(Перевод с английского Эллы Горловой)
Из предисловия:
Зигзаги и повороты моей уже весьма продолжительной жизни неизбежно заставляют меня иногда задумываться над тем, как должно быть скучно быть неевреем. Каждый, кому выпал этот удел в то время и в том месте, где родился я, должен почитать себя счастливцем за то, что удалось выжить и даже рассказать историю своей жизни. Такой рассказ не будет обычным. Мы, прошедшие через судороги и разломы двадцатого века, прожили, несомненно, «интересные жизни» в «интересные времена». Моя жизнь вместила мрачные и ужасные годы, но даже они были «интересными». Все перепады, опасности, бедствия, тревожные ожидания или отчаянные надежды, стремление выжить придали нашей жизни особую остроту. Я не только берегу память об этих годах, я горжусь своим прошлым.
Некоторые считают, что родиться евреем – чистая случайность. Они рассматривают существование еврейского вопроса как следствие неоправданного упрямства евреев, которые во что бы то ни стало хотят оставаться евреями: «Давайте бороться за улучшение мира, и тогда исчезнут все проблемы». Я же обязан своему сионизму тем, что он защищал меня от заманчивой идеи ассимиляции и в то же время – от повального радикализма. От скольких опасностей я был избавлен!
Я избежал душевной драмы еврейских коммунистов, которые наблюдали, как «лучший мир», созданный Лениным и Сталиным, «положил конец» еврейскому вопросу. Когда Гитлер пришел к власти в Германии, а потом и в моей родной Австрии, были евреи, которые кончали самоубийством не потому, что отчаялись выжить, а потому, что исчезло то, ради чего стоило жить. Их мир рухнул. Но мир не рухнул для меня, когда коричневорубашечники вошли в Вену. Им не пришлось напоминать мне, что я еврей.
Быть евреем всегда было и остается для меня интересным и рискованным. Поэтому заглавие этой книги о перипетиях моей жизни пришло само собой – если бы не везение, не было бы ни жизни, ни рассказа о ней.
Мне повезло, что бабушка, приехавшая навестить нас, уехала со мной – девятимесячным на руках - из Черновцов, когда вокруг уже рвалась русская шрапнель (началась Первая мировая война).
В шестнадцать лет мне опять повезло. Уже живя в Вене, в 1929 году я стал репетитором эквадорского мальчика, который девять лет спустя помог мне получить визу, спасшую мне жизнь.
Опять же удачей было то, что я вовремя очутился в Эквадоре и смог обеспечить визы для всей моей семьи, вырвав дорогих мне людей из лап Гитлера. Аншлюсс не дал мне закончить медицинское образование и получить диплом, так что я оказался в новом мире без профессии и без какого-либо официального звания. Но и это обернулось удачей – издатель ведущей эквадорской газеты искал специалиста по европейским делам, и вряд ли бы он обратился к дипломированному врачу. Став журналистом, я обратил на себя внимание Еврейского Агентства для Палестины, и оно впоследствии включило меня в группу, которая добилась резолюции Лиги наций о разделе Палестины. А это уже дало мне возможность внести свой посильный вклад в осуществление мечты моего знаменитого венского земляка Теодора Герцля о создании Еврейского государства.
Я не стал бы приписывать чистой удаче высокую честь представлять в качестве Полномочного посла эту новую древнюю страну – скорее, это было какой-то наградой за прошлые усилия. Но что как не удачей было то, что пули у двух палестинских арабов – террористов кончились как раз в тот момент, когда они ворвались в здание посольства Израиля в Асунсьоне, столице Парагвая, с намерением убить меня как посла? И уж совсем невероятной удачей было то, что случилось за 13 лет до этого: мы с женой во время медового месяца в Мексике попали в страшную аварию – лобовое столкновение с огромным грузовиком – и выжили после этого! Счастьем и удачей моей жизни была и встреча с моей будущей женой – удивительной красавицей и замечательным человеком. Удачным был и наш брак, в котором у нас родилось двое детей. А один из них уже осчастливил нас двумя внуками!
И, наконец, сам факт появления этой книги надо тоже приписать удаче: как-то два постоянных читателя моей колонки спросили меня, почему я до сих пор не опубликовал своей автобиографии. Я ответил, что как писатель я скорей спринтер – неплохо работаю на короткой дистанции, но марафон книги не для меня. Небольшие мемуарные отрывки – еще туда-сюда, но полная автобиография, да еще по-английски?
