья лихорадочно перебирала все возможности, получить визу в любую страну – единственный путь к спасению, и Хайме оказался единственным знакомым нам человеком в Западном полушарии.

10

Не могу утверждать, что я впитал сионизм с молоком матери, ведь я был оторван от нее именно в этом нежном возрасте. Но что я усвоил его от матери – несомненно. Молодой она еще застала живым Теодора Герцля. Когда она говорила о нем, ее лицо сияло. И я унаследовал это восхищение. В Вене все напоминало о нем – разумеется, тем, кто хотел видеть. Я не склонен к слепому обожанию. Мне досталось увидеть многих из моих великих еврейских современников, среди них тех, кто осуществили мечту Герцля. Одни из них мне просто нравились, другими я восхищался. Но сердце мое принадлежит великому Тедди! Мне было четырнадцать, когда Neue Freie Presse, в то время ведущая венская газета, приняла к публикации мою короткую статью. Разумеется, я был в восторге, когда редактор ее литературного отдела сообщил мне эту замечательную новость. Но еще больше меня обрадовало то, что этот редактор занимал должность, на которой был когда-то сам Герцль, и, наверно, Герцль сидел за тем же столом и на том же стуле, когда он сообщил неизвестному молодому писателю по имени Стефан Цвейг, что опубликует его эссе!

Когда я учился в медицинском институте, мне посчастливилось снять большую комнату на Берггассе, недалеко от институтского комплекса. Через несколько домов вниз по этой улице (она была довольно крутой) жил тогда Зигмунд Фрейд. Но еще более поразительным было для меня то, что напротив него, в доме номер 6 жил Теодор Герцль. Я читал, что он ездил на велосипеде от дома до редакции газеты Neue Freie Presse, и я все пытался представить, как же он преодолевал такую крутизну. Каждый раз, когда я доходил до угла улицы, я представлял себе как элегантно одетый мужчина с ассирийской бородой нажимает на педали, пытаясь въехать на холм.

Ежегодно сионисты Вены отмечали дату смерти Герцля посещением его могилы на кладбище в Дёблинге. Молодые сионисты маршировали перед ней под звуки команд на иврите. Мне было приятно видеть «еврейские массы», объединенные преклонением перед утопистом, который однажды провозгласил: «Если что-то захотеть, это не покажется сказкой!»

В таких официальных случаях было не принято задерживаться у могилы, поэтому я предпочитал приходить на кладбище один. Я садился на край могильной плиты и грезил. После одного из таких посещений я написал статью «Интервью с доктором Герцлем» и отнес ее в Die Neue Welt, один из двух еврейских еженедельников, который был назван так по аналогии с Die Welt, редактором которого был когда-то Герцль. Редактором в Die Neue Welt был Роберт Штрикер, сын которого был «казначеем» (то есть подбирал брошенные нам монетки) во время наших пресловутых уличных концертов в Сараево. Мою статью опубликовали, и она вызвала некоторое удивление. Но она не была мистификацией – я просто ставил в ней вопросы, на которые Герцль, разумеется, не отвечал, а я лишь выражал предположение, как бы он на них ответил. Некоторые читатели посчитали мой прием кощунственным, но Роберт Штрикер меня поддержал.

Что привлекало меня так сильно в Герцле? Во-первых, некоторое биографическое сходство – он, как и я, был венцем, но не по рождению. Его Черновцами был Будапешт. Он был журналистом – и я хотел им стать. Он был также драматургом – и эта профессия сильно меня влекла. Он был эстетом и обладал утонченным умом. Я читал его «Философские рассказы» и «Дневники» в оригинале, то есть по-немецки. Любой перевод всегда слабее оригинала, особенно если это касается Герцля. Он создал чеканные фразы, вроде «Wir wollen aus Judenjungen junge Juden Machen” – мы хотим сделать из еврейской молодежи молодых евреев – хотя в переводе не слышен ритм немецкой речи и частично исчезла игра слов.

Герцль был соткан из парадоксов. Как-то – это было уже после того, как он написал Der Judenstaat – он признался, что предпочел бы родиться прусским аристократом. Прежде, чем он пришел к идее создания еврейского национального государства, он считал, что решением еврейской проблемы будет массовое обращение евреев, и видел себя во главе процессии венских евреев, направляющихся в собор Св. Стефана. Он писал милые «семейные» комедии, но его собственный брак был весьма неудачен. Он был одним из самых красивых мужчин в Вене, но застенчив и робок с женщинами и влюблялся в молоденьких 10 – 12 –летних девочек, которых обожал с безопасного расстояния. В своем утопическом романе Oldnewland он населил еврейское государство венскими евреями, и даже сделал где-то примечание, что пекарни в предполагаемой стране должны научиться выпекать соленые палочки, столь популярные в Вене.

Герцль открыл для себя восточно-европейских евреев – этих будущих строителей еврейской Палестины – уже значительно позже публикации Der Judenstaat. Духовного основателя государства Израиль вдохновляла музыка яростного антисемита Вагнера. Он не был успешен в дипломатии – как оказалось, к счастью. Что бы произошло, сумей он убедить полоумного султана Абдул Хамида (который вошел в историю как палач армянского народа) допустить создание еврейского вассального государства в Палестине? Что случилось бы (принимая во внимание близкое будущее Германии), если бы кайзер Вильгельм сделал бы такого вассала Турции еще и германским протекторатом? Если бы восточно-европейские евреи не протестовали, когда Британия предложила сионистам территорию Уганды, которая на деле обернулась Кенией? Если исходить из сегодняшней ситуации, еврейским поселенцам пришлось бы иметь дело с Мау-Мау ...

В первой и единственной встрече с бароном Эдмоном Ротшильдом Герцль восстановил его против себя, так как Ротшильд поддерживал еврейскую колонизацию в Палестине. То же самое произошло и с бароном Морисом де Хиршем, железнодорожным королем Европы, который мог бы в одиночку профинансировать создание еврейского государства – своей филантропией он уже помогал европейским евреям перебраться и обосноваться в Аргентине и Канаде. Герцль умер в 1904 году и причину его смерти Стефан Цвейг определил как «нетерпение сердца»: Герцль не смог разрешить двухтысячелетнюю еврейскую проблему за восемь лет (!) и посчитал себя полным неудачником. Игральный автомат истории стал выбрасывать выигрыш лишь тринадцать лет спустя!

Но факел сионизма, который зажег Герцль, был уже несомненной реальностью в годы моей молодости. Герцль полностью захватил мой ум. Я страдал вместе с ним от его одиночества, разочарований и огорчений и разделял с ним редкие моменты его торжества: триумфальную встречу его на Первом сионистском конгрессе, восторг, с которым его приветствовали в Вильне, его влияние на многих выдающихся деятелей его времени, с кем он обсуждал идею создания еврейского государства.

Идеи сионизма распространялись по еврейским местечкам Восточной Европы со скоростью лесного пожара, но в самой Вене, где жил Герцль, эти идеи в течение продолжительного времени оставались уделом незначительного еврейского меньшинства. Это побуждало Герцля призывать своих последователей работать не с отдельными людьми, а «обращаться к целой еврейской общине».

После смерти Герцля сионистам потребовались двадцать восемь лет на то, чтобы получить большинство голосов на выборах в венский Совет еврейских общин. Когда это произошло, мне было девятнадцать, и я имел к этому определенное отношение. Что и как я сделал, было типично по-венски.

23

В мой последний день в Вене я поехал на трамвае на кладбище Дёблинг, чтобы попрощаться с могилой Теодора Герцля, единственного человека, которому я поклонялся (и полсотни лет, прошедших с той поры, не изменили этого). Я покидал пророка, эстета, поэта, мечтателя, мыслителя и аристократа духа, государственного деятеля одновременно наивного и великого, преданного сына, кошмарного мужа, несравненного журналиста и несостоявшегося драматурга, который не преуспел в театре, но оставил нам захватывающую драму своей жизни.

Трамвай ехал по городу, составной частью которого был Герцль, и сам город считал его своим до тех пор, пока все его жители, за исключением маленькой горстки, не были шокированы его трактатом «Der Judenstaat» (Еврейское государство). Но он не был обманут внешним дружелюбием и шармом этого города. Он не поддался на похвалы, которые он получал за свои фельетоны в Die Neue Freie Presse, главной газете Габсбургской монархии. Он предсказал, что ждет еврейский народ, если тот не создаст собственного государства.

На кладбище я присел в ногах скромной могилы. Что сделают с ней нацисты? – думал я. На их пути к власти осквернение могил стало привычным приемом. Но сейчас они как будто уже не нуждались привлекать внимание к своему существованию – могила не была осквернена. На ней были даже свежие цветы. Наверно, нацисты о ней забыли, – думал я. – А может, у них было даже подспудное уважение к человеку, который призывал евреев покинуть Европу? Я считал безответственным, что спустя 34 года после смерти Герцля его останки до сих пор не перевезли в Палестину. А может, он завещал сделать это только после того, как там будет создано Еврейское государство?

Но, как бы то ни было – могила была здесь, и нацисты были сторожами его останков.

Да, Герцль предсказал это, но верил ли он в свое предсказание? Он видел опасность, грозившую евреям в России, но верил ли он, пророк, в то, что подобное может случиться в сердце Европы, в его родной Вене? Персонажей его пьес и философских историй – современных европейцов и древних греков – привлекала Венская модель, и место действия его утопического романа Oldnewland была Вена, перенесенная на восточные берега Средиземного моря. Узнал бы он своих венцев, которых он с такой любовью изображал, в сегодняшней черни, унижавшей евреев? Он писал о «золотом венском сердце», которое авторы текстов популярных песен приписывали своим согражданам. Что бы он сказал весной 1938 года, увидев эти «золотые сердца» за работой?

Я дал волю своему воображению в этой темной области «что, если бы...».

Евреям был дан шанс построить свой еврейский дом после Первой мировой войны. Если бы они ответили на Декларацию Бальфура с тем мессианским пылом, который эта Декларация позволяла, они бы за несколько лет смогли создать необратимую реальность до того, как арабский национализм и британские нерешительность и упрямство свели на нет это замечательное предложение. Понимание крайней необходимости – вот что тогда отсутствовало. Сейчас, двадцать лет спустя, все могло бы быть по-другому, если бы не пришлось умолять о визах и тщетно искать щель в закрытой двери.

В течение двадцати минут я был наедине с доктором Герцлем. Только чириканье птиц над головой нарушало наше уединение.

12

Конечно, нацисты в Вене были, хотя и в относительно небольшом числе. Это была буйная публика, грубияны, - их избегали, но по настоящему их никто не боялся. Австрия была демократией, Веной управлял целиком социал-демократический городской совет, и евреи занимали важные места в Социал-демократической партии. Виктор Адлер, Макс Адлер (его сын учился со мной в одном классе), Отто Бауэр, Юлиус Тандлер, Гуго Брейтнер – все были евреи по рождению и входили в верхушку партии. Они рассматривали свое еврейское происхождение как некую случайность, факт рождения, который они бы с готовностью забыли, если бы антисемиты не играли на этом. Несмотря на то, что правительство страны находилось в руках Христианско-социалистической партии, с ее присущей церковникам неприязнью к евреям, Австрия была вполне цивилизованной страной, и правительство не симпатизировало нацистам, чей пан-германизм имел, помимо прочего, антикатолическую направленность. Наци были досадной помехой, но им не придавали большого значения. Если только вы не учились в университете. Среди его студентов наци были может и не абсолютным большинством, но, во всяком случае, самой сплоченной группой. Они пользовались обветшалым принципом, установленным еще в Средневековье с похвальной целью защиты научной свободы от произвола властей. У него было высокопарное название «неприкосновенность академической территории». Оно означало, что солдатам или полиции не разрешается находиться на территории университета или его филиалов, и любой преподаватель или студент могут высказывать свободно свои мысли, не опасаясь сильных мира сего. Но мерой, задуманной для защиты свободы учебы, нацисты пользовались или, верней, злоупотребляли для нападений на еврейских коллег. Делалось это не только из ненависти – хотя это было самой главной причиной – но и для того, чтобы отбить у них охоту учиться, избавиться от них, как от будущих конкурентов. Конечно, в академическом мире Вены евреев было непропорционально много. Хотя их численность от общего населения Вены не превышала 10 процентов, евреями были 60 процентов всех юристов, половина докторов и четверть всех университетских профессоров (45 процентов на медицинских факультетах). Поскольку полиции не было доступа в университетские здания, наци пользовались «неприкосновенностью» академической территории и в какие-то дни объявляли «сезон открытой охоты» на еврейских студентов. Дни выбирались ими нарочно произвольно и непредсказуемо, а дальше – все, кто хотел, мог участвовать в этой «охоте». Хотя я не слышал о случаях прямых убийств, но знаю, что одному студенту так повредили голову, что он был вынужден оставить учебу.

Это была поистине странная привилегия: задолго до того, как наци пришли к власти в Австрии, а наоборот, когда они еще были незначительной частью общества, они смогли превратить форпосты высшего образования страны в свои вотчины и безнаказанно там хозяйничали. Университетское руководство было бессильно и, очевидно, не очень огорчалось. В действительности, оно молчаливо желало нацистам удачи и успеха в их действиях. С другой стороны, нацисты были пока осторожны и старались не переходить границ. Они не только не доводили дело до прямых убийств, но и ограничивали свои «акции» лишь несколькими днями в году. Опытные студенты-евреи могли учуять, если что-то затевалось, и успеть покинуть здания. Риск подвергнуться прямому нападению был обычно невелик, но любой еврей или даже только похожий на него должен был быть к нему готовым, если он хотел стать юристом, врачом, ученым или инженером.

20

В ретроспективе времени видно, что Anschluss – это было только начало равнодушия мира к событиям истории. Когда полные размеры Холокоста стали известны, я подумал, что, говоря статистически, могу считать себя на две трети мертвым: на каждого выжившего при Гитлере еврея пришлось двое убитых. Это была жуткая лотерея, в которой одному удавалось убежать достаточно далеко, второму – убежать из Германии, Чехословакии или Австрии, чтобы вскоре быть схваченным неудержимо надвигающимся вермахтом, а третьему – быть отправленным в телячьем вагоне в лагерь смерти сразу или после кратковременной депортации в польском гетто. Спасение не зависело от ловкости или умения. У евреев Германии было в распоряжении шесть лет, чтобы эмигрировать. У евреев Австрии – полтора года. У евреев Судетской области – год. У тех, кто жил в остальной Чехословакии – полгода. Евреи Западной Польши попали в ловушку через семнадцать дней. Чем больше времени было, чтобы убежать, тем больше было шансов на спасение. Стремительность Anschluss’a вызвала панический наплыв в иностранных консулатах Вены, в то время как постепенный захват власти Гитлером не вызвал такой же паники в Берлине. В общем, когда перед все большим числом европейских евреев вставала необходимость эмигрировать, у венских было некоторое преимущество времени. Поэтому «только» треть австрийского еврейства – около шестидесяти тысяч – исчезла в дыму крематориев, из них двадцать тысяч были те, что не успели убежать достаточно далеко, и были пойманы в облавах во Франции, Голландии и Восточной Европе.

В 1943 году, когда я прочитал первый свидетельский отчет о лагерях смерти, несмотря на охватившее меня чувство сострадания к жертвам, я не мог подавить рвущееся наружу облегчение: меня там не было, я сумел вырваться вовремя, сумел обмануть Гитлера и не дать ему убить дорогих мне людей. А позже, когда стало ясно, что на каждого уцелевшего еврея приходится двое погибших, другая задача встала передо мной: жить за троих и бороться с тройной силой.

Для меня было естественно ненавидеть наци. Но моя ненависть теперь была сосредоточена не только на них. Еще до того, как они приступили к своему «окончательному решению еврейского вопроса», они могли бы удовлетвориться тем, чтобы сделать Германию и Австрию “judenrein” («чистой от евреев»), выдавив евреев в эмиграцию. Но весь мир был напуган возможными еврейскими иммигрантами, как будто они были разносчиками заразных болезней.

Через сорок восемь часов после того, как гитлеровцы маршем вошли в Австрию, длинные очереди начали возникать перед иностранными консулатами, и неунывающий венский юмор тут же отреагировал шуткой: один венец спрашивает другого – «Вы ариец или изучаете английский?» Люди выстраивались в очередь с вечера, чтобы к утру получить номер, который давал им лишь право войти в консулат – и там чаще всего услышать, что виз нет. Я был избавлен от такого унижения. Я телеграфировал Хайме Наварро, хотя совсем не был уверен в том, что можно рассчитывать на нашу 6-месячную дружбу, имевшую место девять лет назад. Тогда это была дружба между свободным гражданином Эквадора и гражданином свободной Австрии. Я прекрасно понимал, что мое теперешнее положение парии сильно умаляет мои шансы. Одно дело было – проявить интерес к Эквадору и выразить желание встретиться там со старым знакомым, и совсем другое – умолять: спасите мою жизнь, пожалуйста! Но, несмотря на это, я отправил телеграмму и через несколько дней получил ответ от консула Эквадора в Амстердаме (в Австрии их консулата уже не было): визу я смогу получить в его офисе, куда должен прибыть лично.

Благодаря этому письму я смог зарезервировать билет на датский грузовой корабль, который отплывал в Эквадор через шесть месяцев. Мне выдали квитанцию, которую в Амстердаме я должен был обменять на билет, а это, в свою очередь, разрешало мне въехать в Голландию за две недели до отплытия, то есть в середине октября.

23

Но в последнюю неделю сентября кризис в Судетах достиг высшей точки. Похоже было, что война может разразиться в любой день. Немецкие танки катились через Вену в направлении к чешской границе – и не ночью, а при белом свете дня. Намерение было ясно – чтобы все видели. Пока все еще была возможность легально пересечь голландскую границу через три недели, но я опасался, что кризис не может тянуться так долго. Было бы глупо попасть в ловушку войны из-за каких-то трех недель. Разница в нескольких днях могла означать разницу между возможностью выбраться – или застрять. Многим удавалось нелегально перебраться во Францию через плохо охраняемые лесистые места. И я решил попытать счастья с французами.

25

Когда поезд отошел от вокзала, я убедился, что в нем было много таких, со слезами на глазах, багаж которых был всего лишь небольшой рюкзак за спиной, и направлялись они не в горный поход или пешую прогулку – их целью была французская граница. Это обеспокоило меня. Я представлял себе переход границы как секретное и единичное предприятие, а не как библейский массовый исход чрез расступившееся море. Я утешил себя тем, что, возможно, количество людей постепенно уменьшится, не все же собираются переходить границу в одном месте.

Было утро, когда мы прибыли в Саарбрюкен. Мы пересекли Германию, ту, что была до аншлюсса, и были сейчас в ее самом западном углу. Меня поразило поведение людей вокруг. Любой даже неопытный наблюдатель легко мог понять по нашему виду – с рюкзаками за спиной и без свастик на лацканах пиджаков – кто мы есть: евреи, стремящиеся убежать подальше. В Вене люди с такой очевидно еврейской внешностью непременно вызвали бы какие-нибудь унизительные замечания, по меньшей мере враждебные взгляды. А здешние немцы глядели на нас без выражения ненависти, а некоторые даже с сочувствием. Если мы спрашивали дорогу, они объясняли вежливо и даже охотно.

Новости в утренних газетах были тревожными. В Чехословакии шла полная мобилизация; силы вермахта были нацелены на Судетскую область. Мы пересели на узкоколейку, ведущую к пограничной деревне с названием Эшвейлер. То же самое сделали еще несколько человек с нашего поезда – к счастью, только немногие. Как потом оказалось, всем нам сообщили имя одного и того же немецкого таможенника, у которого были связи для перехода границы. Наверняка для своей деятельности он имел зеленый свет от немецких властей, которые рады были избавиться от какого-то числа евреев, вытолкнув их во Францию.

Однако когда мы, наконец, прибыли в эту деревушку, оказалось, что наш таможенник уехал в отпуск.

Что нам было делать? Это покажется невероятным, но мы пошли в ближайшее отделение гестапо . Это была моя идея. Я убедил нашу маленькую группу, что предполагаемый переход границы могут посчитать нелегальным лишь французы. Говоря словами Гамлета, если в безумии наци и была какая-то система, то их действия имели пока лишь одну цель – подстегнуть массовую еврейскую эмиграцию. Я полагал, что коль скоро таможенники бесплатно советовали людям, какой дорогой лучше уйти из Германии, это не было таким уж секретом, чтобы гестапо было не в курсе. Поэтому я и не считал опасным идти в гестапо за помощью. Оно наверняка даст нам все необходимые сведения даже в отсутствии французского таможенника.

Офицер в гестапо, который нас принял, выглядел таким красавцем, как в голливудском фильме. Но он был не только красив – он был дружелюбен и озабочен. «Вы опоздали всего на один день, - сказал он с сожалением, - французы мобилизовали всю свою охрану вдоль границы. Вас могут пристрелить, но поймают – наверняка. Переждите несколько дней. Все успокоится. Войны не будет – вы видите, что на нашей стороне нет мобилизации». Это была правда. Германия грозила начать войну на Востоке, но даже не начинала проводить мобилизацию на Западе. Гитлер был уверен, что его тактика запугивания сработает. В случае же нападения Франция не станет соблюдать соглашение по Чехословакии. Здесь, в маленькой горной деревушке на германо-французской границе любой иностранный корреспондент мог увидеть то, что он легко мог проглядеть в Берлине: на Западе Гитлер не готовился к войне. Очевидно, он был уверен, что ему не придется воевать за Судеты.

Все же я считал, что у меня есть еще одна стрела в колчане.

26

У меня было с собой письмо от консула Эквадора и квитанция от голландской пароходной кампании. Если бы мне удалось изменить в квитанции имя корабля и дату его отплытия на другой корабль, который бы отплывал в ближайшие две недели, я бы смог въехать в Голландию легально. Для этого надо было раздобыть подходящую пишущую машинку.

Ближайший город был Трир. Я сел на следующий туда поезд, потом прошелся по средневековому городу в поисках бюро путешествий. Там я попросил расписание Голландской пароходной компании и нашел в нем название и время отплытия корабля, который в самое ближайшее время должен был отправиться к Западному берегу Южной Америки. Затем я нашел писчебумажный магазин и приобрел там хороший ластик и бумагу того же голубого цвета, что и моя квитанция. Затем я разыскал школу по обучению работе на пишущих машинках, арендовал там машинку для почасового пользования на месте, выбрав такую, у которой шрифт был схож с тем, что на моей квитанции. Сев за машинку, я отстукал на голубой бумаге идиотское письмо к несуществующему адресату. Я вынул лист из машинки, аккуратно положил на него мою квитанцию, взял ластик и начал трудиться. Я подделывал документ – но для благого дела. Я заменил в квитанции всего четыре слова. Правда, в этом месте ластик немного протер бумагу, так что она там истончилась и стала слегка просвечивать.

Я сел на поезд в Кёльн и прибыл туда к вечеру. За обедом в ресторане отеля я услышал по радио речь Гитлера. Он говорил со своей обычной самоуверенностью. К моему удивлению, другие посетители, все, я полагаю, немцы, слушали в молчании, а после ее окончания не аплодировали и не кричали «Хайль Гитлер!» Может быть, они тоже боялись, что игра Гитлера приведет к войне.

Ночь в отеле я провел почти без сна. Утром первым делом я пошел в отделение «Люфтганзы» и купил билет на самолет в Амстердам. Казалось менее рискованным с моей подделанной квитанцией сразу въехать в Амстердам, а не пересекать голландскую границу по земле, где меня могут легко «завернуть» назад. Самолет был только на поздний вечер, и почти все места уже были распроданы – полеты были не так часты, как теперь, а самолеты невелики.

Днем за обедом я нашел на своем столе специальный выпуск газеты, в нем сообщалось, что все рейсы пароходов из Гамбурга и Бремена отменены. Теперь счет времени шел на часы. Я не стал обедать, а опять пошел в отделение «Люфтганзы» и вернул свой билет, а затем поспешил на вокзал. Скорый поезд должен был пройти в 5 часов. Я купил билет, съел огромный обед в вокзальном ресторане, потом отправил все оставшиеся у меня денежные купюры по почте домой – при выезде из страны не разрешалось иметь при себе больше десяти марок, и я взял их монетами.

Я покинул Германию с рюкзаком, несколькими монетами в кармане и – акцентом.

27

Поезд был забит иностранцами, которые стремились покинуть Германию. Мне повезло, я нашел свободное место. Проверка на немецкой стороне оказалась, против ожиданий, не такой строгой. Может быть, таможенник тоже немного нервничал. Он взглянул на мой паспорт и спросил: Куда направляетесь? – В Южную Америку, - ответил я. Он вернул мне паспорт, не выразив ни малейшего удивления от моего «багажа» для такого путешествия. Может быть, он все понял.

Мы ехали уже в полной темноте. Я закрыл глаза. Должно быть, мы пересекаем границу, подумал я. Границу между Германией и Голландией – между тиранией и свободой.

Голландский чиновник изучал мой непорочно чистый паспорт – в нем не было ни одной въездной печати. Я протянул ему письмо от консула Эквадора. «У вас есть билет на корабль? – спросил он. Сердце мое бешено стучало, когда я вручил ему подделанную квитанцию с заметными протертостями. Но он даже поленился взглянуть на нее, а просто сказал: «Добро пожаловать в Голландию. Все ваши беспокойства позади».

Вокзал на голландской стороне был заполнен солдатами. Я смотрел на их лица, круглые детские лица. Смогут ли эти мальчики устоять против немцев? Каково будущее этой мирной страны тюльпанов и ветряных мельниц перед лицом целенаправленных, хорошо обученных и вооруженных немцев?

Поезд шел дальше, но слегка замедлил ход перед въездом на мост. Кто-то из пассажиров объяснил: на мосту заложен динамит. «Как по всей Европе», - подумал я про себя.Я определенно уже был не в Германии! И я в Голландии – по закону! Я должен был бы ликовать. Столько часов беспокойства предшествовало короткому моменту, когда голландский чиновник спросил у меня квитанцию! И почему наши волнения так длительны, а радости так коротки?

У меня были основания для беспокойства. Я сам был в безопасности, но я оставил заложников – свою семью, и это угнетало меня.

На следующей станции была суматоха. Продавцы газет выкрикивали заголовки газет, но я не понимал. Я купил газету. Никогда до этого я не читал по-голландски. Но я понял: Frieden – мир был сохранен. Oorlog могло значить только война, и ее удалось пока избежать. На следующий день Гитлер, Муссолини, Чемберлен и Даладье должны были встретиться в Мюнхене. Но само место встречи означало, что Гитлер добьется своего. Я не мог предвидеть унизительных условий предательства Чехословакии, но я понимал, что Германия получит Судетскую область. Я испытывал странную смесь презрения, печали, облегчения и радости. Было очевидно, что государственные мужи, которые уступили перед гитлеровскими «последними территориальными требованиями», как называла их немецкая пропаганда (а один из этих мужей два дня спустя даже заявил, что он «принес нам мир»), – все они были либо безвольными людьми, либо лжецами, либо и тем, и другим одновременно. Но мне ли было жаловаться? Они спасли мою семью. Пока не было войны, я еще мог ее вызволить. Карикатурный старик с зонтиком (Чемберлен) спас, возможно, жизни матери, отца, Дэйзи и Стеллы. На этот раз мы с Гитлером были на одной стороне: мы оба выиграли от ошибок и просчетов западных демократий.

В первый же день в Амстердаме я пришел в консулат Эквадора. А консул – это был тот человек, который выписывал визы. В гитлеровское время он, подобно Богу в Йом-Кипур, решал, кому жить, а кому умереть. Печать размером три на два дюйма в вашем паспорте означала разницу между смертью и спасением. Неудивительно, что консулы, чьей основной обязанностью было лишь взимать плату за выданные консулатом документы, вдруг почувствовали себя как боги! Я знал, что консул Эквадора получил указание выдать мне визу. Его письмо подтверждало это. Но у консула было право пренебречь указанием, если при непосредственной встрече с претендентом на визу у консула создавалось впечатление, что въезжающий не будет хорошим приобретением для страны.

Его превосходительство Мануэль Утрерас Гомес был невысок, худощав, и в его лице проглядывали несомненные индейские черты. Он приветствовал меня по-немецки. Я ответил ему на беглом испанском. Его это удивило. Не знаю, что пронеслось в его красиво вылепленной голове. Была ли готова его отдаленная и неразвитая страна принять такую беглость? Может, при этом присутствовал и расовый оттенок – но не из-за моего еврейства, а скорей из-за моей «нордической» внешности. Как бы то ни было, он велел мне придти на следующий день. Может, он хотел все обдумать?

Но на следующий день, не задавая больше вопросов, он проставил визу в моем паспорте. Консул, который не воспользовался ситуацией, который не соблазнился возможностью заработать на продаже спасительных виз и обогатиться, совсем не был правилом в те времена. И до сих пор я сохраняю в сердце элегантный облик этого индейца, который одним росчерком пера даровал мне жизнь.

В конце концов мне удалось отплыть именно на том пароходе и в тот день, какие я проставил в подделанной квитанции – но просто я воспользовался неожиданно появившейся вакансией. Все способствовало моему решению не ждать, вызванному страхом войны и наложившимися обстоятельствами. Но время все равно подстегивало. Меня не покидала мысль, что мои близкие остались в полной власти наци. Благодаря более раннему отплытию я выигрывал полных три недели, чтобы посвятить их спасению.

В Амстердаме я впервые в жизни существовал на еврейскую благотворительность. За пределами Германии я мог бы иметь какие-то карманные деньги, которые нацистские власти перевели на адрес пароходной кампании вместе с платой за билет и пятьюстами долларов депозита для эквадорских властей. Но в Амстердаме у меня было всего десять марок, которые мне разрешили провезти. HIAS (Hebrew Immigration Aid Society) поместило меня в общежитие и дало мне немного карманных денег. А когда у меня заболел зуб, меня послали к еврейскому дантисту. Его имя было Норден. Я не помню ни лица, ни его кабинета, ни самого лечения – но я помню наш разговор.

Доктор Норден, - спросил я, - чего вы ждете? Полгода назад Гитлер проглотил Австрию. Сегодня он проглотил Судеты. Голландия для него – всего лишь маленький кусочек на закуску. Почему вы не уезжаете, пока это еще возможно?

Пытался ли я своим непрошенным советом как-то отблагодарить его за бесплатное лечение? Но доктор Норден не оценил моего совета. Он, наверно, подумал: «вот эмигрант-еврей, которого выбросили из своей страны. И теперь он переносит свою травму на других». И доктор ответил: «Это – моя страна. Мои предки пришли сюда 400 лет назад. Я такой же голландец, как и любой здесь. Что случится с голландцами – случится и со мной». Я промолчал. К несчастью, доктор Норден оказался неправ. Когда Германия оккупировала Голландию, какое-то число голландских солдат погибло в первые дни противостояния; остальные страдали под оккупацией. Но евреи, все, были отправлены в газовые камеры.

“Boskoop” был грузовой корабль, но на нем было 40 пассажирских мест. Смеркалось, когда мы проходили канал, соединяющий порт Амстердама с океаном. Я стоял у поручней и глядел на город. Небо над ним было ярко-красного оттенка. Последние очертания плоских голландских берегов, видимые по обеим бортам корабля, исчезали вдали, а вместе с ними – и Европа. Я оставлял континент, где родился и вырос. Но я не испытывал сожаления. Небо казалось отражением того пожара, который уже бушевал подспудно. Может быть, еще было время его погасить. Но пожарные были сонливы и бездеятельны. У меня не было иллюзий : Европа обречена. Война придет неизбежно – следующей весной или летом. После уступок в Мюнхене, Гитлер ужесточит свои условия, и когда до западных держав дойдет, что он блефовал, окажется, что теперь он больше не блефует. Может оказаться, что все козыри у него в руках.

Неожиданно я почувствовал себя примиренным со своей участью. Да, меня вытолкнули с моей родины, но тем, кто это сделал, скоро будет гораздо хуже, чем мне. Как знать, может быть, меня вытолкнули вверх, в ту часть мира, которую не затронет война? Я не испытывал чувства Schadenfreude – злорадного сочувствия к европейцам. Но хотелось бы знать – будут ли они так же старательно защищать свои границы от вторжения Германии, как они защищали их от возможных иммигрантов? Конечно, я всей душой буду желать поражения нацистам, но я уже не обязан быть благодарным другой стороне. Никто не пришел нам на помощь, когда евреи стали первыми жертвами. Европа оставалась нечувствительной к нашей боли. И я не сожалел, что меня не будет там, где начнется битва. Я пересижу ее в безопасном Эквадоре, который, в своей щедрости страны Нового Света, дал мне, чужаку, право приехать и жить в ней, хотя у меня было гораздо меньше общего с ее обитателями – инками, хибарос и квечуа, чем с любым европейцем.

Я был европейцем, - сказал я сам себе, делая ударение на слове «был». Но я никогда им не буду вновь.

Полвека спустя я смеюсь над этим «решением». С тех пор я жил в Южной Америке, Северной Америке и Азии – но всегда оставался европейцем.

Из главы II. В Эквадоре

28

«Боскуп» сделал еще одну остановку в колумбийском городе Буэнавентура и через некоторое время бросил якорь в территориальных водах Эквадора. Красивый иммиграционный чиновник в безупречном белом мундире приехал на катере забрать меня – я был единственным пассажиром, сходящим в Эквадоре. Чиновник просмотрел мои документы и выразил гордость тем, что изо всех стран мира я выбрал жить именно в его стране. И когда бы я ни вспоминал эти первые минуты, я провозглашаю в уме тост за здоровье страны, иммиграционный чиновник которой даже не знал, что в остальном мире это было время каменных сердец.

Поездка из порта La Libertad до столицы Эквадора Кито по железной дороге, которую помог построить четверть века тому назад наш родственник, Хулио Розеншток, занимала полных два дня. Незабываемая эта поездка началась рано утром в тропических джунглях, сияющих всеми оттенками зеленого – банановые деревья, орхидеи, болотные птицы. Поезд поднимался все выше и выше в горы, и ландшафт постепенно менялся. На смену субтропикам пришла sierra – гигантское плато с великолепными снежными вершинами, по сравнению с которыми европейский Монблан казался карликом. Кое-где мы стали замечать меднокожих индейцев, завернутых в сине-красные пончо, перед остроконечными глинобитными хижинами в окружении многочисленных лам. Стало холодно, я закрыл окно. На следующий день ландшафт смягчился, и появились яблони, грушевые и сливовые деревья, а также эвкалипты и сосны. Ближе к Кито, появлялись поля пшеницы и стада, пасущиеся на полях с густой люцерной – пейзаж, почти неотличимый от пейзажей моего детства.

Я упивался великолепной красотой природы Анд и свежестью горного воздуха. В душе был покой. Я переехал из «центра мира» в страну, которую мы знали по маркам и охотникам за скальпами. Но она оказалась невероятно красивой. До этого момента эмиграция означала лишь старание выжить. Но вдруг я осознал, что жизнь может быть опять прекрасна. Наверно, это было необъяснимо с точки зрения логики, но при встрече с такой красотой тревоги о заработке без профессии в чужом обществе, испарились.

Мир слишком велик, - сказал я себе, - даже для Гитлера. И кто сказал, что далекий Эквадор – это край света? Далекий – от чего? Можно сказать, что Кито, лежащий почти на экваторе, который делит мир пополам, как раз и есть центр мира! Край света – это для тех, кто думает о возвращении. Но возвращаться – куда? В Вену, где вальсы уже вытеснены военными маршами? В Европу, которая скоро может исчезнуть в охватившем ее пожаре, так, что завтра нельзя будет отличить руины Помпей от остального континента? Край света? Чем дальше - тем лучше!