Но один из моих читателей, мистер Кертис Кац, житель Нью-Йорка, отвел мои возражения как отговорки, и настаивал, что это моя обязанность перед читателями, и - очередная моя удача – мы стали друзьями. Его настойчивость победила меня.
Я не живу в Израиле. Но я – гражданин Израиля и это – мое единственное гражданство. Израиль опять переживает трудные времена, но он существует – сам факт его существования - для меня постоянный источник радости. Другие могут рассуждать как угодно «взвешенно» или «философски». Я же честно признаюсь в своей предвзятости, в любви к Израилю и такой же вере в его будущее.
Еврейское государство возродилось через 2000 лет не для того, чтобы исчезнуть спустя несколько десятилетий. Бог не любит шутить!
Из главы I «Еврей в Вене»
1.
Я появился на свет – 4 октября 1913 года в Черновцах. Меня увезли из Черновцов младенцем, и я не помню как выглядело место моего рождения. Знаю, что Черновцы были большим культурным центром, в котором говорили как по-немецки – на языке Австро-Венгерской империи, так и на идише – половина его населения были евреи. Это почти безнадежное занятие – пытаться объяснить национальность уроженца Черновцов. В США национальность – это страна. Вы родились в этой стране – значит, вы американец. Но совсем не так в Восточной Европе. Когда я родился в Черновцах, город был в Австрии. После Первой мировой войны Черновцы отошли к Румынии. В канун Второй мировой войны город был оккупирован русскими. Во время войны его оккупировали немцы. А теперь его опять отобрали русские Я не переезжал из страны в страну – это делал сам город!
Мои родители выросли в двух различных городках Австро-Венгерской Галиции. После женитьбы родители поселились в Черновцах.
Моя мать Густи, в девичестве Вайнреб, родилась в городке Войнилов, с населением около 900 человек. Дед был ортодоксальным евреем, но достаточно практичным, чтобы дать своим трем сыновьям светское образование. Хотя моя будущая мать больше всех хотела учиться в колледже, дед был непреклонен: место женщины – дом, и высшее образование лишь внесет смуту в ее жизнь. Но он не смог помешать ей приобрести какие-то познания в греческом, латыни и современном иврите, которые она усвоила, слушая, как их вслух долбили ее братья. От нее я, в свою очередь, выучился многим поговоркам на этих языках, и все библейские истории знаю с ее слов. Она рассказывала нам – детям о Теодоре Герцле и его книге “Der Judenstaat”, и от нее я воспринял свой сионизм – мечту, что когда-нибудь евреи создадут свое государство. Она была поэтической натурой, хотя за всю жизнь не написала ни одной стихотворной строчки. Она побудила меня к писательству, и была первым и отзывчивым слушателем всего, что я создавал.
Отец мой происходил из места под названием Залещики и из семьи, несколько поколений которой занимались кожевенной торговлей. Дедушка Авраам Вейзер был местным богачом и главой еврейской общины. Отец открыл свое собственное дело в Черновцах в 1911 году, в год своей женитьбы. Дело процветало, но три года спустя разразилась война. Отец закрыл дело и запер лавку. В город вошли русские войска, взломали ее и разграбили. Отец никогда больше не увидел свою лавку – как и свой город Черновцы. Он не был осознанным противником войны – просто ему претила сама мысль, что в него могут стрелять. В мирное время он и его старший брат изо всех сил старались избежать призыва в кайзеровскую армию. Когда началась война, он был призван на службу «Кайзеру и фатерланду». Он никогда не рассказывал нам о своих подвигах на полях сражений, хотя и был хорошим рассказчиком. У него было замечательное чувство самосохранения, которое очень пригодилось, когда наци стали заправлять в Вене. В 1914 году он нашел работу на железной дороге, и однажды заставил поезд ждать, пока сам он отмечал Йом Кипур с семьей. Сомневаюсь, чтобы он когда-нибудь держал в руке револьвер. Я думаю о той гордости, с которой австрийские евреи – военные ветераны демонстрировали свои медали и ордена, полученные за подвиги на полях сражений, и как мало пользы принесли им эти награды, когда Австрия стала нацистской. Мой отец оказался еще раз прав.
Но каким бы ни был вклад моего отца в военные усилия, он вынужден был оставить дом, молодую жену и двух маленьких детей. В один не прекрасный день наступающие с Востока русские стали обстреливать Черновцы. Все побежали на запад. Моей матери было не под силу бежать с двумя маленькими детьми, но, на счастье, ее мать (а моя бабушка) в это время гостила у нас. Мать со старшим братом Максом сумела добраться до Вены, а бабушка со мной – до своего дома в Галиции. Этим бегством в Галицию закончилось мое участие в какой бы то ни было войне.