Хайме встретил меня безо всякого высокомерия. Все же я был лицом без гражданства, и он помог мне достичь безопасного берега. Эти обстоятельства не помешали нам возобновить старую дружбу. Но Хайме с его свободным немецким и высоким авторитетом во влиятельной немецкой колонии города, недавно вошел в состав управления SEDTA – германской авиалинии, которая имела монополию на полеты между городами Кито и Гуаякиль и была, без сомнения, инструментом нацистского проникновения в Эквадор. В свете всего этого наши отношения были весьма затруднены, и, конечно, бесперспективны.

Но мы закрыли глаза на эти обстоятельства и временно сосредоточились на воспоминаниях о старой дружбе и общем прошлом. Мы обсуждали проблемы эмиграции, но не касались ее причин. Мы говорили по-немецки, но не упоминали Германию. На второй день в Кито я был на ланче с дочерью самого президента Эквадора, которая была не больше и не меньше как невестой Хайме!

В тот же день я посетил инженера Хулио Розенштока, который, в бытность его консулом Эквадора в Вене, предложил мне быть репетитором Хайме. Со временем он вернулся в Кито. Как родственник моего отца, он был человеком надежным, но также и осторожным. Когда я попросил его помочь с получением разрешения на иммиграцию в Эквадор моей семьи – ведь он когда-то был генеральным и почетным консулом Эквадора в Вене и наверняка знал все ходы и выходы в Министерстве иностранных дел – он принял обеспокоенный вид. «Я понимаю тебя, - сказал он, - но на что они будут жить?»

По всей очевидности, он беспокоился, что они могут оказаться для него тяжелым бременем. «Не знаю и знать не желаю, - отпарировал я, - важно, что они будут жить». Я не стал дальше обсуждать с ним эту тему, а просто пошел к отцу Хайме, инженеру Мануэлю Наварро, и сказал о своей просьбе. Не колеблясь ни минуты, дон Мануэль схватил шляпу, и мы отправились в Министерство иностранных дел. В моем присутствии помощник министра написал текст телеграммы тому же консулу в Амстердаме, который выдал визу мне. Разрешение на визу должно было включать мою ближайшую семью и несколько родственников, всего десять человекк. Все эти дела заняли не более получаса. Полчаса за десять спасенных жизней – это так легко, когда знаешь нужных людей!

Во всем мире нет страны, которую я вспоминал бы с большей благодарностью, чем Республика Эквадор! В 1938 году меланхолически-беспечные обитатели Кито мало что знали об евреях. Лишь горстка евреев добралась до этого потаенного места в Андах, во вторую в мире по высоте над уровнем моря столицу страны. Время от времени там появлялись евреи – инженер, химик или странствующий торговец. В Кито слово Judeo не означало еврея. Этим словом называли человека, который либо взимал очень высокий процент за ссуду, либо хорошо зарабатывал на перепродаже товаров. Слово не подразумевало ни национальности, ни расы, ни религии. Актер, которого я встретил еще на корабле «Боскуп», пригласил меня провести с ним Рождественский вечер 1938 года в доме его родителей. Они были весьма удивлены, когда я поднялся уходить после обеда вместо того, чтобы ехать с ними на Misa de gallo - к вечерней мессе. «Полагаю, вам известно, что я – еврей”, - объяснил я им. – “Ну и что? – возразили мои хозяева. – Еврей или христианин – мы ведь все католики, не правда ли ?»

Газеты печатали статьи о преследованиях евреев в Германии, но эти евреи были так же далеки им и абстрактны, как жители Индии. Потом наступил Anschluss, Мюнхенские соглашения и Хрустальная ночь. Это было как потоп: вода поднималась, и все больше людей стало спасаться бегством. Около трех тысяч евреев достигли новой горы Арарат – теперь она лежала меж двух горных цепей Анд в виде идиллического города с колониальными улицами, индейцами- носильщиками, ярким утренним солнцем и непроницаемо-темными ночами, города по имени Сан-Франциско де Кито (Кито по испански означает пятый). Пришельцы появлялись всего по нескольку человек в раз. И они не были предпринимателями, как это происходило в других странах Южной Америки. Это были инженеры и доктора, художники и музыканты, журналисты и техники, промышленники и химики, университетские профессора, студенты, актеры, ремесленники, повара. Большинство из них говорило по-немецки, некоторые – по-чешски, по-румынски, по-польски, по-итальянски. Очень мало кто знал идиш. Оказавшись среди кривых улочек, булыжных мостовых и босоногих индейцев в пыльных пончо, они, может, и не испытывали сильной ностальгии, но мыслями все время возвращались назад, в прошлое. Каждое второе слово у них было: там, в Европе.

В Эквадоре никогда не было большого количества «гринго», как называли (безо всякого негативного оттенка) иностранцев. К ним всегда относились с уважением, независимо от страны происхождения, и обращение к ним было – Mister. Ксенофобии не существовало. Любой эквадорец предпочел бы сдать свой дом гринго за триста сукр, чем своему соотечественнику – за 400 сукр. Быть estranjero означало пунктуальность, чистоплотность и надежность. Такая репутация прибывавших сюда раньше и при других обстоятельствах иностранцев значительно облегчила вживание бывшим жителям Германии, Австрии и Чехословакии.

«Вы, наверно, приятель мистера Гиза” – наивно говорил какой-нибудь quitenos (житель Кито) еврею-беженцу из Германии, так как мистер Гиз был тоже aleman – немец. То, что он был при этом главой местного гестапо – эту разницу сеньор Гонзалес, или сеньор Санчес были не в состоянии понять. Ведь в Эквадоре тоже были свои liberals (либералы) и conservadores (консерваторы). И если эквадорец приветствовал беженца словами «Хайль Гитлер», он делал это безо всякого злого умысла. Он просто хотел показать, что знает несколько слов по-немецки.

Странно, но эту разницу эквадорцам объяснили не немцы. Советник посольства Германии доктор Клее ясно заявил, что евреи, которые обращаются к нему по поводу паспортов, для него – германские граждане и всегда могут рассчитывать на его содействие. Разницу подчеркнули сами еврейские эмигранты. Когда разразилась война, евреи в Эквадоре стали очень воинственны, и немцы отреагировали соответственно – но первыми нападки на еврейскую общину не начинали.

В маленьком городе Кито с населением всего в 160 тысяч, лишь половина которого носила европейскую одежду, группа в 3000 человек представляла весьма значительное «меньшинство». Вскоре город стал полон «мистеров», и они утратили свой престиж. К тому же многие из них стали заниматься недостойными, с местной точки зрения, занятиями – ходили по домам и продавали либо конфеты за наличные, либо ткани – в кредит. Ясно было, что что-то у этих «мистеров» неблагополучно, и вскоре они стали для quitenos – местных жителей - ассоциироваться со слово misterioso – загадочный, таинственный.

Жителям Кито казалось невероятным, что эти хорошо одетые люди, которые приехали сюда с большими ящиками багажа (нацисты не возражали против отправки таких вещей, как старая мебель и тому подобное имущество), должны зарабатывать на жизнь! Согласно местным иммиграционным законам, приезжим следовало заняться либо сельским хозяйством, либо идти в промышленность. И ради того, чтобы вырваться из Европы, они соглашались на все условия. Но сельскохозяйственное умение нельзя приобрести за ночь. У местных землевладельцев – hasendados были большие участки земли и они давали им неплохой доход. Но откуда у беженца могли взяться деньги, чтобы купить участок, достаточный чтобы прокормиться? А быть в сельском хозяйстве кем-то иным, кроме собственника, было бессмысленно – в этой сфере наемные батраки (рeones) зарабатывали всего несколько центов в день. Неудивительно поэтому, что предполагаемые фермеры предпочитали маленькую лавку размером пять на пять футов на центральных улицах Кито, где они «высаживали» в окошке мужские галстуки или рубашки, и «собирали немедленный урожай» при появлении покупателя. Чужаки-пришельцы были, без сомнения, весьма предприимчивы. Они произвели переворот в сонном Кито, где количество рабочих дней в году было сведено приблизительно к 180 из-за многочисленных фестивалей и праздников. В придачу к множеству маленьких лавочек и забегаловок, возникших буквально за ночь, приехавшие открыли и какие-то «фабрики», которые позднее внесли существенный вклад в индустриальное развитие страны, но вначале эти так называемые «фабрики» размещались в пустующих гаражах их домов (у кого из них мог быть автомобиль?) и состояли из горстки рабочих, включая самого владельца и его семью. Таких вещей, как предварительное изучение потенциального рынка, не было и в помине. Просто осматривались вокруг, чтобы убедиться, чего в стране не хватает – и тут же решали приняться за производство этого самого. Кому-то сразу улыбалась удача, а кому-то не везло.

Многие из эмигрантов были не в состоянии перестроиться. Встречались случаи добровольной, почти мазохистской деградации личности. Некоторые европейцы просто не могли примириться с мыслью, что им придется закончить свои дни в Эквадоре. Они рассматривали эту маленькую отсталую страну как какую-то недорогую и непродолжительную остановку на жизненном пути. «Там, позади» они знали изысканую и обеспеченную жизнь, а здесь принуждены были сооружать мебель из ящиков, считать каждую копейку (то есть сукр), отказывать себе в лишнем кусочке масла, хотя у некоторых были когда-то солидные счета в банках. Годы жизни в Эквадоре они считали потерянными впустую. Многие даже не распаковывали чемоданы. Они постоянно сравнивали свою прежнюю жизнь с теперешней, но не делали никаких попыток ее как-то улучшить.

К счастью, у большинства приехавших отношение к новой жизни было позитивным. Они были благодарны Богу, который привел их в этот островок покоя посреди катаклизмов, раздирающих остальной мир. Потому что это был поистине островок покоя. И для таких людей существовали не только «вчера» и «завтра», но и «сегодня». В короткий срок еврейская жизнь, необычная для Южной Америки, забила ключом в Кито. Из 3000 евреев, которые с 1940 до 1945 годов составляли еврейское население Эквадора, больше 95 процентов были беженцами из гитлеровской Европы. И в то время, как в других латиноамериканских странах существовало заметное разделение на «старых» и «новых» иммигрантов, состав евреев Эквадора с самого начала был однородным. По всей остальной Южной Америке евреи делят себя на ашкеназийских, сефардийских и немецких. В Эквадоре вторая группа почти не присутствовала. Восток и Запад сближали промежуточные персонажи, так как часто говорившие по-немецки евреи были родом из Польши или Румынии, хотя и жили впоследствии в Германии или Австрии. А так как почти каждый понимал немецкий, он вскоре стал общим языком. Испанским же пользовались только при общении с эквадорцами.

Вскоре у евреев Эквадора, 80 процентов которых жило в Кито, уже были организации, занимающиеся культурной и религиозной жизнью, а также взаимопомощью и общественными делами. Были созданы арбитраж, ритуально-погребальное общество (Hevra Kadisha), женская лига, молодежная организация, атлетический клуб. Был также основан кооперативный банк при поддержке Объединенного комитета по распределению. Возник театр, кладбище, кошерный ресторан. Появились также и две газеты: раз в две недели выходила газета на немецком языке и раз в неделю – на испанском. Большой зал Asociacion de Beneficencia Israelita – Ассоциации еврейской благотворительности использовался почти треть дней в году для культурных вечеров. В то время как в Аргентине и других латиноамериканских странах была сильная тенденция отхода от веры, в Эквадоре, наоборот, многие секулярные евреи возвращались к религии, привлеченные интенсивной общественной жизнью еврейской общины.

Художники и музыканты, доктора и ученые, архитекторы и журналисты способствовали росту престижа этой иммиграционной общины. Гордость, которую многие выдающиеся члены этой общины испытывали за свое еврейство, вызывала аналогичную гордость и у других, и они не считали нужным скрывать свое проис- хождение. Я никогда не жил в обществе более жадном до культуры, чем еврейская община в Кито. В город лишь изредка заезжал театр, музыкальной жизни почти не было. Был кинотеатр, где шли мексиканские и аргентинские фильмы, конечно, на испанском языке, который у большинства еще был несовершенен, а также на английском, который почти никто не понимал. Испанские титры не успевали прочитать. Большинство иммигрантов приехало из больших городов – Берлина, Праги и Вены. Они скучали без театра, оперы, концертных залов и кабаре. Любая попытка создать что-либо подобное встречалась с энтузиазмом. Как во всяком обществе, было соответствующее количество талантов, но даже те люди, которым никогда бы раньше не пришло в голову выйти на сцену, были захвачены общим настроением и, к своему удивлению, вдруг убеждались, что они тоже могут внести какой-то вклад в жизнь общины. Положение в обществе в эти давние дни, когда еще никто не успел нажить состояние, определялось лишь тем, что каждый вносил в духовную и культурную жизнь этого общества.

Эти первые годы в Кито для многих были самыми яркими и активными в жизни. Общая судьба объединяла всех в группу, которая вместе дышала и смеялась, преодолевала трудности испанского языка и хохотала над смешными ошибками, общими для всех нас, затаив дыхание, слушала плохие военные новости и радовалась хорошим. 3000 евреев Кито были как одна большая семья, со всеми плюсами и минусами, включая неизбежные ссоры. Чудесное спасение из ада Европы обострило понимание, что жизнь нельзя принимать как должное, что ею надо наслаждаться, и сегодня лучше, чем завтра. Женщины часто оказывались главными добытчиками в семье. Готовясь к эмиграции, они освоили разные виды ремесел, научились делать сумки, пояса, искусственные цветы, шоколад, а их мужья, которым требовалось больше времени, чтобы найти свое место в экономике страны, помогали все это сбывать. Женщинам, которые не привыкли раньше так тяжело работать, требовалось хоть какое-то утешение. Оно нужно было и мужчинам, которых работа разносчиками тяготила и унижала. А какое могло быть утешение? Конечно, романы на стороне! Легкость и разреженность воздуха Кито способствовала легкомыслию и чувственности.

Я был один из первых «основателей» еврейской общины в Кито. Через несколько недель после моего приезда была учреждена Asociacion de Beneficencia Israelita – Ассоциация еврейской благотворительности, и я открывал ее собрание. Бессмысленно, - сказал я, - предаваться ностальгии по Европе. И несправедливо смотреть на Эквадор как на временное пристанище. Быть estranjero - чужаком в Эквадоре не лишено преимуществ. Давайте будем лояльными чужаками. Я привел шутку еврейского беженца из Германии, оказавшегося во Франции, который, глядя на парад французской армии, воскликнул: а наши эсэсовцы маршируют слаженнее! Вместо того, чтобы критиковать, давайте вносить посильный вклад в прогресс и развитие Эквадора. Нас вышвырнули из своих стран как евреев, но будет еще одной победой Гитлера, если мы станем скрывать или маскировать свое еврейство. Давайте с гордостью нести свое происхождение, - закончил я.

Это не была речь в поддержку сионизма. Британцы пытались переиграть Германию и перетянуть арабов на свою сторону. Мировая война клубилась на горизонте, и создание еврейского государства в Палестине выглядело как никогда утопией. Но даже если отделить Сион от сионизма, оставалась его идеология, которая позволяла идти по жизни с высоко поднятой головой.

МИФ –

СОЗНАНИЕ ПРЕДОПРЕДЕЛЯЮЩЕЕ БЫТИЕ

Неизвестный автор

И ЧЕГО НЕ БЫВАЕТ...

Поехал я в круиз на Аляску. Здорово, конечно, хотя и немного странно. Август, а холодно. В свинцового цвета океане плавают льдины, киты и тюлени. Последний день выдался таким холодным и дождливым, что после ланча даже не хотелось выходить наружу. Посему устроился я в удобнейшем кресле на обзорной палубе. Тепло, сухо, одним словом, благодать. Рядом со мной расположился мистер с книгой. Но не читает, а смотрит в окно на однообразные северные пейзажи вроде тех, что на фото, и думает о чем-то своем. Подошел стюард, ненавязчиво поинтересовался, не желают ли сэры чего-нибудь из бара. Мы оба, словно сговорившись, заказали «водка мартини», оба услышали знакомый неистребимый акцент и заговорили по-русски.

Эмигрантский разговор всегда рано или поздно выходит на “откуда и когда”. Мой новый знакомый, Борис, покинул Москву лет на десять раньше меня, и еще восемь до этого успел побыть в отказе, в смысле что ему не разрешали уехать.
- Не слабо, - говорю, - восемь лет в отказе. Как это вас угораздило?

Борис задумался и вдруг предложил:

- Могу и рассказать, если хотите. До ужина далеко, на палубе сыро и холодно, жена на занятиях по йоге. Только давайте сразу закажем еще по мартини. Я плачу.

В детстве, - начал Борис, - я был, можно сказать, вундеркиндом. С первого и по последний класс учеба не стоила мне ни малейших усилий. Ходить на уроки было, конечно, скучно, но я ходил. Как говорили родители, это была моя работа. А вообще запоем читал, особенно о путешествиях. В младших классах увлекался шахматами, в старших - картами. Закончил школу с серебряной медалью. Приехал в Москву из провинции и без репетиторов и блата поступил в лучший в стране институт. Зачем? До сих пор не очень понимаю. Скорее всего из юношеского тщеславия.

Здесь впервые в жизни мне пришлось поупираться. Физика и математика, конечно, без проблем, а вот английский... Два года зубрил днями и ночами. Но ничего, впоследствии очень пригодилось. Третий курс ушел на КВН. Почти весь четвертый провел на переднем крае науки у опального Воронеля в Б-гом забытой Менделеевке и окончательно понял, что физика - это не мое. В итоге специализировался в теории управления на первой в СССР кафедре по этому профилю.

В тот год весь выпуск нашей кафедры распределили ни много ни мало в ЦК КПСС. Веяние тогда было такое - внедрение современных методов управления. Мне досталась должность инструктора в отделе, который курировал какой-то из оборонных секторов. Начальник отдела сказал, что нужно получить первую форму допуска и вступить в партию. Пообещал ускорить процесс. Через две недели на общем собрании меня утвердили кандидатом в КПСС. Тем временем пришел допуск и я расписался, что буду свято хранить государственную тайну. Следующим этапом был совет ветеранов в райкоме.

- Соглашайся со всем, что они будут говорить, старайся не выглядеть умным, ни в коем случае не шути, - напутствовал меня начальник отдела.

Ветеранов можно было принять за постаревшую тройку НКВД, если бы их не было четверо. Дальше пошел странный КВН, где вопросы задавала только одна команда. Сначала - приветствие по анкете. На разминке у меня спросили столицу республики Конго, членов группы «Освобождение труда» и генерального секретаря компартии Франции. Затем перешли к домашнему заданию. Слово взял самый мордастый ветеран:

- Я тут запросил бывших коллег. На семинаре по философии вы, молодой человек, позволили себе заявить что выдающийся ученый, - он заглянул в бумажку, - Альберт Эйнштейн - еврей. Вы понимаете, что это льет воду на сионистскую мельницу?
Напутствие вылетело у меня из головы. Да, говорю, Эйнштейн - еврей. Это медицинский факт. Сионист - это еврей, который хочет жить в Израиле. Это определение. Никакой логической связи между этими двумя высказываниями нет.

Ветеран побагровел и тяжело дыша выдал правильный ответ:

- Если связи нет, не созрел ты, молокосос, для Партии.
Одним словом, до конкурса капитанов дело не дошло, меня завернули. Начальник отдела попытался вмешаться, но пускать в ход тяжелую артиллерию ради меня ему видимо не хотелось. Пришлось уволиться по собственному желанию и начать искать другую работу.

Работы, в общем, были, однако пришлось вспомнить что еврей не только Эйнштейн, но и я сам. Ну, не то чтобы я об этом забыл, просто в Физтехе перестал об этом думать. А тут никуда не берут. Фамилия у меня обрусевшая, имя-отчество нехарактерные. Прихожу в отдел кадров, все вроде хорошо. Потом кадры смотрят в паспорт, потом просят принести отдельную справку о московской прописке. Когда приношу, говорят, что ставку забрали. Я уже был женат. Жена на сносях, живем у тещи с тестем, а домой не приношу ни копейки. Тесть у меня работал тогда таксистом. Был он человеком простым, но толковым и практичным. Однажды вечером посадил меня за стол, открыл бутылку водки и сказал:

- А уезжайте вы с Галкой в твой Израиль. Ничего у тебя здесь не получится. Ты в этой жизни не сечешь. А там все наверное вроде тебя, не пропадешь.

- А за себя не боитесь, Яков Андреевич?

- А чего мне бояться? Я баранку кручу.

На том мы и порешили. Поехал я в Черновцы к двоюродному дядьке, сын которого несколько лет назад уехал в Израиль. Заказал вызов, получил вызов, собрал документы и пошел в ОВИР. И здесь всплыла моя первая форма допуска. Это неважно, что я ею ни разу не воспользовался. Главное, что она была и истекала через десять лет после подачи документов. Ловушка захлопнулась...

Не помню уже кто, но вечное ему спасибо, посоветовал заняться контрольными для заочников. Хотя первое время пришлось здорово побегать. Но я был молодой, институтов в Москве много, скорость у меня была фантастической и цена разумной. Начал с контрольных по физике и математике, а вскоре уже брал курсовые и дипломы по любой науке. Горное дело, география, теплотехника - только плати.

Через два года написал первую диссертацию, кандидатскую, для директора металлургического завода. Еще через год - первую докторскую для начальника главка министерства угольной промышленности. Деньги полились рекой. Тесть разменял свою двухкомнатную на двухкомнатную для себя и трехкомнатную для нас в тихом центре. Поужинать в дорогом ресторане, слетать на пару дней в Крым - запросто. Купил на тестя машину. С дачей заводиться смысла не имело. А что еще? Те приятели, которые умудрились уехать, шастали по всему миру, ходили на бродвейские мюзиклы и в итальянские музеи, меняли работы, а я клепал рубли, которые не знал куда девать.

Примерно на шестой год моего отказа, когда я вечером выходил из шахматного клуба, ко мне подошел солидный дядька, представился Виталием Сергеевичем, завел разговор и вроде невзначай поинтересовлся:

- Мне рассказывали что вы можете написать докторскую по любой науке. Это правда?

- Ну, не написать, конечно. Могу помочь оформить.

- Оформить так оформить, - согласился мой новый знакомый.

- А с военными науками справитесь?

Ну, думаю, какие-нибудь ракеты, траектории.

- Наверное справлюсь, - говорю, а какая собственно специальность?

- Государственная безопасность. Тема - на ваше усмотрение. Вы специализировались в управлении и информационных технологиях, вот и предложите что-нибудь по этому профилю. Через неделю встретимся здесь же. А к этому времени вы подготовите название темы пообщее, резюме поконкретнее и коротенький план. Все желательно не более чем на двух страницах. О внедрении не думайте, главное, чтобы выглядело диссертабельно. Постарайтесь, чтобы заказчику понравилось, если в Израиль ехать не передумали. Другой такой возможности у вас не будет.

Легче всего сформулировать задачу в двух случаях: если знаешь о вопросе все или если не знаешь ничего. Но во втором случае запросто можно изобрести велосипед. О госбезопасности я не знал и не мог знать ничего, так что оставалось надеяться на везение. Задачу я придумал в тот же вечер быстро и легко (верный признак удачи), когда ехал домой по ночной слегка запорошенной снегом Москве. Наверное вы знаете, как передается информация по интернету. Файл разбивается на так называемые пакеты, каждый из которых содержит по маленькому кусочку информации и сам по себе особого смысла не имеет. Затем каждый пакет идет по сети к адресу независимым от остальных пакетов оптимальным путем. В месте назначения они вновь собираются в файл. Представьте себе, что вы хотите письменно объясниться девушке в любви. Следуя изложенной выше технологии, вы берете 3 листа бумаги, на одном пишете «Я», на другом - «тебя», на третьем - «люблю». Вкладываете каждый лист в отдельный конверт, на каждом конверте ставите номер и отсылаете их по почте. Девушка получает три письма (может даже быть первым третье, а последним первое), раскладывает их согласно номерам, открывает, читает. Информация адресатом получена. Можно на всякий случай сходить в аптеку за кондомами.

Стойте, о чем мы говорили? Да, о диссертации. Тогда у меня в голове гвоздем торчала эмиграция. На нее проецировалась любая новая тема. Госбезопасность не стала исключением. Друзья мне писали, что почти ко всем новым эмигрантам из СССР приходят люди из разведки или из чего там еще и задают самые разные вопросы. Наверное, решил я, ответы вводятся в компьютер, анализируются, сличаются соответствующей программой и в конце концов создается более или менее правдоподобная картина сразу по многим интересующим вопросам. И я подумал, что точно таким образом можно доставлять и дезинформацию. Делить ее на пакеты и отправлять эти пакеты с эмигрантами. Для полного правдоподобия носители ни в коем случае не должны осознавать важность своего кусочка. Тогда дезинформация, собранная в единое целое из ничего не значащих отрывков, которые еще и пришли каждый своим путем, будет восприниматься противником с высокой степенью доверия. И чем больше людей будет эмигрировать, тем шире и надежнее эта система будет работать. Так сформулировалась искомая тема: «Управление глобальными информационными потоками».

Через неделю я отдал две отпечатанные страницы Виталию Сергеевичу, а еще через неделю он поздним вечером позвонил мне домой:

- Поздравляю, тема одобрена. Завтра утром вы приступаете к работе. Приезжайте к 10 утра на Лубянку, идите прямо к главному входу. Вас там встретят.

На следующий день вскоре после десяти я уже сидел за столом напротив Виталия Сергеевича и рассматривал свои новые документы, которые только что вручил мне хозяин кабинета: паспорт с моими именем-отчеством и похожей фамилией, удостоверение капитана КГБ, пропуск с множеством закорючек, партийный билет. Комплект дополнял ключ от двухкомнатной квартиры на Юго-Западе.

- Я советую вам большую часть свободного времени проводить именно в этой квартире, - напутствовал меня мой новый начальник, - Скажете жене, что пишете диссертацию для директора Тульского оружейного завода, будете там жить и по мере возможности приезжать на выходные. А сейчас я покажу ваш кабинет. В коридоре не крутитесь. Все бумаги храните в сейфе, ничего не вносите и ничего не выносите. Расписание у вас свободное. Для сотрудников вы нелегал между заданиями. Никто ни о чем вас не будет спрашивать. Отчет о проделанной работе будете представлять раз в месяц. И последнее, в нашей организации проекты принято называть операциями. Вашей операции присвоено имя «Русский поток», а вы утверждены ее координатором.
В кабинете, кроме письменного стола, телефона и сейфа меня ожидал наверное первый в СССР Commodore PET с принтером - лучшая игрушка, которую я когда-либо получал до тех пор.

Я знаю о чем вы сейчас думаете, - Борис приложился к своему бокалу. - Думаете, что я согласился работать на ГБ и тем самым продал душу дьяволу. Поверьте, я долго терзался этим вопросом. Во-первых, я твердо верил, что эти ребята никогда не доведут до ума ничего из придуманного мной. У них мозги другие . Насчет ломать им равных нет, а строить почему-то не получается. Во-вторых, вы не знаете, что значит сидеть в отказе, когда у вас растут двое детей. И наконец, мне было уже за тридцать, а я еще не встретил задачу, которую мне было бы интересно решать. Это была первая, - Борис снова приложился к бокалу. - И наверное последняя.

Начались трудовые будни. Мне пришлось работать сразу над множеством параллельных задач самого разного плана. Не стану утомлять вас сложными и расскажу какую-нибудь простенькую. Как, скажем, заставить эмигранта запомнить на первый взгляд случайную и несущественную информацию, в нашей терминологии - привязать пакет к носителю? Среди прочих я предложил метод эмоционального стресса. Параллельные исследования на нескольких кафедрах психологии установили, что этот - самый эффективный. Вызывает, например, начальник шахтостроительного управления одного из своих инженеров, потенциального эмигранта, и сообщает ему, что в Казахстане, недалеко от Арыкбалыка обнаружили молибден. Собираются строить рудник. Громадная зарплата, подъемные. Не хочет ли он поехать? Человек, конечно, переживает, со всеми советуется. Потом ничего не случается, но спроси его об Арыкбалыке, он сразу скажет, что там собираются строить шахту. А другой потенциальный эмигрант, симпатичная бухгалтер бальзаковского возраста, едет из командировки и оказывается в одном купе с обаятельным офицером дорожно-строительного батальона. Тот жалуется что их переводят из Рязани в какой-то богом забытый Арыкбалык в Казахстане. Достает бутылку шампанского, за которой следует незабываемая ночь. Эксперимент показал что с вероятностью 86 процентов дама запоминает Арыкбалык на 3 года. Теперь дайте потенциальным эмигрантам уехать и отправьте в Арыкбалык пару бульдозеров, которые заметят со спутника. Противник не будет иметь ни малейшего сомнения, что там строят или будут строить пусковые шахты.

С использованием компьютерных технологий обходится эта дезинформация совсем недорого, но противника, если тот заглатывает наживку, провоцирует на колоссальные затраты. Да и без расчетов понятно, что выпускать евреев дешевле, чем строить ракеты, шахты и атомные подводные лодки. Вы спрашиваете, как определить потенциального эмигранта? По паспорту и прописке. Я в свои расчеты закладывал, что в ближайшие десять лет из СССР уедут 80 процентов евреев, половинок, четвертушек и их мужья и жены.

Что там говорить, интересных проблем была пропасть: минимальный размер пакета, хранение и запросы в базах данных, дублирование, избыточность и т.п. и т.д. И не забывайте, какой это был год и какие были компьютеры. Ну, еще заставить работать ленивый техперсонал ВЦ. Вкалывал я по 14-15 часов в сутки, а потом добирался к себе на Юго-Запад, засыпал и продолжал работать во сне. Иногда на выходные приезжал домой поиграть с дочками. На Лубянке, когда поступало указание, ходил на торжественные и партийные собрания. Два раза в месяц получал приличную зарплату и чеки Внешпосылторга, которые немного скрашивали недовольство жены. Так продолжалось больше года. А потом все куски соединились в единую конструкцию, которую спокойно можно было пускать в дело и уж точно выставлять на защиту. Я написал статьи, которые относились к отдельным интересным аспектам общей задачи, честно вставил туда всех, кого привлекал к сотрудничеству: психологов, математиков, статистиков, медиков, кроме, разумеется, самого себя. Передал их Виталию Сергеевичу. Дальнейшая судьба этих статей мне неизвестна. Скорее всего они были опубликованы в каком-нибудь сверхсекретном ведомственном сборнике и канули в вечность.

Диссертацию и автореферат я написал играючи. Потом подготовил выступление на предзащите, которая, как мне было сказано, прошла успешно. Делать мне стало нечего и появилось время поразмышлять над своей судьбой. От безделья началась бессонница. В одну из бессонных ночей я осознал, что очень скоро меня должны убрать. Не отпускать же меня в самом деле на запад. Я видел слишком много лиц и слышал слишком много фамилий. Пасти меня здесь до скончания века бессмысленно, накладно и вообще, кто я такой, чтобы меня пасти. Пределом своей жизни я положил день когда поступят отзывы от оппонентов и я понадоблюсь для ответов на вопросы. Решил поэкспериментировть и неделю вообще не появлялся на работе. Реакции не последовало, и я понял, что не ошибаюсь. Бежать было некуда и бессмысленно - в заложниках оставались дети.

А тем временем приблизилась Олимпиада. Политбюр, похоже, решило избавиться от неудобных евреев. Старые отказники начали потихоньку уезжать. Но “секретных” все равно не отпускали. Что уж говорить обо мне?! От нечего делать решил вспомнить добрые старые времена и на праздник Симхат-Тора к вечеру поехал к синагоге на Архипова. Народу была тьма. Молодежь плясала буквально под колесами автомобилей. Милиция ходила с матюгальниками и призывала всех расходиться, но никто на эти призывы не реагировал. В танцах я не силен. Поэтому пристроился повыше на склоне и начал осматриваться вокруг. Неподалеку от меня, не таясь, стоял человек с чем-то вроде здоровенной телефонной трубки и непрерывно в нее бубнил. По его команде двое в штатском выхватывали из пляшущей толпы то одного, то другого, и вели в большой автобус с табличкой “Интурист”. Особенно здорово плясала тоненькая девушка с копной черных волос. Помните “Портрет Иды Рубинштейн” Серова? Очень похожа. Когда повели и ее, я подошел к человеку, показал корочки и сказал:

- Девочка нужна мне.

Тот посветил фонариком, сличил фотографию.

- Сейчас сделаем, капитан. Отойди в сторону и обожди, видишь сколько работы. - И он снова забубнил в трубку.
Вскоре двое в штатском подошли ко мне и повели в автобус. В автобусе было почти темно, люди, которые только что весело танцевали, выглядели испуганными и растерянными. Меня усадили в хвост вместе с девушкой. Посмотрели друг на друга. Молчим. Вдруг рядом со мной открывается задняя дверь, я выскальзываю в нее и вытаскиваю за собой девушку. Не оглядываясь и прижавшись друг к другу, уходим, Появляется свободное такси. Машем руками. Такси останавливается. Поехали! Через пятнадцать минут мы сидели в холодной стекляшке, я уговаривал ее выпить вина, чтобы согреться, а она все спрашивала меня, почему открылась дверь. И не перестала спрашивать об этом до самого утра.

Через два самых счастливых месяца в моей жизни я стоял в Шереметьево и смотрел, как моя любовь скрывается в черной дыре таможни, откуда никто и никогда не возвращался. Что говорить, вы и сами наверное знаете, как это бывало. Недавно нашел ее на «Одноклассниках». Живет в Хьюстоне, узнаваема, выглядит благополучно, но похоже больше не пляшет. Думал: написать, не написать? Так и не написал. А тогда я прямо в аэропорту безобразно напился, с кем-то поскандалил, попал в милицию. Спасло всемогущее удостоверение. Вместо вытрезвителя меня отправили домой, на Юго-Запад разумеется. Проснулся я с тяжелым похмельем и вдруг вспомнил, что добрых два года не видел мать и отца. Рванул во Внуково и через три часа входил в родительскую квартиру.

- Боря, - сказала мама, - Галя уже четвертый день не может тебя найти. Завтра ты должен быть в ОВИРе.

На следующее утро я сидел в кабинете зам. начальника ОВИРа, которым оказался Петр Николаевич, улыбчивый украинец средних лет.

- На машине? - написал он на бумажке. Я кивнул головой

- Угол справа от входа и ждите, - снова написал он, а вслух сказал, - К сожалению, ничем порадовать вас не могу, - и открыл дверь.
Через пять минут он плюхнулся на переднее сидение рядом со мной:

- Поехали в шашлычную на Тульской, разговор есть.

Приехали. Я заказал водку, шашлыки и все остальное. Выпили, закусили, обсудили шансы киевского «Динамо» в чемпионате страны. Понимал он в этом деле здорово, но и я понимал неплохо. Перешли на ты.

- Слушай, Боря, - сказал зам. начальника ОВИРа, - такое дело. Ты занимаешь большую трехкомнатную квартиру в центре, а мои тесть с тещей живут в однушке в Чертаново. Ты собираешься уезжать, а они собираются оставаться. Меняйся с ними квартирами, и я обещаю, что через месяц ты будешь в своем Израиле.

Мне рисковать было нечем.

- Договорились, - говорю, - только не месяц, а две недели и ты, Петя, поможешь с билетами.

- Нет проблем, я хотел дать тебе время собраться.