Два года, что я провел в доме бабушки в Галиции, были как раз тем возрастом, когда ребенок начинает говорить, поэтому я начал говорить на тех двух языках, на которых говорила бабушка – польском и идиш, прежде чем я вновь оказался с матерью и усвоил родной язык, то есть язык матери – немецкий.
Беженцы – это люди, которые потеряли почти все, кроме акцента. По этой причине я даже на родном языке начал говорить с акцентом. Хотя я вскоре от него почти избавился, обстоятельства (или судьба) не дали мне жить в родном языке. Очередной круговорот перемещений принес новый акцент, и когда меня спрашивают, что же за акцент у меня, я отвечаю «космопольский». Сам польский язык я забыл напрочь.
В Вену к матери меня привезли в 1916 году. Так началась моя жизнь как венца. Я не ведал, что своей персоной увеличил количество Ostjuden – восточноевропейских евреев, которых коренные венские евреи позже винили в росте антисемитизма. И какие бы чувства к Австрии я ни испытывал позднее, я всегда был и остаюсь венцем.
Двадцать с лишним лет спустя Anschluss - присоединение Австрии к Германии могло бы быть названо «Похищением Австрии» теми, кто пытался оправдать тогдашнее поведение большинства австрийцев. Но идея о включении Австрии в состав Германии зародилась не у нацистов. Еще 12 ноября 1918 года, в день рождения Австрийской республики, ее Временная национальная Ассамблея провела «Закон о положении страны», который специально оговаривал, что Австрия является неотъемлемой частью Германии. Первый Президент Австрии, социал-демократ Карл Реннер назвал этот закон «...существенно важным из-за нашей общей расовой принадлежности. Великий германский народ... всегда гордился тем, что был домом мыслителей и поэтов. Мы – одна раса, с общим предназначением...»
Министром иностранных дел в правительстве Реннера и идеологом социал-демократов, составившим проект этого закона, был Отто Бауэр, еврей. Ничего тогда не вышло из идеи «Аншлюсса». Объединенные силы союзников не хотели об этом и слышать. Даже на задуманное имя Deutsch Osterreich – Германская Австрия – было наложено вето, и такое название было отброшено. Австрийцы чувствовали себя отверженными. С утратой империи они утратили гордость быть австрийцами и стали сильнее подчеркивать свое германское происхождение. Отсюда понятно, почему Отто Бауэра так привлекала нация «поэтов и мыслителей», особенно еще и потому, что ее правительство было в руках социал-демократов.
Австро-марксисты, как их позднее будут называть, всегда были слепы в еврейском вопросе. Давайте сначала построим социализм, - предлагали они, - и проблема исчезнет сама собой. Многие евреи в верхних эшелонах австро-марксизма предпочитали рассматривать свое еврейское происхождение как незначительный факт, который лучше забыть. Однако об этом не забывали их враги. Еврейское «засилье» среди руководства Социал-демократической партии способствовало усилению антисемитизма правых и ультраправых.
Преимуществом восточно-европейского происхождения моих родителей было то, что они исходно считали, каждого «гоя» антисемитом. Это было, конечно, слишком упрощенно, однако не оставляло места иллюзиям и разочарованиям. Они различали лишь «обыкновенных» антисемитов и воинствующих, подобно тому, как я уже позже, в медицинском институте, научился понимать разницу между нормальным и патологическим уровнем холестерина. Обыкновенный антисемит просто не любит евреев, и дальше этого не идет. Воинствующий же антисемит, как только ему предоставится случай, сразу перейдет от слов к действиям.
Мы жили в Леопольдштадте – самом еврейском районе Вены. Он не походил на гетто и не выглядел нищенским. В годы детства я чувствовал себя там в полной безопасности и никогда не думал, что принадлежу к какому-то меньшинству. В нашей школе в меньшинстве были как раз христиане, во всяком случае, среди учащихся. Мы их так и называли – христиане: в начальных класса школы мы вообще не слышали ни о каких «арийцах», а для слова «гой» (нееврей) в немецком языке нет специального эквивалента (как, впрочем, и в русском – прим. переводчика).