Когда через две недели мы миновали шереметьевский КПП и оторвались от земли, мне впервые пришло в голову, что Б-г есть и только он мог посадить нас в этот самолет. Поблагодарил, как умел. Прилетели в Вену. Там сразу отделили тех, кто в Израиль. Но мне Израиль не годился - слишком много наших. Из ХИАСовского меню выбрал Южную Африку - далеко и нет дипломатических отношений с СССР. Там мы и прожили первые пять лет. Я сразу стал программировать все, за что платили деньги. Вскоре облюбовал себе SAP. Вы наверное знаете этот корпоративный софт на все случаи жизни. Открыл собственную компанию, я - президент, жена - бухгалтер. Беру только интересные для себя проекты в разных странах мира. Совмещаю, так сказать, приятное с полезным, и на меня еще стоит очередь. Девочки выросли, живут в Нью-Йорке, а мы вот бродяжничаем. Мог бы уже и не работать, но никак не решим, где осесть. Что говорить, life is good.

Защитился ли мой заказчик? Хороший вопрос. Точного ответа не знаю, но информация к размышлению есть. Ехал я однажды из Киото в Токио. Смотрю, на киотском вокзале стоит наш человек, держит над собой двумя руками лист бумаги, а на нем написано «Помогите». Дело было уже после развала Союза, я подошел. Лев Осипович оказался известным московским химиком из того еще поколения, которое говорило только на русском. Приехал на конференцию в Токио, решил посмотреть на Киото, потерял своего провожатого, сначала растерялся, но, как видите, нашел выход.

Сели в поезд и проговорили все четыре часа. Оказался он большим знатоком московского академического мира. Я не удержался и спросил, слышал ли он о защитах по специальности «госбезопасность». Мой новый знакомый немного задумался, а потом вспомнил как в Доме ученых ему рассказывали о неком гэбэшном генерале, который представил блестящую докторскую, что-то об информационных потоках. - На него наверное целый институт работал. Перед самой защитой соискатель неизвестно отчего занервничал и повысил секретность работы до такой степени, что большинство членов совета не смогли присутствовать на заседании. Трест, как говорится, лопнул изнутри, защита не состоялась... - Лев Осипович довольно захихикал.

Мне же этот сценарий показался излишне анекдотичным. Мог, конечно, мой клиент занервничать, когда я исчез, но не настолько. Скорее всего, кто-то еще повыше решил, что под мою идею можно получить финансирование и протолкнул ее на самый верх. Там в то время давали деньги даже на поворот сибирских рек. Вполне могли дать и на это. Тогда секретность автоматически повысилась до упора, а генерала само собой тоже не обидели. Могли, скажем, присудить степень без защиты, по совокупности, и включить в руководство проектом.

Давайте думать дальше. В 1983 американцы вбросили свою дезинформацию - программу «Звездных войн». Советский Союз поверил, дрогнул и стал искать симметричный ответ при катастрофическом отсутствии ресурсов. В данной ситуации мой «Русский поток» был совершенно логичным выбором. Пара лет, я думаю, ушла на привязывание пакетов. На завершающем этапе, как и планировалось, началась массовая еврейская эмиграция. Мне иногда кажется, что они заставили уехать даже тех, кто не собирался или не хотел. Что из этого получилось мы, конечно, не узнаем никогда, но похоже наши чекисты в очередной раз продемонстрировали, что горячее сердце и не очень чистые руки не могут заменить голову на плечах. В сухом остатке выиграли советские евреи, которые, говоря высоким стилем, вышли из рабства и обрели свободу... А свобода - это такая замечательная штука, что за нее просто необходимо выпить. Лехаим!

Борис допил свой мартини, поднялся, предложил встретиться за ужином, но больше так и не появился. А на следующее утро мы уже улетали домой.



Инна Беленькая

АРХЕТИПИЧНОСТЬ ВЕТХОЗАВЕТНЫХ СЮЖЕТОВ

«В каждой культуре люди кодируют свой опыт категориями своей языковой системы,

постигая реальность лишь в том объеме, в каком она представлена в этом коде».

Дороти Ли

Изучение жизни примитивных народностей, религиозных и магических ритуалов, мифологических образов и символов издавна ставило ученых перед фактом их удивительного совпадения в разных обществах, порой находящихся на противоположных концах земного шара. В чем причина такого поразительного сходства, доходящего до мельчайших деталей обрядовых культов и церемоний? Является ли это результатом влияния и заимствования чужих культурных традиций, следствием миграции населения или, в какой-то части, миссионерской деятельности?

Если обратиться к истории научных воззрений, касающихся этих вопросов, то очевидной будет сопряженность их с проблемой развития мышления и речи на ранней ступени цивилизации. Надо сказать, что вся история становления взглядов на культурно-историческое развитие человеческой психики отмечена острейшей полемикой идейных противников, непримиримостью их позиций и даже драматическими коллизиями. Средоточием этих споров стал вопрос, применим ли эволюционный метод к изучению мыслительной деятельности древнего человека. С точки зрения ученых-эволюционистов, принимавших за аксиому непрерывность в развитии умственных функций, способ мышления обществ, стоящих на низших ступенях цивилизации, отличается только в количественном отношении. Такое сведение мыслительных функций и операций к единому типу приводило к тому, что заключения ученых выводились из деятельности индивидуального сознания подобного их собственному. Представления первобытного человека интерпретировались в терминах собственной психологии и описывались в категориях собственного языка. Тем самым первобытные понятия искажались и подменялись понятиями и логическими конструкциями самих исследователей. Принципиально новый подход к этой проблеме связывается в с именем французского ученого Л.Леви-Брюля (1857-1939). Основополагающей идеей Леви-Брюля была идея о качественных отличиях древнего архаического мышления от мышления современного человека.

Вопреки прежним воззрениям, делавшим упор на изучении индивидуальной природы человека, он считал, что древние верования нельзя понять и объяснить путем одного только рассмотрения психики индивида, поскольку в них заключается прошлое не отдельного человека, а всего человечества. По его мнению, верования «примитивов» предстанут совсем в ином свете, если их рассматривать не как изолированные факты, а как производное от коллективных представлений их обществ. Леви-Брюль называл «химерическим» представление о существовании индивидуального сознания, не затронутого каким-либо опытом, так как глубины человеческой личности выходят за пределы индивидуального существования. «Как бы далеко в прошлое мы не восходили, как бы «первобытны» не были общества, подвергающиеся нашему наблюдению, мы везде и всюду встречаем только социализированное сознание, … заполненное уже множеством коллективных представлений, которые восприняты сознанием по традиции, происхождение которой теряется во мраке времен».

Согласно Леви-Брюлю, источником и содержанием древних верований являются коллективные представления. Вразрез утвердившимся взглядам он указывал, что способ мышления первобытного человека не совпадает с современным способом мышления, поэтому для исследования его механизма мышления нужна новая терминология.

Это касается и термина «коллективные представления», который нельзя понимать в общепринятом психологическом смысле. Коллективные представления глубоко отличны от наших идей и понятий и не равносильны им. Это совершенно иная установка сознания в отношении предметов и явлений окружающего мира. Коллективные представления существуют до индивидуумов, которые усваивают их с рождения. Они передаются из поколения в поколение, навязываются всем членам социальной группы и независимы от отдельной личности. В коллективных представлениях ассоциациями управляет закон мистической сопричастности (партиципации) или взаимодействия между всеми предметами и явлениями окружающего мира. По своей природе первобытный человек – метафизик, указывал он.

По Леви-Брюлю, в коллективных представлениях первобытных людей ни одно существо, ни один предмет, ни одно явление природы не выступают в том качестве, в каком они представляются современному человеку. Текучая вода, дующий ветер, падающий дождь, звук, цвет, «немедленно обволакиваются определенным сложным состоянием сознания, в котором господствуют коллективные представления». Первобытное мышление не интересуется положением вещей в пространстве и во времени, все его внимание устремлено на мистическую сопричастность, связывающую эти предметы. Оно легко смешивает причину со следствием. Для него изображение сопричастно подлиннику, а подлинник сопричастен изображению. Оно отождествляет имя и его носителя, так же как человека и тень, им отбрасываемую.

Понятие о коллективных представлениях, по мнению Леви-Брюля, созвучно идеям Огюста Конта, знаменитую формулировку которого он приводит: «Не человечество следует определять, исходя из человека, а, напротив, человека – исходя из человечества».

Однако воззрения Леви-Брюля встретили резкое неприятие и сопротивление среди многих ученых, жесткие критические нападки стоили ему нервного срыва. Дальнейшее развитие и продолжение его изыскания получили лишь в учении К.Г.Юнга о коллективном бессознательном.

В полном согласии с Леви-Брюлем, Юнг считал, что каждое человеческое существо характеризуется, с одной стороны, сознательной деятельностью, с другой – иррациональным опытом, кроющемся в глубинах бессознательного. Он считал необходимым признать существование некого «коллективного психического субстрата», или, по его определению, коллективного бессознательного. Коллективного - потому, что речь идет о бессознательном, имеющем всеобщую природу и включающем в себя типы и образы поведения, которые являются повсюду одними и теми же.

Содержанием коллективного бессознательного, по Юнгу, являются архетипы. Архетипы, по существу, соответствуют понятию коллективных представлений в психологии примитивов, введенному Леви-Брюлем. Архетипы – это врожденные психические структуры, «принадлежащие к стержневому каркасу бессознательной психики, посему их нельзя назвать личным приобретением». Они упорядочивают и выстраивают психические элементы в структурные схемы и известные образы. Именно посредством архетипов бессознательное повсеместно вторгается в сознание человека.

Надо сказать, что в определении Юнга бессознательное получает совершенно иную оценку, чем та, которую дал Фрейд. Для Фрейда бессознательное - это подавленное содержимое, «мусорный ящик» (Юнг) или придаток сознательного мышления. Для Юнга же бессознательное является во многом автономной психической системой.

Касаясь проблемы происхождения мифа, Юнг писал, что все теории объясняют лишь их изменчивость и распространение, в то время как вопрос состоит в том, откуда миф возник изначально. Юнг приходит к выводу, что мифы - это в первую очередь психические явления, выражающие глубинную суть души. Мифы всех народов имеют архетипические корни в коллективном бессознательном и являются неличностным достоянием. Поэтому прежние выводы ученых в отношении влияния чужих культурных традиций, лежащих в основе сходства мифологических сюжетов и символов, с его точки зрения, не выдерживают критики: «Несмотря на основательную схожесть символических идей, не может быть никакого прямого влияния, поскольку идеи, как свидетельствует опыт, … возникают автохтонно снова и снова, независимо одна от другой, из психической матрицы, которая, кажется, является повсеместной».

Архетипы носят универсальный характер и их можно найти во всех культурах, хотя они появляются под различными названиями в зависимости от специфических условий той или иной культуры. Подчеркивая всеобщую значимость архетипов, как «первообразов», уходящих своими корнями в доисторический мир, Юнг писал: «Величайшие и наилучшие мысли человечества формируются посредством этих первоначальных образов как по клише рисунка» [10].

С учетом сказанного о происхождении мифов, кроющемся в глубинах бессознательного, нельзя обойти вопрос о религии, поскольку первобытная религия находила свое выражение в мифах и обрядах. Согласно Юнгу, религия обладает близким сродством с коллективным бессознательным. По сути, содержание всех мифов, всех религий и всех «измов», является архетипическим, пишет Юнг: «Мифологему, как реликт давно ушедшей и ставшей чуждой нашей жизни, отделяет всего один шаг от высказываний религиозного характера, которые есть живая мифологема».

И далее, идея о сверхмогущественной божественной сущности наличествует повсеместно, потому что она есть архетип. При этом Юнг делает оговорку, что это не значит, что коллективное бессознательное тождественно Богу. Но оно является той средой, из которой возникают религиозные ощущения. Причина же этих ощущений находится далеко за пределами человеческого знания. По Юнгу, познание Бога – это трансцендентальная проблема.

Надо сказать, что в последние десятилетия интерес к коллективному бессознательному, как огромному хранилищу памяти человечества, значительно возрос в связи с исследованиями ученых состояний измененного или трансперсонального, т.е. простирающегося за личное, сознания. Это связано с открытием ЛСД и изучением целого ряда других психоделиков, как сильных катализаторов психических процессов, активизирующих различные глубинные уровни психики человека. По признанию ученых, люди используют очень малую часть возможностей сознания. Психоделики дают возможность расширить границы индивидуального сознания и проникнуть в мир бессознательного. Как показывают исследования ученых (Х.Смит, У.Джеймс, С. Гроф и др.), в состояниях трансперсонального сознания, люди получали доступ к далекому прошлому, соединялись с переживаниями далеких предков и приближались к тому глубокому источнику знаний, которым владело человечество с безначальных времен. В измененном сознании мир архетипов переживается убедительным образом. Эти переживания обеспечивают доступ к целому спектру мировой мифологии и находят свою аналогию в мистических традициях прошлого, практиках созерцания йогов и в экстатических церемониях религиозных мистерий.

Леви-Брюль, характеризуя коллективные представления, в качестве примера приводит язык, который, хотя и существует в сознании отдельных личностей, которые на нем говорят, тем не менее «базируется на совокупности коллективных представлений». «Язык навязывает себя отдельной личности, он предсуществует и переживает ее»[4].

Формы и способы выражения несут на себе отпечаток коллективных умственных усилий, писал он. С его словами удивительным образом перекликается высказывание современного ученого лингвиста Ю.Д.Апресяна: «Каждый естественный язык отражает определенный способ восприятия и организации (концептуализации) мира. Выражаемые в нем значения складываются в некую систему взглядов, своего рода коллективную философию, которая навязывается в качестве обязательной всем носителям языка».

Иначе, говоря о коллективных представлениях, нужно иметь в виду и соответствующие им особенности речевого мышления. Язык сопутствует мысли и в своем словообразовании и построении должен отвечать внутренней организации мышления; соответственно этому, древний язык – отвечать закономерностям древнего мышления. Недаром, Леви-Брюль писал о том, какие непреодолимые трудности возникают у человека «нашей» среды и говорящем на «нашем» языке, при попытке усвоить образ мышления первобытного человека.

Особенности древнего мышления оказывают не меньшее влияние на способ обобщения, установление таких связей между словами, которые, с точки зрения современного человека, противоречат всем законам логики. Насколько важно это себе представлять, следует из того, что, по заключению языковедов, именно в семантике языковых единиц отображается мыслительная деятельность человека.

Вопросы доисторической семантики занимали одно из центральных мест в исследованиях Н.Я. Марра. Он показал, что особенности архаической семантики заключаются в смысловом тождестве определенного круга значений, образующих так называемый семантический «пучок» и восходящих к одному корню. В архаических языках огромное число слов относилось к одному и тому же предмету. Из смыслового тождества слов при их фонетическом различии возникала такая особенность древнего языка, как синонимичность. По замечанию О.М. Фрейденберг архаические языки «до такой степени говорят синонимами, что это невозможно перевести на современные нам языки». И, наоборот, одно понятие могло обнимать целый ряд семантически разнородных слов (т.н. полисемия или многозначность).

Эти своеобразные черты мышления древнего человека нельзя не учитывать, когда речь идет о мифопоэтическом творчестве, в котором он воплощал свое представление о мире.

В свете сказанного, представляет интерес, какое отражение находят в иврите, как одном из древнейших языков, уходящие еще в доисторические времена народные верования, обряды и культы. Как проявляются особенности древнего языкотворчества в словообразовании иврита и построении его корневых гнезд?

Обратимся к библейским сюжетам и рассмотрим их, с точки зрения архетипичности тех образов и символов, которые составляют мифологическую ткань этих повествований.

Во всех мифах о сотворении Вселенной всегда присутствует Бог-Творец. «Бытие» начинается словами: «В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и дух Божий носился над водою»[Быт.1:2]. В комментариях к Библии говорится, что Образ Духа Божьего, носящегося над водой, намекает на птицу, и ранняя поэтическая версия сравнивает Бога и орла, что «носится над птенцами своими» [Втор. 32:11]. В Новом Завете Святой Дух изображается в виде голубя, который парил над головой Христа во время его Крещения в реке Иордан. «И крестившись, Иисус тотчас вышел из воды – и се, отверзлись Ему небеса, и увидел Иоанн Духа Божия, который сходил как голубь и ниспускался на Него» [Мф.3:160].

Птица – это один из архетипических образов Духа, как следует из аналитической психологии. Для человека мифологического сознания вполне естественным является персонификация невидимого присутствия в качестве какого-либо существа, и во многих религиозных традициях Творец предстает в виде птицы. Употребленный в «Берешит» глагол ףחרי (порхание, витание) относится, по мнению ученых, к птице матери, высиживающей птенцов и витающей над ними с кормом, так что возникает образ мировой птицы, своим теплом согревающей мир. Это вызывает представление о сказочной гигантской птице Рух, распространенном у арабских народов (араб. ruch, «дух»), и перекликается с мифологическим образом духа, подтверждая тем самым воплощенную в птице его архетипичность.

По Юнгу, «феномен, называемый духом, зиждется на существовании праобраза, который предсознательно существует в универсальной предрасположенности человеческой психики». Касаясь философских концепций, Юнг отмечает, что понятие Духа не поддается определению в ментальных категориях. Дух есть нечто божественное, сверхсознательное, что является всеобъемлющей основой всего сущего. Человек не сам творит дух, но дух делает то, что человек творит. Дух воплощает творческую силу и в соответствии со своей «живительной», «активной сущностью» (Юнг) составляет противоположность материи, ее инертности, неодушевленности. Одна из главных характеристик Духа – это трансцендентальность его природы, которая далеко превосходит все мирское, тварное, конечное. Дух присутствует повсеместно и существует до всякого времени и пространства, он – прежде мира, предсуществует в нем. Согласно мнению теологов, вся наша планета (или даже Вселенная) может быть полностью разрушена, но Дух останется.

В разное время Дух рассматривался, как «противник души», поскольку он существует независимо от материи, а душа находится в определенной зависимости от суммы ощущений и представляет собой нечто «вторичное» по отношению к Духу.