Учителя преподавали нам историю Австрии, которую мы усваивали не задумываясь. Мы узнали, что наш район Леопольдштадт назван в честь кайзера Леопольда, но никто не потрудился рассказать нам, что этот кайзер изгнал из Австрии всех евреев. Наши сердца разрывались от жалости к бедному Ричарду – Львиное Сердце, который томился в подвалах замка Дюрренштейн (от этого замка недалеко от Вены остались сейчас лишь развалины). Но нам не рассказали, что этот крестоносец-король на пути к героическим подвигам в Святой Земле, для проверки остроты мечей своих рыцарей перед встречей с неверными, разрешал устраивать резню в беззащитных еврейских гетто по всей Европе (при встрече же с вооруженными неверными они работали не так лихо). Нам надлежало восхищаться великодушием и благородством величайшей австрийской императрицы Марии-Терезии, но не сообщалось, что эта благочестивая дама назвала евреев Вены (их в ее время было всего-навсего 452 человека) наихудшими паразитами.
Религия входила в школьный курс; ее уроки (дважды в неделю) были раздельными для евреев и католиков. На этих уроках мы более или менее научились читать и писать на иврите, выучили несколько молитв и так называемую «историю евреев». Учитель религии мог бы соответственно восполнить те пробелы, которые оставил учитель истории, но – по счастливой случайности или преднамеренно – наше еврейское образование не противоречило патриотическому настрою преподавания отечественной истории. Пока мы изучали деяния Леопольда, Ричарда или Марии Терезии, на уроках религии мы сосредотачивались на бесчисленных добродетелях нашего патриарха Авраама, его гостеприимстве, любви к ближнему, страхе перед Богом и т.д. Мне кажется, мы так и не вышли из библейского периода истории. Правда, библейский период – это и есть ранняя еврейская история.
Я исходил из молчаливого предположения, что мои одноклассники-неевреи были нормальными антисемитами – подозревать худшее у меня не было оснований. В старших классах гимназии многие из них не скрывали своей принадлежности к нацистам. Но несмотря на это мы – евреи - с ними вполне ладили. Они были против каких-то абстрактных евреев, но не обязательно против нас. Мы же, в свою очередь, ненавидели нацистов – но не в лице наших одноклассников, с ними мы шутили, боролись в спортзале и давали списывать во время экзаменов. Это было еще одним преимуществом жизни в Леопольдштадте: евреев тут было большинство, и я был избавлен от травмирующих встреч с конкретным антисемитизмом, которые испытали еврейские дети в других местах Австрии.
От отца я унаследовал способность видеть смешное и смешить других. Эту наследственную способность я в студенческие годы обратил почти в профессию, начав с самодеятельности. Впоследствии для меня это оказалось более полезным, чем шесть лет учебы в университете!
Мама была страстным книжником, неисправимым романтиком и горячим еврейским националистом. Она научила меня гордиться своим еврейством. Недостойно мужчины, говорила она, стараться скрывать свое происхождение. И, если я рос сионистом, в то время это обязательно подразумевало веру в создание рано или поздно еврейского государства. Это была будущая цель, мечта. Быть сионистом означало гордиться своим культурным наследием и идти по жизни с высоко поднятой головой, не маскируясь.
3.
Поскольку все австрийские правые были антисемиты, большинство молодых евреев пришло к социал-демократам. Позже многие из таких евреев использовали антиклерикализм левых как предлог, чтобы порвать свои связи с Israelitische Kultusgemeinde – главным органом венского еврейства, и объявили себя не принадлежащими ни к какой религии. Так я впервые понял, что социализм есть всегда бегство от иудаизма (как новая религия он требует отречения от старой), и поэтому путь к социализму для меня был закрыт.
Если допустить, что еврейское происхождение – это изначальная ущербность, я был полон решимости обернуть ее себе на пользу. Мальчиком я вступил в венский еврейский спортивный клуб “Hakoah” (по сей день не знаю ему равных) и стал думать о жизни, как о непрерывной последовательности стометровок, в которых еврей должен любому предоставить фору в 10-15 метров. Жизнь вызывала на постоянное соревнование, и ради этого стоило жить. Какое высшее удовлетворение, думал я, получаешь, когда на пределе дыхания пересекаешь финишную прямую, вместе со всеми, а порой даже и впереди других!
6.
Ни один еврей не чувствовал себя отщепенцем в городе, который своим обликом, известностью и всем духом был столь многим обязан евреям. Никто лучше Артура Шнитцлера и с таким пониманием и сочувствием не описал характер венца с его очаровательным легкомыслием, сентиментальностью и слабоволием; до сих пор самый плодовитый австрийский драматург Стефан Цвейг был и самым читаемым австрийским автором. В витринах книжных магазинов Вены красовались произведения Франца Верфеля, Ричарда Бир-Гофмана, Гюго фон-Гофманшталя, Мартина Бубера, Петера Алтенберга, Феликса Салтена, Германна Броха, Карла Крауса, Иозефа Рота, Людвига Витгенштейна, Вики Баум, Франца Кафки и множества других менее известных современных авторов, евреев или крещеных евреев. Большинство из них были уроженцами Вены, другие происходили из той же, ныне распавшейся империи, и все они так или иначе были неотъемлемой частью венской сцены.