В иврите словом руах обозначается «дух», «душа», а также «ветер». Исходя из сказанного, такая многозначность вполне объяснима. Согласно Штейнбергу, «слово руах, как дух, употребляется в значении существа бестелесного, противоположного плоти שרב, а также вообще, когда говорится о всякой невидимой силе, подобно таинственной силе Божией, проявляющейся в мире. Но, руах – это и душа человека, как «особенный дар Божий».

Помимо этого, как мы видим, синонимом «духа» является «ветер», «дуновение» – руах. Это вполне согласуется с «исконной ветровой природой духа», говоря словами Юнга. Как считают авторы книги «Иудейские мифы» Р.Грейвс, Р.Патай, первоначально слово руах вообще обозначало «ветер». По их мнению, это вызывает аналогию с финикийским мифом творения, по которому на первичный хаос налетел ветер. «Ветер» как синоним «духа» присутствует и в шумерском мифе о сотворении Вселенной, в нем говорится о том, что пространство между небом и землей заполняла субстанция лиль, что обозначало «ветер», «дуновение», «дух».

После сотворения мира Бог вылепил первого человека из глины, оживив вылепленную фигуру своим дыханием, согласно более раннему «яхвистскому» тексту. Сотворение человека из глины, причем, как правило, красного цвета встречается в мифологиях практически у всех народов, от Африки до Америки.

В чем архетипичность этого мифологического сюжета? По Юнгу, глина – аксиоматически считалась «первоматерией» - prima materia. В виде недифференцированной материи, типа бесформенной эмбрионной ткани, глина была частью первоначального хаоса. Адам предстает в качестве символа этой «первоматерии». Тем самым подчеркивается тот первоначальный хаос, беспорядок, который Творец постепенно превратил в порядок. Бог-Творец, согласно Юнгу, это архетип творческого принципа Вселенной. Поэтому упорядочивающая деятельность богов составляет основной внутренний смысл всех мифологий.

«Но Адам – это не только prima materia , пишет Юнг, но и всемирная душа, которая является также и душой всего человечества. Будучи первым человеком, Адам является homo maximus , Антропосом, из которого возникает макрокосм или который является макрокосмом».

В иврите слова адам (человек), адама (земля) и адом (красный) связывает общий корень. Означает ли это их общую этимологию? На этот счет в литературе нет единого мнения. Так, Дж.Фрэзер, хотя и был против выведения этимологии слов из древних верований, считал, что эти слова этимологически связаны. Лепка человека из глины подтверждается также этимологией слов в некоторых языках: лат. homo-человек, humus-земля, фригийское zemelis - человек, раб, zemelos - земной.

Другого мнения придерживаются авторы «Иудейских мифов» Р.Грейвс и Р.Патай: «Сомнительно, чтобы слово мужского рода Адам (мужчина) и женского адама (земля) имели одну этимологию … Менее сомнительная связь существует между латинским homo (человек) и humus (земля)». Их мнение разделяют и составители словаря «Мифы народов мира», согласно которым, не установлено, является ли связь между словами адам (человек) и адама (земля) действительной или народно-этимологической.

Но, если исходить из особенностей древнего языкотворчества, при котором самые разнородные слова восходили к одному и тому же корню, то вполне допустимым является семантическое сближение таких слов в иврите, как адам, адама и адом. В основе этого лежит самый характер архаического мышления с его нерасчлененностью, слитностью субъекта (человека) и объекта (природы), всеобщим одушевлением предметов, отождествлением живого и неживого.

Сотворив человека из глины или праха земного, Бог насадил райский сад и поселил там Адама. Как следует из литературы, миф о первозданном рае, восходящий еще к мифологии шумеров, известен также далеко за пределами Двуречья и Средиземноморья. Аналогию ему находят в мифологии народов и в другом земном полушарии.

С точки зрения аналитической психологии, рай может трактоваться как Центр, или архетип Мироздания. В нем растут деревья, олицетворяющие Центр Мироздания (Мировое Дерево, Дерево Жизни и Дерево Познания), из него вытекают четыре реки, которые дают начало всем земным рекам.

В повествованиях о рае почти нигде не обходится без змея. Распространенной в мифологии является картина, на которой изображена нагая богиня, волшебное дерево и дракон, охраняющий его. В греческом мифе Сад прекрасных Гесперид, в котором росли яблони с золотыми плодами, охраняет змей Ладон. Образ змея у дерева, чаще всего у его корней, очень архаичен. Вообще, змею отводится очень важная роль в мифотворчестве, о чем речь будет идти ниже.

В библейской легенде на пороге райского сада также появляется змей – Нахаш. В библейской легенде змей выступает как искуситель Евы. Ева вкусила запретных плодов от Дерева Познания Добра и Зла и дала их отведать Адаму. Тем самым она повлияла не только на свою судьбу, но и на судьбу всего человеческого рода. История грехопадения первых людей – это, по существу, история перехода от незнания к знанию, познанию ценностей бытия, различению добра и зла. « Нет, не умрете, но знает Бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете как боги, знающие добро и зло» [Быт.3:4, 5].

На иврите рай или жилище первых людей ган эдэн, где эдэн - нега, услада, довольство. Если говорить о словообразовании в иврите, то в данном случае, интерес представляет не древнее, а современное словотворчество, в котором от слова эдэн образуются слова «маадан» (деликатесы) и «маадания» (гастроном). Можно упрекнуть авторов, которые соединяют эти слова в одно корневое гнездо, в некоторой утилитарности, но, в то же время и отдать им должное, поскольку, проводя метафорическую связь между словами райский сад/блаженство и гастроном/ деликатесы, они на самом деле следуют основным закономерностям древнего мышления. Древнее мышление обобщало разнородные предметы на основе какой-либо ассоциации, образного подобия или внешней аналогии.

Согласно Л.С.Выготскому обобщения, создаваемые с помощью такого способа мышления, представляли по своему строению комплексы конкретных предметов, объединенных не родственной связью, а самыми многообразными связями. Выготский выделяет пять типов комплексного мышления в зависимости от связей, устанавливаемых между разнородными предметами. Конкретный пример соответствует его ассоциативному комплексу. Действительно, с чем еще может ассоциироваться «рай» и «блаженство» у современного человека – потребителя массовой рекламы.

В плане нашей темы важно остановиться на архетипичности образа змея, поскольку это самый архаичный символ, который присутствует в мифологиях самых разных народов, как Западного, так и Восточного полушария. Обожествление змей имело широкое распространение в культах древнего человека. В мифологическом сознании людей змей (змея) – это участник сотворения Вселенной и происхождения жизни. Символ змеи несут многочисленные боги в греческой мифологии: Афина, Деметра, Дионис, Зевс, Асклепий. Все мистерии в Древней Греции проходили с участием змей.

Согласно аналитической психологии, змея представляет излюбленный символ коллективного бессознательного и означает наиболее архаичную форму жизни, начальное состояние бессознательного. По Юнгу, змея персонифицирует бессознательное еще и потому, что любит жить «в пещерах и темных местах», что метафорически выражает темные глубины бессознательного. Архетипичность этого символа Юнг усматривает также в том, что его коллективный психический субстрат «анатомически расположен в подкорковых центрах, мозжечке и спинном мозге. Строение этих органов как бы напоминает змею». Недаром в йоге символическим изображением творческой энергии Вселенной - Кундалини, что означает «свернувшаяся», является змея, свернутая в три с половиной кольца, которая дремлет в основании позвоночника у человека. При ее пробуждении накапливаемая в ней космическая энергия поднимается по позвоночнику до самого высокого уровня сознания, расширяя его индивидуальные границы. И таким образом человек выходит из обычного состояния несознания и входит в сознание космическое.

Змей в библейских сказаниях фигурирует не один раз. Так, «Исход» повествует о том, как в знак могущества Господа жезл Аарона обернулся змеей и посрамил египетских волхвов. В книге «Числа» говорится о наказании народа Израиля ядовитыми змеями, которые жалили людей, отчего умерло множество народа. По указанию Всевышнего Моисей сделал медного змея и «выставил его на знамя, и, когда змей ужалил человека, он, взглянув на медного змея, оставался жив» [Чис. 21:9].

На иврите змей - «нахаш», медь - «нэхошэт», змей медный - «нахаш нэхошэт». Такое словосочетание, в котором змей (нахаш) выступает в функции определяемого предмета, а медь (нэхошэт) – в функции определяющего его, представляет интерес, с точки зрения особенностей образования архаических эпитетов. В древних языках эпитет был тавтологичен семантике того предмета, который он определял. В основе этого лежало генетическое тождество двух семантик: предмета определяемого и определяющего его. И, если обратиться к истории, то о семантическом тождестве этих двух предметов говорит то, что, по древним поверьям, змея и медь обладали равно исцеляющей силой.

Змей в качестве особенно удачного образа бессознательного, как носителя мудрости, упоминается Юнгом. Он приводит греческую легенду о Мелампе, родоначальнике жреческого рода. Его уши прочистили во время сна две змеи, после чего он стал способным понимать язык животных и предсказывать будущее. Принадлежа к сфере Луны, змеи вечны и являются источником всякой мудрости и предвидения.

Надо сказать, что предсказания, гадание занимали особое место в культах древнего человека. Поэтому в древности так почитались прорицатели и оракулы. В Древней Греции самым знаменитым был дельфийский оракул. Согласно мифу, священный источник у прорицалища охранял чудовищный змей Пифон. В греческой мифологии Пифон – это бог подземного царства, олицетворяющий собой преисподнюю. На месте этого святилища был храм Аполлона, в сокровенную часть которого не мог входить никто, кроме жрицы – вещательницы (пифии). Весь ритуал гадания находился как бы в окружении атрибутики змей. Перед входом в храм находился алтарь, а возле него треножник, который представлял собой золотую чашу на медной подставке, состоящей из трех обвивающих друг друга змей. Сама же Пифия сидела на треножнике со змеей на коленях. После ряда ритуальных действий жрица, находясь в состоянии экстаза, выкрикивала отдельные слова, которые истолковывались жрецами, как воля Аполлона. Отсюда древнее название самого святилища – Пифо, имя жрицы Аполлона – Пифия, а одно из прозвищ Аполлона – Пифий. К тому же всенародные празднества, учрежденные в память умерщвления Аполлоном змея Пифона, назывались Пифийскими играми.

Как можно предположить, эти мифологические представления не были чужды и древним евреям, поскольку нашли отражение в языке: в иврите одним словом нахаш обозначалась «змея», но также «нашептывание», «ворожба», «гадание».

В продолжение темы об архетипических корнях мифопоэтических сказаний остановимся на легенде о рождении Моисея. Согласно библейскому повествованию, мать Моисея, спасая его от приказа фараона потопить всех еврейских новорожденных младенцев, кладет его в просмоленную корзину и ставит ее в заросли тростника на берегу Нила. Там его находит дочь фараона. Сказание о Моисее находит свою аналогию в мифах и преданиях у разных народов. Древнейшим мифом об этом является миф, датируемый периодом основания Вавилона (около 2800 г. до Р.Х.) и касающийся истории рождения его основателя Саргона Первого. « Она в укромном месте родила меня. Она положила меня в корзину из камыша и, залив крышку смолой, опустила ее в воду, которая не поглотила меня». Река принесла его к водоносу Акки, который вырастил его как своего собственного сына.

Выбрасывание в корзине или ящике встречается и в вавилонском мифе о Мардуке-Таммузу, и в египетско-финикийском мифе об Озирисе-Адонисе. Также и Бахуса спасают от преследования царя, бросив ящик в Нил, а в возрасте трех месяцев его находит царская дочь, что заметно напоминает легенду о Моисее. Подобное рассказывается и во многих других легендах. О.Ранк в книге «Миф о рождении героя» выделяет ряд типических черт этого мифа. Как правило, появлению героя на свет предшествуют сложные обстоятельства: воздержание, долгое бесплодие. Во время беременности матери или еще до зачатия возвещается предостережение от рождения ребенка, которое чаще всего предвещает опасность отцу. Поэтому новорожденного обрекают на смерть, оставляя на произвол судьбы: его бросают в воду в ящике или корзине. Затем ребенка спасают звери или люди и вскармливает самка животного или женщина-простолюдинка.

Как видно из этого, миф о выбрасывании ребенка в воду является архетипическим образованием. Что оно означает, с точки зрения аналитической психологии? По Юнгу, море – это распространенный символ бессознательного, как матери всего живущего. Вода растворяет, разрушает, но одновременно очищает, давая новую жизнь. Выбрасывание ящичка с ребенком по существу символизирует водное рождение. Выйти из воды, иначе говоря, родиться. Мотив второго рождения – это архетип, который в разных вариантах встречается в религии и мифологии. В подтверждение этого ученые рассматривают этимологию имени Моисей, как «извлеченный из воды».

Архетип выбрасывания, покинутость ребенка, его незащищенность, подверженность гонениям, по мнению Юнга, содержит в себе следующий психологический подтекст: «ничто в мире не идет навстречу рождению нового, но, несмотря на это, именно это новое является самым ценным и самым перспективным произведением самой праприроды. Поэтому сама природа, сам инстинктивный мир попечительствует ребенку, его вскармливают и защищают звери. Ребенок означает нечто, вырастающее в самостоятельность. Он не может статься без отторжения от истоков. Поэтому заброшенность является именно необходимым условием, а не только сопутствующим явлением».

Распространенная в мифологии группа сказаний о потопе фактически представляет собой не что иное, как расширенный вариант сюжета о выбрасывания в воду: только здесь герой - все человечество. Мировой потоп – тот же архетип второго рождения. В свете этой аналогии ученые отмечают тот интересный факт, что просмоленный ковчег, в котором плавает Ной в Ветхом Завете, обозначается тем же словом תיבה, что и корзина, в которой выбрасывают маленького Моисея. Ковчег תיבה тэва сродни с коптским thebi ковчег.

В космогонических мифах всегда присутствует «Центр», от которого берет свое происхождение Вселенная. «Центр» представляет собой некую точку отсчета, которая дает человеку ориентир в бесконечной протяженности пространства и является необходимым условием его существования. Это один из архетипических образов в мифологии. С архетипом «Центра» тесно связан архетип священного пространства. Подробно разработавший этот феномен М.Элиаде, показал, что для человека религиозного сознания пространство не является однородным. Человек всегда выделяет из хаотической однородности окружающего его пространства какую-либо территорию, которой придаются качественно отличные от других мест священные свойства. «Именно такой разрыв в однородности мирского пространства сотворяет «Центр», через который становится возможным сообщаться с «всевышним», и, который, следовательно, образует «Мир», т.е. делает возможным orientatio».

Символизм «Центра» встречается во всех верованиях. Любое сакральное пространство становится «Центром», где осуществляется взаимодействие между земным и небесным уровнем бытия. В психологии коллективного бессознательного «Центр» соответствует символу мандалы, что в переводе с санскрита означает «круг», и чаще всего имеет форму круга в квадрате или квадрата в круге. Мандала рассматривается как модель Вселенной, а также как средство достижения глубин бессознательного при созерцании ее центральной точки в ритуалах медитации. Принцип мандалы практически универсален, а его появление ученые относят к эпохе палеолита. Мандалы находят в Мексике, Индии, Тибете, Китае. По Юнгу мандала представляется «автономным психическим фактом, характеризующимся постоянно повторяющейся феноменологией, остающейся неизменной, где бы она ни появлялась» [11]. Символизм Центра присутствует, как при строительстве священных алтарей, храмов и других ритуальных структур, так и при строительстве городов, сопоставимость которых с мандалой, очевидна. Отражение этих представлений мы находим и в библейской легенде о строительстве башни, которая бы доходила вершиной до неба. Преданию о Вавилонской башне в Библии послужило строительство многоэтажного храма богу Мардуку в Вавилоне, увенчанного башней, а также многочисленных зиккуратов, гигантских зданий ритуально-храмового значения. Но легенды, аналогичные библейскому сказанию, встречаются у народов самых разных стран: в Африке, Америке, Малайзии, Бирме и Тибете. Назначение храмов в качестве «связующего звена» между земным и небесным уровнями бытия проявляется и в названиях древних алтарей и башен Вавилона. Сам Вавилон имел массу названий, среди которых такие, как «Мост между Небом и Землей» и «Врата Бога». В Библии название Вавилон толкуется, как производное от глагола «ללב», имеющего значение «смешивать». Но, по мнению ученых, такое толкование неприемлемо, поскольку сказания о вавилонской башне появились за 1000 лет до создания их литературного памятника.

Некоторые ученые в такой интерпретации видят типичный пример народной этимологии. В словаре «Мифы народов мира» библейское толкование объясняется «игрой слов» Баб Эл («Врата Бога») и балал (смешивать). Такая «игра слов», когда сходно звучащие слова сближались и семантически, очень характерна для иврита как древнейшего языка.

На Востоке все города стояли в Центре мира.

Все языки сохранили народное определение центра - «пуп земли». Для древних евреев «пуп земли» - это Иерусалим и Святая земля. Иерусалим – не только точка связи земли и неба, но и место, где можно проникнуть в мир иной, соприкоснуться с иным пространством. Паломничество к святым местам означает приобщение к Богу, к священному, духовное возвышение.

Употребляемый в иврите глагол הלע (восходить, подниматься вверх, взбираться) заключает в себе семантику духовного подъема. «И поднялись (ולעי) они из Египта и пришли в Землю Ханаанскую, к Яакову, отцу своему» [ Берейшит.45:25]. В современном иврите от одноименного корня происходят слова репатриация (алия) и репатриант (олэ).

Среди архетипических образов «Центра» наиболее часто фигурируют горы. Горы обладают наибольшей сакральностью уже потому, что они ближе всех расположены к Небу. Гора – это еще и «Axis mundi» (ось земли), вокруг которой простирается мир. Если ось земли находится посредине, иначе «в пупе земли», то и гора помещается там же. По мнению ученых, гора Фавор происходит от слова «רובט», что означает «пуп». А гора Геризим в книге Судей прямо называется «пупом земли» - «ץרעא רובט» [Суд. 9:37].