Венский театр был полностью еврейским предприятием. Хотя многие актеры были неевреи, звезды сцены, выдающиеся драматурги и директора театров были преимущественно евреями. Макс Рейнхарт открыл новую театральную эру и основал Зальцбургский фестиваль, который стал эталоном для будущих фестивалей во всем мире. Ганс Ярай был кумиром женщин, Эрнст Дёйч, Оскар Карлвайс, Элизабет Бергнер, Лилли Дарвас и Фриц Массарий были главными приманками сцены и экрана.
Вена к тому времени уже давно была музыкальной столицей мира, где Моцарт, Бетховен, Шуберт и Гайдн создавали свои симфонии, камерные произведения и песни. Но их современные коллеги были евреи, среди них самые выдающиеся – Густав Малер и Арнольд Шёнберг. Еврейские композиторы оставили свой заметный след и в такой чисто венской области, как легкая музыка и оперетта, начиная с Иоганна Штрауса-отца (позднее по расистским понятиям он считался полуевреем). Авторами оперетт, что шли в дни моей юности, были Лео Фалл, Бруно Гранихштадтен, Эммерих (Имре) Кальман и Оскар Штраус. Даже Fiakerlied, самая типичная и самая любимая венская песня, была написана евреем.
Вена славилась своими кабаре, которые, в отличие от парижских, привлекали не обнаженными женскими прелестями, а остроумием представлений. Карл Фаркс и Фриц Грюнбаум были там некоронованными королями. Они не только смешили, но были мастерами острых и язвительных, и при том с глубоким философским смыслом, импровизаций. Вся Вена повторяла строчки искрометных буриме, которые Фаркас с акробатическим искусством составлял в поэмы из фраз, которые ему посылали из зала. Там же выступали замечательные музыканты-исполнители Герман Леопольди, Франц Энгель и несравненный Армин Берг. В то время, как публика традиционных кабаре приходила туда посмеяться и отдохнуть, в так называемых «литературных кабаре», как грибы растущих в подвалах венских кофеен, представления обращались к интеллекту и социальному сознанию посетителей. Там Ганс Вейгель, Юра Сойфер, Петер Хаммершлаг и Фредерик Торберг находили аудиторию для своих песенок в брехтовском стиле и комментариев на злобу дня. Этот жанр очень привлекал меня, и вскоре я начал вносить свой посильный вклад.
Евреи были также широко представлены во всех передовых научно-исследовательских областях. Лиза Мейтнер, Исаак Исидор Раби и Виктор Вайскопф – три физика, имеющих непосредственное отношение к созданию атомной бомбы, были впоследствии (и к счастью для них) вытеснены в эмиграцию.
Из четырех австрийцев, получивших до Второй мировой войны Нобелевские премии в медицине и физиологии, трое были евреи. Внушителен список еврейских врачей, благодаря которым Вена стала медицинской Меккой Центральной Европы. Вот только горстка имен: Карл Ландстейнер, открывший группы крови и резус-фактор; Отто Лоэви, получивший Нобелевскую премию за открытия в области химии мышц; Пирке, разработавший технику реакции на туберкулез, названной его именем; Бела Шик, который разработал аналогичный тест на определение дифтерита (тест тоже назвали его именем); Рудольф Краус, открыватель преципитина – вещества, вызывающего реакцию оседания эритроцитов; Коллер, который впервые применил новокаиновую анестезию для глаз; Леопольд Френд, давший начало рентгенотерапии; хирург Феликс Мандл, пионер в операциях на коленном мениске; анатомы Эмиль Цукеркандл и Юлиус Тандлер; специалисты по ушным болезням Генрик Ньюман и Маркус Хайек; офтальмологи Эрнст Фукс и Эрнст Кестенбаум; гинеколог Иосиф Халбан.
Весь синклит психоаналитиков состоит из венских евреев. Список открывает, разумеется, Зигмунд Фрейд, а за ним идут Альфред Адлер, Вильгельм Рейх, Теодор Рейк, и Анна Фрейд. И саркастичный Карл Крас, крещеный еврей, ставший впоследствии полным атеистом, не без оснований назвал психоанализ «разновидностью исповеди, которую практикуют евреи Вены».
Так что в Вене евреи имели все основания чувствовать себя дома. Но совсем иное дело было в провинции: предубеждения австрийских крестьян, горцов из Штирии�, любителей пения тирольцев были неистребимы. При всей красоте австрийских Альп их величественные вершины вызывали мысль о том, что любой, самый простой отель на их склонах может отказаться принять меня как постояльца из-за «арийского параграфа» в своих правилах. Владельцы гостиниц и ресторанов, горничные, официанты, портье, лифтеры и мальчики на побегушках – все были глубоко убежденными антисемитами. Чем больше они зарабатывали на евреях-туристах, австрийских или иностранных, тем более рос в них антисемитизм. Зальцбург, который прославили, как уже упоминалось, фестивали, организованные евреем Максом Рейнхардтом, был самым антисемитским городом Австрии. Слова «К вашим услугам» в туристский сезон заменялись зимой словами «Хайль Гитлер!»
Мальчиком я любил носить тирольскую одежду – кожаные шорты и куртки, но отпускное время предпочитал проводить за границей. Там я чувствовал себя больше австрийцем, чем в Австрии, и это было приятно. Австрийцев любили – и до сих пор повсюду любят. Шутят, что они – «переходная форма от немцев к цивилизованным людям». За рубежом австрийцев всегда ассоциируют с весельем, вином, женщинами и песнями. Но на самом деле вся эта романтика ушла в прошлое уже во время моего детства. Между двумя мировыми войнами в Вене было столько бедности, несчастий и ненависти! Стереотипы сильнее реальности. Даже ужасная последняя война, которую начал австриец и в которой больше сорока процентов садистов в концлагерях были австрийцами, не смогла размыть репутации австрийского Gemutlichkeit – буржуазного тепла и уюта.
Во премя моих поездок за пределы Австрии, имевших место еще до Anschluss’a, я был не против подобной репутации. Но я и не пытался заработать на чужих достижениях. Я был убежден, что вклад двухсот тысяч евреев моей страны в ее популярность пропорционально намного превосходил их численность, имена Фрейда, Малера и Шнитцлера этому способствовали больше, чем все горнолыжники, мастера йодл-пения и игры на цитре вместе взятые.
Последующие события моей жизни повлияли на мое отношение к Австрии, но я никогда не переставал чувствовать себя венцем. Вена меня сформировала. Ни одна песня ни на каком из известных мне языков – английском, испанском или даже иврите не бывает так полна для меня чувств и смысла, как слитые воедино мелодии и слова песен Шуберта. Мне близки и понятны это постоянное желание острить, воодушевление при виде привлекательной женщины, легкое отношение ко всем трудностям, которое помогает преодолевать самые из них непреодолимые. А искусство каламбура, эту пагубную страсть к игре слов, которая на берегах Дуная ценилась как верх остроумия – я воспринял ее всем сердцем, и она стала моей второй натурой.
8
Позже в своей жизни я встречал многих важных людей. Но когда мне было шестнадцать, я встретил своего ровесника из Эквадора, и он оказался самым важным знакомым в моей жизни.
Шурин моего отца, а мой дядя Хулио Розеншток, инженер, был в 1913 году послан компанией A.E.G. (немецкий аналог Дженерал Электрик) на работу в Эквадор. Из-за Первой мировой войны дядя застрял в Эквадоре и принял его гражданство. В 1929 году он был послан в Вену в качестве генерального консула Эквадора.
И вот в летнем лагере в Гаринфии меня разыскал срочный звонок от консула Розенштока. Он сообщил, что президент сената Эквадора отправляет свою семью в Вену, и один из его сыновей будет поступать в Терезианум – престижную школу для детей элиты. Нужно срочно обучить мальчика немецкому языку и подготовить его к вступительным экзаменам. Не хотел бы я хорошо заработать, став его репетитором? Но для этого надо ко времени его приезда овладеть хотя бы разговорным испанским. Интересует ли меня такое предложение? Я задал всего один вопрос: когда приезжает семья? Ровно через месяц, - ответил герр Розеншток. И я принял предложение.
Испанский давался мне очень легко, так как к этому времени у меня за плечами было пять лет изучения латыни в гимназии и три года французского, я дважды побывал в Италии и немного усвоил итальянский. Поэтому для начала я приобрел классический самоучитель испанского и прорабатывал по главе в день. Мозги у меня были молодые и впитывали быстро. Когда Хайме Наварро, мой будущий ученик, прибыл в Вену, я приветствовал его на вполне беглом испанском.