К архетипическим образам, символизирующим связь Неба и Земли, относятся также храмы, которые уподоблялись космической горе. Само помещение в центре Космоса делает храм или священный город местом встречи космических сфер. Храм или дворец для мифологического сознания – это истинный «Центр Мироздания» и потому обладает наибольшей святостью

Как отражаются эти верования на словообразовании древнего языка? Рассмотрим в иврите корневую группу, куда входят слова: кидуш (освящение), кадош (святой), микдаш (храм) и кдуша (святость). Исходя из сказанного, можно считать, что эти слова связывает не только звуковое, но и смысловое сходство. Общий корень, который объединяет эти слова, в свете изложенного, является еще и тем архетипическим корнем, который восходит к коллективному бессознательному, как источнику образов.

С точки зрения особенностей древнего словообразования, представляет интерес тот факт, что одноименным корнем с этими словами обобщается и слово кдэша (блудница, жрица любви). Почему такие противоположные понятия, как «святость» и «блудница» объединяются общим корнем? Этот вопрос по-настоящему интересен, поскольку касается не только этого единичного примера, но затрагивает те своеобразные черты языкотворчества, которые характеризуют иврит как язык древности и отличают его от современных языков.

Речь идет об определенных закономерностях архаического мышления, которые выступают всякий раз, когда мы говорим о словообразовании в иврите. Слова кдуша (святость) и кдэша (жрица, блудница), а также родственные им по значению hакдаша (посвящение) и микдаш (храм) обобщаются одноименным корнем по принципу их «функционального сотрудничества» или «соучастия в единой практической операции», согласно Выготскому. Возможно, в таком обобщении есть некий оттенок двусмысленности. Но, если обратиться к истории и вспомнить о таком религиозном ритуале, как храмовая проституция, можно найти объяснение, почему древняя языковая мысль семантически сближала понятия «святость» и «блудница, жрица любви». Все это лишний раз говорит о непреложности древнего мышления, которая лежит в основе построения и словообразования иврита.

Сообщение с Небом в древних преданиях выражается целым рядом образов. Это может быть столб, веревка, лестница, лиана и пр. В целом эти образы соотносятся с идеей «Центра». Примечательна оговорка Элиаде, что «многочисленность, даже бесчисленность Центров Мироздания никоим образом не смущает религиозное сознание. Ведь речь идет не о геометрическом пространстве, а о священном пространстве бытия, имеющем совершенно отличную структуру».

Вера в существование лестницы, которой пользуются боги и души умерших, имела широкое распространение на всех континентах. Миф о лестнице, ведущей на Небо, был известен в древнем Египте. В некоторых египетских захоронениях были найдены маленькие лестницы, чтобы духи имели возможность подниматься по ним в небо. У африканских племен, а также на островах Океании, по свидетельству этнологов, существует легенда, в которой рассказывается о лестнице, ведущей от земли к небу. По ней спускаются и поднимаются боги, чтобы принять участие в людских делах.

Книга «Бытие» повествует о том, как Иаков увидел во сне лестницу, уходящую в небо, по которой всходили и нисходили ангелы, и услышал голос Господа сверху. Пробудившись от сна, Иаков сказал: «Истинно Господь присутствует на месте сем, а я и не знал» [Быт. 28:16].

Современный словарь объединяет в одно корневое гнездо слова сулам (лестница), hаслама (нагнетание) и маслим (нагнетает). Что лежит в основе этого обобщения? Указывает ли это на общность их семантики?

Как явствует из этого повествования, речь идет не просто о лестнице, как таковой. Эта лестница как бы маркирует пространство, делает его священным, «открытым» вверх. Оно становится тем местом, благодаря которому человек приобщается к сверхъестественному, проникает на более высокий уровень в своем бытии. И состояние Иакова передает ощущение этой особой атмосферы, «нагнетания» чего-то неведомого, проникновения в иной мир. Проснувшись, охваченный ужасом, он воскликнул: «Как страшно сие место! Это не иное что, как дом Божий, это врата небесные» [Быт. 28:17].

Необычайная выразительность картины, которую живописует это повествование, делает ожидаемым и предсказуемым сближение семантик слов сулам (лестница) и hаслама (нагнетание). Несмотря на то, что слово hаслама позднейшего происхождения (в Ветхом Завете его нет), но в его образовании явно видится следование закономерностям древнего мышления, которое устанавливало причинно-следственные отношения между предметами и явлениями совершенно иного типа, чем они представляются в нашем сознании.

Для мифологического сознания Космос – это живой организм, который периодически обновляется. Эта способность к бесконечному возрождению символически уподобляется жизни дерева. Поэтому космос воображается в виде гигантского дерева. Дерево занимает центральное место в мифологии и этот образ настолько широко распространен, что его разновидности могут быть обнаружены повсюду.

С точки зрения теории Юнга, дерево – это архетип, наиболее часто встречающийся в конфигурациях бессознательного. Он составляет элемент нашей психической структуры. Древние верования связывали дерево с происхождением людей. По Юнгу, мировое дерево есть сам человек, «его путь и рост к чему-то неизменяющемуся и вечно существующему (пребывающему в вечности)».

Во многих мифах и легендах Космическое дерево символизирует Вселенную, а его семь ветвей – семь небесных сфер. Распространенной в мифологии картиной является перевернутое дерево, корни которого находятся в воздухе или райской земле.

Одним из древнейших символов иудаизма и еврейских религиозных традиций является менора (от слова «сиять» - רונ) или семиствольный светильник. Менора представляет собой стилизованную форму дерева и рассматривается как древняя модель мира. Она может рассматриваться и как перевернутое дерево, чьи ветви-корни получают питание с небес.

Что касается символизма чисел в мифическом сознании, то число семь традиционно считалось мистическим для многих народов. В трактовке вавилонских мистиков число семь понимается как совершенство, покой, изобилие. В буддизме оно олицетворяет подъем, восхождение к высшему.

«Семь шагов Будды» символизируют восхождение по семи космическим ступеням. В иврите нашли отражение обе трактовки числа семь. Одноименный корень שבץ, в котором согласная шин может переходить в син, объединяет слова: семь (шэва), присяга (hашбаа), клятва (швуа), но также насыщает (масбиа), изобилие (сова - ударение на первый слог), удовлетворенность (свэут рацон).

Космическое Дерево в мифическом сознании воспринималось еще и как жилище богов. Боги, которых называют богами растительности, часто представлены в виде деревьев. Египтяне изображали богиню Нут в виде дерева. Со священным деревом (дубом) тесно связан Зевс. Надо сказать, что дуб вообще занимает особое место среди священных деревьев. Это место пребывания божества. У многих народов имена небесных богов-громовержцев указывают на их связь с дубом: слав. Перун, лит. Перунас, др.-прус. Перкунис (ср. лат. percuus, quercus - дуб). На древнеирландском языке слова «дуб» и «бог» обозначаются одинаково. Бог-дуб «Кашима-но-ками» был известен также в древней Японии. С ранних времен дубовый венок был атрибутом царской власти.

Священные дубы играли существенную роль и в религии древних евреев. Бог и ангелы часто являлись Аврааму именно у дуба. Так, первое, отмеченное в Библии, явление Бога Аврааму имело место у священного дуба в Сихеме. И здесь Авраам построил алтарь Господу. Далее говорится, что Авраам жил у священных дубов Мамре, и здесь он также поставил алтарь Господу. В позднейшие времена пророки гневно осуждали поклонение дубу, как языческий обряд. Но эти древние верования, видимо, отложили свой отпечаток на словообразовании иврита, хотя с достоверностью утверждать это мы не можем. Однако, можно полагать, авторы современного корневого словаря исходили из этих древних представлений, соединяя слова алон (дуб), элил (идол) и Эл (Б-г) в одно корневое гнездо.

В данной статье мы рассмотрели лишь несколько ветхозаветных сюжетов. Усматриваемое в них сходство с мифологическими традициями других народов находит свое объяснение в том, что эти сюжеты имеют архетипические корни в коллективном бессознательном. Как показал Юнг, мифологическим образам и символам свойственна всеобщая природа, которая заложена в глубинных сферах человеческой психики. Именно коллективное бессознательное является источником и содержанием тех «первообразов», или архетипов, которые с такой неизменностью повторяются, как в мифологии, так и в фольклоре разных народов.

Современные исследования необычных состояний сознания подтверждают идеи Юнга о коллективном бессознательном. Наблюдения за пациентами, находившимися в состоянии измененного, или трансперсонального сознания, свидетельствуют о том, что переживания многих пациентов носили мифологический характер. Нередко неискушенные люди рассказывали истории, очень напоминающие древние мифические сюжеты Месопотамии, Индии, Египта, Греции, Центральной Америки и других стран. Они входили в мир божеств, мир предков, ощущали свое единство со всем человечеством, природой и космосом, отождествляли себя с растениями, животными, со всеми одушевленными и неодушевленными предметами.

Примечательно, что люди, не имевшие никаких знаний о древних культурах, описывали в деталях обряды, культы и церемонии, принадлежащие этим культурам.

Архетипические образы, которые составляли содержание трансперсональных переживаний, выражались в сюжетах, притчах, историях.

С созданием трансперсональной психологии, которая расши-рила научные горизонты, теория Юнга об архетипах, как вселенских организующих принципах, получила дополнительное обоснование. По мнению современных ученых, исследование архетипических образований и символов дает основание говорить о космической программе развития души.

Предвидим вопрос, который здесь напрашивается: какое это имеет отношение к языку и, в частности, к словообразованию в иврите?

В этой связи надо вспомнить, что основатель психоанализа З.Фрейд придавал исключительное значение функции и месту речи и языка в исследованиях бессознательного. Как он полагал, анализ языковых структур при интерпретации переживаний у пациентов является главным и составляет суть созданного им психоаналитического метода. С его взглядами согласуется и мнение психоаналитиков о том, что бессознательное структурировано как язык. Поэтому необходимым является обращение к лингвистике, как дисциплине, способной вооружить психоанализ научным методом.

Последователи учения Юнга (О.Ранк, К.Абрахам и др.) также подчеркивали, что коллективное бессознательное в высшей степени ценно для понимания и развития языка, поскольку оно сохраняет примитивные формы мышления, которому язык обязан в своей первооснове. По их мнению нельзя понять развитие языка, не имея определенного представления о мышлении примитивного человека, отличного от современного.

Основные свойства коллективного бессознательного в общих чертах совпадают с особенностями архаического мышления. Так, говоря о том, что бессознательное охотно соединяет противоположные понятия, О.Ранк проводит параллель с древнейшими языками, в которых одно и то же слово обозначало понятия диаметрально противоположного характера. Как он далее указывает, в коллективном бессознательном связь между двумя вещами устанавливается на основе их звуковой ассоциации, которая замещает их фактическую связь. Точно так же в древнейших языках основным базисом при образовании слов служила звуковая ассоциация.

Эти выводы согласуются с позднейшими исследованиями (Н.Я.Марр, О.М.Фрейденберг, Л.С. Выготский и др.), посвященными вопросам архаической семантики. Действительно древним языковым мышлением сходно звучащие слова сближались и семантически

Сторонники Юнга полагали, что есть все основания говорить о влиянии коллективного бессознательного на образование языка и том непреходящем значении, которое оно имеет для раскрытия этимологии слов и для лингвистики в целом.

В этом аспекте представляет интерес, что в некоторых случаях пациенты, находившиеся в трансперсональном сознании, говорили на непонятных архаических языках, которые в обычной жизни были им неизвестны. Достоверность этих языков подтверждалась, благодаря сделанным аудиозаписям во время проводимых сеансов. Симптоматично также, что люди, пережившие это далекое прошлое, обсуждая свои переживания, утверждали, что их язык не подходит для описания всех чувств и ощущений, которые они испытали. Для этого больше подходит поэтический язык. С этим сопоставим тот факт, что в древности религиозные учителя, провидцы и пророки прибегали к поэзии, притче и метафоре.

Действительно, процесс словоупотребления и словообразования обусловливается «требованиями, которые предъявляет мышление к языку», о чем писал еще Гумбольдт. Язык сопутствует мысли. Человек мифологического сознания не мог выражать свои мысли иначе, как только посредством образов и метафор. В этом находит свое объяснение то, что пациенты, соединяясь в своих переживаниях с сознанием мифологического человека, не могли выразить их современным нам языком. Проникновение в глубины прошлого влечет за собой, как особый опыт восприятия и мышления, так и особый способ словотворчества.

Все это говорит о нерасторжимой связи между древним архаическим мышлением и древним языкотворчеством, что с полным основанием можно отнести к ивриту, как к древнейшему языку. «Ведь язык в своем прошлом также появляется из неведомой сокровищницы, куда можно заглянуть лишь до известного предела, после чего она наглухо закрывается, оставляя по себе лишь ощущение своей непостижимости. Эту беспредельность без начала и конца, освещенную только недалеким прошлым, язык разделяет с бытием всего человеческого рода в целом», - писал Гумбольдт, удивительно предвосхищая идеи и веяния наших дней.

Литература

Беленькая И. Г. Почему мы так говорим? (о связи словообразования в иврите с особенностями древнего архаического мышления). Хайфа, Издат. Дом Гутенберг, 2010, с.101.

Грейвс Р., Патай Р. Иудейские мифы. Книга Бытия. Пер. с анг. Издательство Б.СМ.Г. – ПРЕСС Москва, 2002.

Гумбольдт В. Избранные труды по языкознанию. – М.: Издат. группа «Прогресс», 2000.

Леви-Брюль Л. Сверхъестественное в первобытном мышлении. – М.: Педагогика-Пресс, 1994.

Тора. Перевод под ред.Д.Йосифона. Параллельный текст на иврите и русском языке. – Йырушалаим: Изд. Мосад Арав Кук, 1975

Фрэзер Дж. Золотая ветвь. – М,: АСТ, 1998

Фрейденберг О.М. Миф и литература древности. – М.: РАН, Изд.Фирма «Восточная литература», 1998.

Штейнберг О.Н. Еврейский и халдейский этимологический словарь к книгам Ветхого Завета. Вильна, 1878 greeklatin.narod.ru/hebdict/ind.

Элиаде М. Священное и мирское. Пер. с франц. – М.: Изд-во МГУ, 1994.

Юнг К.Г. Бог и бессознательное. М.: Олимп, «Издательство АСТ-ЛТД», 1998.

Юнг К.Г. Душа и миф: шесть архетипов. М.-К.: ЗАО «Совершенство», 1997.

Михаил Сидоров

МИФЫ СТАРЫЕ И НОВЫЕ

Нечасто в нашем лучшем из миров вершится историческая справедливость. К числу событий такого рода относится воссоздание еврейского государства. Образование Израиля в мае 1948 года завершило драматическую восемнадцативековую эпоху изгнания евреев из их земли. На самый конец ее пришлась небывалая трагедия, постигшая народ Книги – Холокост. Но еврейский народ пережил и ее. Его необыкновенная, уникальная жизнь продолжается в новом государстве, возникшем в результате стечения обстоятельств, граничащего с чудом.

В Талмуде повествуется о том, что в Иерусалимском Храме, несмотря на его относительно небольшие размеры, в праздники хватало места всем молившимся. Рассказ этот глубоко символичен. Приехав из огромного по территории государства в Израиль, удивляешься тому, как здесь, на этом клочке земли, удалось устроиться нескольким миллионам человек. Невольно вспоминаются гипотезы В.И.Вернадского и П.Тейяра де Шардена: развитая инфраструктура Израиля увеличивает поверхность его биосферы и тем самым как бы расширяет его геодезические размеры. Поэтому, в «ноосферном» смысле, Эрец-Исраэль является более просторной, чем иные «большие» страны.

Имеется, однако, и другая сторона реальности. В политической географии есть такое понятие, как «хинтерленд» (hinterland – районы, расположенные в глубине территории государства); так вот, для Израиля оно имеет чисто символический характер. В этом мы наглядно убедились в ноябре минувшего года, когда хамасовские ракеты иранского производства, выпущенные из Газы, в считанные минуты достигали Тель-Авива и Иерусалима. Не говоря уже о «градах» – арабские террористы осквернили даже название легендарного советского оружия, громившего нацистов: теперь из «катюш» последыши Гитлера обстреливают территорию еврейского государства.

Освобождение от многовекового рабства, Исход, да и всю историю еврейского народа его недоброжелатели издавна пытаются извратить и опошлить. В III веке до н.э. египетский жрец Манефон (IV – III вв. до н.э.) в своем историческом трактате, в пику Библейской книге “Шмот”, пустил в оборот версию о том, что народ Израиля покинул Египет вовсе не по воле Бога и под водительством Моисея, а был изгнан фараоном (видимо, Рамзесом II Великим) за то, что евреи распространяли проказу среди чистых египтян, были жестокими, бессердечными и ненавидели обычаи других народов.

Эта зловредная выдумка, по мнению Льва Полякова, автора двухтомной «Истории антисемитизма», была уже явным и откровенным проявлением юдофобии в цивилизованном мире. Ее ядовитые семена дали буйные всходы в дальнейшем, особенно в Средние века, когда произошла демонизация евреев в христианском мире, и в антисемитской мифологии оформился архетипический образ еврея, пьющего кровь смиренных христиан, отравляющего колодцы с помощью подкупленных им прокаженных, разносящего чуму, занимающегося черной магией и мечтающего уничтожить весь христианский мир.

Но еще до триумфа новой религии в Римской империи, до юдофобских проповедей Иоанна Златоуста, установившего планку христианского антисемитизма на такой «высоте», которую смог преодолеть, пожалуй, лишь «теолог Холокоста» Мартин Лютер, – через три столетия после Манефона, Гай Корнелий Тацит давал евреям такую характеристику: «Все, что мы почитаем, они отвергают, зато все, что у нас считается нечистым, им разрешено». Вот, в частности, что вызывало презрительную иронию римлянина: «У евреев, – писал Тацит, – убийство ребенка считается тягчайшим преступлением».