Хайме был немного выше меня ростом и гораздо крепче физически. До этого я никогда не встречал латиноамериканца и не мог понять – чего в его лице было больше, испанского или индейского. Определение, которое было приложимо к нему, я узнал только десять лет спустя: он был feo lindo – привлекателен в своей некрасивости. У него была быстрая улыбка и заразительный смех, и с первой минуты он мне понравился.
Он совсем не удивился моему испанскому, а принял его как должное. Но я заслужил его уважение совсем другим. На первом же уроке он предложил мне помериться силами в борьбе. Я не знал, что сказать – ведь меня нанимали не для тренировок. Если победит он – наши отношения учителя с учеником пойдут не в нужную сторону. Откажись я – буду в его глазах трусом, и это будет еще хуже для моей репутации. Мне было очень неловко, но он настаивал.
Я согласился – и выиграл! После нашей схватки я постарался утешить его и сказал, что борьба – это старинная еврейская традиция. Даже имя нашего народа связано с этим, - продолжал я. - Наш патриарх Иаков боролся с ангелом Бога, победил его, и получил титул Израэль, что означает «Ты боролся с Богом и устоял». Хайме был очень удивлен. Такая версия не дошла еще до Кито, столицы Эквадора, католики которого изучали лишь Новый Завет, и он с благодарностью принял подобное объяснение своего поражения. Наш матч с самого начала установил правильную иерархию отношений, подобно той, которая существует в мире животных среди самцов, и избавил Хайме от чувства унижения. Мы стали друзьями, а девять лет спустя эта дружба буквально спасла жизнь мне и всей моей семье.
Хайме стал также первым латиноамериканцем, которого я обратил в сиониста (два десятилетия спустя это стало для меня постоянной целью и занятием). Разве это справедливо, что народ чемпионов в борьбе не имеет своей постоянной страны? Конечно, несправедливо. Я принес Хайме специальную копилку от Еврейского национального фонда, и он свято соблюдал ритуал – ежедневно откладывал в нее по шиллингу (в 1929 году это было около 20 сегодняшних американских центов) для покупки земли в Палестине. Лишь одно его печалило – размеры Палестины. Всего десять тысяч квадратных миль! Его отец арендовал в Эквадоре участки земли почти такого же размера.
Я многому научился от своего ученика. Он расширил мои представления о далеком континенте и дал начальные сведения об испанской культуре. На наших занятиях мы половину времени говорили по-немецки, а половину – по-испански, и я мог практиковаться в языке, который я учил вначале только по учебнику. Он мне рассказал о Симоне Боливаре, который, по его мнению, был выше Наполеона. Может, такое утверждение было и преувеличением, а может, и нет – если судить по результатам.
Темперамент у Хайме был чисто испанский. Один раз я сделал ему выговор за то, что он невнимательно слушал, и мне приходится в третий раз объяснять ему одну и ту же геометрическую задачу. Если я и употребил слово «глупый» - то не в смысле, что он глупый, а в том смысле, что весьма глупо отвлекаться по пустякам во время урока, ведь каждая минута урока обходится его матери недешево. Он побледнел, схватил со стола железную скрепку и со всей силой вонзил ее себе в палец! Чтобы наказать меня за мое замечание он причинил боль себе!
Я рассказывал ему о киббуцах и сионистах-пионерах, а он мне – об инках и Атагуальпе. Ежедневно мы проводили вместе четыре часа, и ни одной минуты нам не было скучно. Два часа были отведены на занятия, еще два – на разговоры, и запретных тем не существовало. От него я выучил идиомы, которых не было в моем учебнике, и особый диалект испанского – китеньо, на котором говорят жители столицы Эквадора Кито. Шесть месяцев спустя Хайме блестяще сдал вступительные экзамены и был принят в Терезианум. Я потерял его из виду, но знал, что, закончив Терезианум, он поступил в другую школу в Вэйдхофен-андер-Иббс, а оттуда уехал в Германию. Но в 1930 году, когда я перестал с ним заниматься, он был убежденным сионистом-католиком (!).