Античный языческий мир, поклонявшийся идолам и обожествлявший императоров при их жизни, попросту был еще не готов понять и принять ни иудейского монотеизма (с его верой в единого – для всех народов – трансцендентного и вездесущего Бога), ни его нравственного Закона, с его запретами, открывавшими путь к свободе и справедливости. Отсюда – отношение к евреям: с подозрением, неприязнью, злобой. Сдается, что и значительная часть современного мира осталась на том же уровне – ведь за минувшие века произошли такие события, которые, казалось бы, должны были навсегда вытравить антисемитизм из социально-политической практики и общественного сознания. Но он сохранился несмотря ни на что, и переносится теперь на еврейское государство, а «антисионизм» стал удобным и вполне легальным эвфемизмом, прикрывающим дремучую юдофобию.

В прошлом году в возрасте 99-ти лет скончался Роже Гароди, бывший член руководства Французской компартии, принявший на старости лет ислам и в 1998 году осужденный за свою книгу «Основные мифы израильской политики», отрицавшую Холокост. В ней он, в частности, писал, что «миф об уничтожении гитлеровцами 6 миллионов евреев стал основной догмой, оправдывающей существование государства Израиль на территории Палестины». «Идея», высказанная Гароди, была и остается основополагающей для современных юдофобов и «антисионистов», силящихся добиться делегитимации еврейского государства.

Что ж, в плане, так сказать, функциональном, политика израильского правительства, как и любого другого, вполне достойна критики (причем, возможно, страной, где израильская политика – как внутренняя, так и внешняя – подвергается наиболее жесткой критике, является сам Израиль). Но политика эта имеет и другой – генетический – аспект. И здесь, в силу особенностей исторической судьбы еврейского народа, политика и мораль, вопреки макиавеллизму, переплелись так, что их попросту не разделить. Во-первых, нельзя оторвать само возрождение еврейского государства в Эрец-Исраэль, переименованного еще в 135 году, после поражения восстания Бар-Кохбы, римским императором Адрианом из Иудеи в Палестину («в честь» филистимлян, исчезнувших за несколько веков до этого, и чтобы навсегда стереть память об иудеях), от Катастрофы европейского еврейства. Во-вторых, если судить непредвзято, не с юдофобских позиций, то следует признать, что ведущий «миф» израильской политики – это выживание Израиля в условиях непримиримо враждебного окружения.

За 65 лет, прошедших с момента принятия в ноябре 1947 года Генеральной Ассамблеей ООН резолюции №181 о разделе Палестины и создании на подмандатной территории двух государств, небольшое еврейское государство Израиль превратилось в современную развитую страну. Те же 65 лет громадный по площади и населению арабский мир был озабочен решением одной-единственной актуальной для него проблемы: как уничтожить Израиль. И вот наконец в прошлом году лидер арабов, живущих в Палестине, обратился в ООН с требованием поднять статус автономии до уровня государства.

Что же изменилось? Арабы Палестины отказались от пагубной конфронтации с Израилем и, имея перед глазами пример еврейского государства, сумели создать на занимаемой ими земле продуктивное общество? Или хотя бы заявили о своем стремлении сделать это? Ничуть не бывало! Три поколения подкармливаемых международными фондами «беженцев», руководимых главарями террористических организаций, занимаются преимущественно бандитизмом в угоду исламо-фашистским силам арабского мира и готовят к этому делу очередную «молодую поросль». Президент «государства Палестина» Абу-Мазен, считающийся «умеренным» среди себе подобных, кроме участия в подготовке терактов против израильтян, известен и тем, что в свое время защитил в Москве диссертацию, посвященную «сотрудничеству» сионистов с нацистами в годы Второй мировой войны и отрицанию Холокоста (о том, чем занимались тогда муфтий Иерусалима Амин аль-Хусейни и другие лидеры арабских националистов, историки такого пошиба пока предпочитают не распространяться).

Определенно изменилось одно: отношение к исламскому террору в мире. Оно стало более лояльным, поэтому ООН и пошла на поводу у лидеров «палестинского народа». Иначе как провокацией «мирового сообщества» против Израиля решение о придании арабской палестинской автономии статуса государства-наблюдателя, не являющегося членом ООН, не назовешь (при этом со всех сторон слышатся призывы «не совершать односторонних шагов», могущих повредить мирному процессу, обращенные... к Израилю!). По своей скандальной безответственности оно может сравниться разве что с резолюцией №3379 Генассамблеи ООН, принятой в 1975 году и постановлявшей, что «сионизм является формой расизма и расовой дискриминации». Можно не сомневаться, что теперь компетентные международные организации будут завалены всякими исками и жалобами на «сионистское образование», обижающее бедных арабов – коранический мир быстро научился эффективно использовать для расшатывания основ библейской цивилизации ее собственные институты. Легко поэтому догадаться, в чью пользу будут выноситься решения по таким кляузам – ведь в свое время даже возведение Израилем защитной стены, предназначенной для предотвращения проникновения в страну террористов, было признано и Гаагским международным судом, и ООН (естественно, большинством голосов!) незаконным. Уже найдена и вовсю раскручивается тема для очередного пропагандистского наступления на Израиль – «незаконное» строительство жилья.

Помнится, в «Приключениях Чиполлино» Джанни Родари, кум Тыква построил себе крохотный домик величиной с голубятню на земле, завещанной ему еще графом Вишней. Какой гнев вызвал этот дерзкий поступок у синьора Помидора! Какие «санкции» обрушились на бедного кума Тыкву! И как эта сказочная история смахивает на недостойную антиизраильскую возню, ведущуюся сегодня в мире. Шутка ли сказать – через девятнадцать веков после изгнания евреев из их страны наглые «сионисты», мечтающие о мировой гегемонии, ухитрились оттяпать для своего государства – единственного нарушителя международного спокойствия – территорию в целых двадцать тысяч квадратных километров! Если и дальше такой темп экспансии-оккупации сохранится, то не пройдет и десяти миллионов лет, как евреи захватят всю обитаемую ныне сушу...

В Вашингтоне и Москве, на редкость дружно и согласованно, заявили, что именно строительство жилья на территории Эрец-Исраэль представляет главную опасность для мирного процесса. Не террор, не обстрелы, не постоянное разжигание лютой ненависти к евреям и их стране в арабской автономии, а именно строительство домов! Несмотря на циничную абсурдность этого тезиса, с ним можно и нужно согласиться, но при одном условии: называть вещи своими именами, то есть под «мирным процессом» понимать не реальное урегулирование арабо-израильского конфликта и замирение сторон, а ословскую дурилку, затеянную двадцать лет назад с целью изжить «сионистское образование» из Палестины. Нетрудно заметить, что как только «мирный процесс» тормозится, арабский террор в Израиле затихает. События в Сирии, да и в Египте, показали, чего стоит ословская доктрина «мир в обмен на территории»: предлагается отдать «государству Палестина» израильские территории и получить взамен бумажку, вроде той, что Н.Чемберлен привез из Мюнхена в 1938 году. Верить арабским руководителям можно лишь в одном – в их страстном и непреодолимом желании стереть Израиль с лица Земли.

«Два государства для двух народов»? Принцип этот явно устарел, или нуждается в наполнении новым содержанием. Филистимляне и не собираются признавать Израиль как еврейское государство, в то же время на территории Палестины уже есть целых два арабских образования: одно – со столицей в Рамалле, другое – в Газе (самое время заняться придумыванием названия для еще одного арабского «народа», вслед за уже выдуманным – «палестинским»). Естественно, арабы потребуют их объединения, и опять же за счет Израиля, а затем переноса своей столицы в Иерусалим. Если же «арабская весна» придет в Палестину, то ХАМАС окажется сначала в Рамалле, а потом... Такое «государство Палестина» – не что иное, как «косовский вариант» для Израиля. Если, к тому же, иранские друзья и благодетели хамасовцев обзаведутся атомной бомбой, то ситуация станет критической не только для Ближнего Востока.

Западные либертарианцы без посторонней помощи, сами себе создали образ принципиальных и бескомпромиссных защитников «меньшинств». Однако в случае с Израилем и якобы угнетаемыми им «палестинцами» имеют место подмена понятий и лукавство. На деле, проклинать и бойкотировать Израиль, требуя против него санкций, и защищать палестинских арабов – удобно и совершенно безопасно, потому что за спиной последних – мусульманский мир, в том числе и террористы – безумные и безжалостные. Подобная «смелость» недорого стоит, не говоря уже о моральной стороне вопроса: ведь и антисемитам позарез нужна сказка о «всемирном еврейском заговоре» и происках «международного сионизма», чтобы оправдать свою юдофобскую страстишку и выглядеть, в собственных глазах и перед другими, отважными борцами, а не трусливыми маньяками.

Упорство и настойчивость, с которыми «цивилизованный мир» толкает Израиль к жертвенному алтарю, непростительна и опасна для всего Запада: исламские экстремисты мечтают начать создание нового халифата именно с уничтожения Израиля.

Сто лет назад Шолом Алейхем сказал, что евреи в Америке не живут – они там спасаются. Израиль не может быть для евреев всего лишь «второй Америкой» – здесь они должны не спасаться, а просто жить полнокровной жизнью в своей собственной стране, где всем ее гражданам хватит места. И над их головами должен висеть не «железный купол», пусть и очень надежный, а яркое средиземноморское солнце в синем небе.

ОТКЛИКИ

Михаил Юдсон

КОТЛОВАН НАИЗНАНКУ

(Владимир Вестер.

Отель разбитых сердец. – М.: Зебра Е, 2012.)

А перед чтением с урчанием от наслажденья поглощенья – аперитив аннотации. Она мелкой пташечкой тонко передает оттенки текста: «Роман – не совсем фантасмагория, а то и вовсе не фантасмагория. Это, с одной стороны, фантастическая документалистика, а с другой – документальная фантастика. Есть в нем и слезы, и любовь, и кошмар, и надежды, и стрельба, и рок-н-рол, и кино, и портвейн, и сигареты...» Проза капризна – ее коль начал, надо долго не кончать, и Владимир Вестер владеет ремеслом, вестимо. Да и дар с талантом ходят в обнимку, боянят гармонично.

Пространство романа – Москва, город-герой, точнее, героиня книги – «гигантская Москва, никем не понятая до сих пор». Желанная, загадочная... Не зря когда-то один воронежский инженер очертежил ее как бабу-девку. Время же действия слегка расплывается, но где-то так наверняка примерно семидесятые прошловековые в разгаре.

Герои наши (о, их аж два!) как раз родились в славном том году, когда дал дуба Лучший Друг детей, отец родной. Лукоморье осиротело, и безвременье без ремня с колючкой, казалось бы, свернулось в свиток – ан великий и могучий народ (в точности по евангелью от Луки Мудищева) продолжал плодиться и размножаться, драть и харить, кирять и квасить, хряпать и бухать – жить себе потихоньку во все лопатки. Разливанное хрущевье нечувствительно сменилось коленвальной брежневкой – это и есть питательная среда обитанья персонажей книги.

Давным-давно жили-были в застольно-застойном Москве-городе друзья-приятели – двадцатилетки Николай Армяков (от его имени слово молвится) и Александр Тыквин. Коля вкалывал на стройке помощником геодезиста, с любовью к ближнему таскал по грязи хитрый инструмент астролябию – через звезды к терниям! А Саша был высший партийный школяр, раздолбай-студиозус ВПШ.

Пили ребята дружно и крепко (но не мешая!) портвешок с водкой, закусывали пельменями да шпротами, обменивались шутками-остротами. Бранили, не без того, пресную совковую действительность. Мечтали о прекрасном новом мире, о жизни, брезжущей, брызжущей снаружи, из-за проржавелого занавеса. Глядишь, и выловится рыбка из пруда – золотая шпротина! – и сказка станет былью, и на месте строительного пустыря воздвигнется, как из волшебного блюза Пресли, «Отель разбитых сердец» – огромное фешенебельное здание с множеством шпилей, колонн и горельефов, с висячими зимними садами и сверхскоростными бесшумными лифтами, и будет там девятьсот девяносто девять этажей («А почему не ровно тысяча?» – «Один этаж для отдаленных потомков. Сами достроят»). Короче, по выражению автора, – «вместилище снов, Дом Мечты».

У Андрея Платонова в «Котловане» инженер Прушевский блаженно размышлял, что скоро построят «в середине мира башню, куда войдут на вечное, счастливое поселение трудящиеся всей земли». На три года пожизненной «химии»! Туда, между прочим, всю дорогу грозили сплавить Александра Тыквина, верным кафкианским путем господина К.

У героев Вестера, с их низкопоклонством перед Западом, и труба пониже, и мечты пожиже – прихилял ты, паренек, в Отель разбитых сердец, а там уж ждут Элвис Аарон Пресли и Норма Джин Бейкер (она же Мэрилин Монро), как Дед Мороз со Снегурочкой, и они тебя хвать под руки, и по белой лестнице поведут, глядь, в светлый рай! В утопический капитализм Тыквина, в кока-кольный фаланстер Армякова – где девочки танцуют голые, а дамы в соболях! «И музыка, естественно, танго и рок на всю катушку. Водка по три рубля за один гепталитр и не менее ста двадцати сортов».

Эх, так и вижу этих двух прикольных друзей, Сашу и Колю, в партшколе и дома, в пиршественном застолье (читатель, третьим будешь?) – явственно обоняю стол яств, чутко вслушиваюсь в платоновский их философический диалог – Хармс на Ионеско едет и Беккетом погоняет! «Шпро-тики! – восторженно кричал он, собираясь в самом ближайшем будущем наколоть пару штук на зубья моей алюминиевой вилки. – Вот это да! Вот тебе и мелкая советская рыбешка в тонкой золотистой шкурке! А как в жестяную баночку аккуратно уложены!.. И ведь сколько их там, ни хера не догадаешься! Пока жизнь не проживешь, пока банку ножиком не вскроешь. Вот задача! На все века! Для всех народов!» И еще у Саши Тыквина была заветная фраза, обращенная к другу Коле: «Не о том, чувак, ты в душном кабаке поешь!» Хотя сроду герой наш нигде не пел, даже по утрам в общем клозете – понятно же, что это о жизни-жестянке поломатой, катящейся не в ту степь.

Кстати, вставлю немного о степени литературного родства. По моим ощущениям, Николай Армяков вышел пусть и не из платоновского моря (инженер Николай Вермо), но возможно выбрался из соплеменного «Котлована» – та же, что у Вощева, «задумчивость среди общего темпа труда», и мельком, помните: «Жачев заставил мужика снять армяк», «Чиклин нашел пропадающий на дороге армяк». Я тут не в том смысле, что пустите поесть-переночевать странноприимно, и что может собственных Платонов – просто читать странно и приятно, прямо в самом начале: «Под утро убедился: опять мне две алюминиевые вилки мыть и оба стакана граненых! А также в том, что надо бы пару раз растянуть резиновый эспандер на заре». Таков зачин романа – и уже прилипаешь, как к золотому гусю, только страницы летят, хлопаешь залпом, влет, текст так устроен – сам течет, заглатывается, а не цедится. И архитектурно книга выстроена отнюдь не самоварно, а вполне золотисто сечется – глав, как положено, двадцать две, хорошее каноническое число, аки букв в библейском алфавите, из которых Единый, с перебором, создал мир – да в ябл!.. очко!

Юный Николай Владимирович Армяков, пятьдесят третьего года рождения, живущий на третьем этаже пятиэтажки в двенадцатиметровой комнатушке коммунальной квартиры – великий мечтатель. Да, он всего лишь подручный геодезиста с зарплатой семьдесят пять рублей (а портвейн, учтите, по рупь сорок семь, а водка вовсе сакральна – три шестьдесят две), и в жилище у него только скрипящий шкаф, фикус в горшке и бугристый диван – но как он умеет мечтать, возлежа после дневных трудов на данном диване! На вид диван, как учили Стругацкие в те же годы, а на деле – дивный транслятор желаний. Так и вымечталось – сменять одомашненный тоталитаризм на дикий капитализм, шило на мыло.

У классика бессмысленно копали котлован – символ мрачный и глыбкий, и закончил он рукопись в апреле 30-го года, когда уже было понятно, что эфирный тракт переходит в лагерный этап. У Владимира Вестера в развитом социализме старательно, с перевыполнением граненого, строят замок на песке, прокладывают светлые воздушные пути – возводят котлован наизнанку. А рефрен – «один хрен»! Ведь куда ни кинь взгляд – огненная заветная надпись, заборная «аббревиатура из трех букв», как любит приговаривать автор. Поэтому и Отель Разбитых Сердец начинает восприниматься читателем как ОРС – отдел рабочего снабжения. Да знаем, знаем, из какого сора... Все одно вокруг – огромный муравейник, и ты должен обрыдло тащить свое бревно-соломинку: «Плотная и влажная толпа, тяжелая от поклажи и мыслей».

Впечатляет бредовая бригада на трудовой вахте Коли Армякова – Михалыч, Шумелыч, Бубнилыч, Мочалыч, а то и просто Малафейкин, и божьи плотники Смирнов с Кузякиным, и знойно-белокурая кадровичка Наталья Николаевна (мечта поэта!), и командир-начальник, отставной контуженный полковник Сергей Львович с его ежечасным рыком: «Какого члена?!..» Вся эта гвардия алконавтов-трудоголиков неустанно сандалила и закладывала за воротник, смолила вонючее и сушила промокшее, громко обсуждая в каптерке, «с какого конца лучше всего взяться рыть лопатами – с юга на север или с запада на восток».

А на дому Колю поджидала привычная котловонь коммуналки – несет жареной навагой, в кухне развешено исподнее, бродит сосед дядя Петя Сандальев в фиолетовой майке (хорошо, не в хитоне), посылая всех «в кочегарку», и одна отрада – отворится дверь и ворвется с весельем и отвагой друг Тыквин, и сунет под нос «часики-котлы с двумя дополнительными циферблатами» и вскричит: «Время, вперед! Доставай и откупоривай!»

И пусть за окошком тогдашняя Москва – стеклянные пельменные и прогорклые шашлыч