Увиделись мы снова уже в 1933 году. Он ненадолго приехал в Вену и позвонил мне. Мы встретились в пансионе, где он остановился. Он был в восторге от Германии. Не его вина, что страна шла к нацизму – его жизнь там складывалась великолепно. Говорили ли мы с ним в ту встречу о Гитлере, который только что стал рейхканцлером? Упоминали ли мы о наци? Интересовала ли нас будущая судьба евреев Германии? Не припоминаю. Хайме так хотелось произвести впечатление на своего бывшего учителя, а мне не хотелось портить ему удовольствие или огорчать. Пять лет спустя новые друзья Хайме оккупировали Австрию. Наша семья лихорадочно перебирала все возможности, получить визу в любую страну – единственный путь к спасению, и Хайме оказался единственным знакомым нам человеком в Западном полушарии.
10
Не могу утверждать, что я впитал сионизм с молоком матери, ведь я был оторван от нее именно в этом нежном возрасте. Но что я усвоил его от матери – несомненно. Молодой она еще застала живым Теодора Герцля. Когда она говорила о нем, ее лицо сияло. И я унаследовал это восхищение. В Вене все напоминало о нем – разумеется, тем, кто хотел видеть. Я не склонен к слепому обожанию. Мне досталось увидеть многих из моих великих еврейских современников, среди них тех, кто осуществили мечту Герцля. Одни из них мне просто нравились, другими я восхищался. Но сердце мое принадлежит великому Тедди! Мне было четырнадцать, когда Neue Freie Presse, в то время ведущая венская газета, приняла к публикации мою короткую статью. Разумеется, я был в восторге, когда редактор ее литературного отдела сообщил мне эту замечательную новость. Но еще больше меня обрадовало то, что этот редактор занимал должность, на которой был когда-то сам Герцль, и, наверно, Герцль сидел за тем же столом и на том же стуле, когда он сообщил неизвестному молодому писателю по имени Стефан Цвейг, что опубликует его эссе!
Когда я учился в медицинском институте, мне посчастливилось снять большую комнату на Берггассе, недалеко от институтского комплекса. Через несколько домов вниз по этой улице (она была довольно крутой) жил тогда Зигмунд Фрейд. Но еще более поразительным было для меня то, что напротив него, в доме номер 6 жил Теодор Герцль. Я читал, что он ездил на велосипеде от дома до редакции газеты Neue Freie Presse, и я все пытался представить, как же он преодолевал такую крутизну. Каждый раз, когда я доходил до угла улицы, я представлял себе как элегантно одетый мужчина с ассирийской бородой нажимает на педали, пытаясь въехать на холм.
Ежегодно сионисты Вены отмечали дату смерти Герцля посещением его могилы на кладбище в Дёблинге. Молодые сионисты маршировали перед ней под звуки команд на иврите. Мне было приятно видеть «еврейские массы», объединенные преклонением перед утопистом, который однажды провозгласил: «Если что-то захотеть, это не покажется сказкой!»
В таких официальных случаях было не принято задерживаться у могилы, поэтому я предпочитал приходить на кладбище один. Я садился на край могильной плиты и грезил. После одного из таких посещений я написал статью «Интервью с доктором Герцлем» и отнес ее в Die Neue Welt, один из двух еврейских еженедельников, который был назван так по аналогии с Die Welt, редактором которого был когда-то Герцль. Редактором в Die Neue Welt был Роберт Штрикер, сын которого был «казначеем» (то есть подбирал брошенные нам монетки) во время наших пресловутых уличных концертов в Сараево. Мою статью опубликовали, и она вызвала некоторое удивление. Но она не была мистификацией – я просто ставил в ней вопросы, на которые Герцль, разумеется, не отвечал, а я лишь выражал предположение, как бы он на них ответил. Некоторые читатели посчитали мой прием кощунственным, но Роберт Штрикер меня поддержал.
Что привлекало меня так сильно в Герцле? Во-первых, некоторое биографическое сходство – он, как и я, был венцем, но не по рождению. Его Черновцами был Будапешт. Он был журналистом – и я хотел им стать. Он был также драматургом – и эта профессия сильно меня влекла. Он был эстетом и обладал утонченным умом. Я читал его «Философские рассказы» и «Дневники» в оригинале, то есть по-немецки. Любой перевод всегда слабее оригинала, особенно если это касается Герцля. Он создал чеканные фразы, вроде «Wir wollen aus Judenjungen junge Juden Machen” – мы хотим сделать из еврейской молодежи молодых евреев – хотя в переводе не слышен ритм немецкой речи и частично исчезла игра слов.
Герцль был соткан из парадоксов. Как-то – это было уже после того, как он написал Der Judenstaat – он признался, что предпочел бы родиться прусским аристократом. Прежде, чем он пришел к идее создания еврейского национального государства, он считал, что решением еврейской проблемы будет массовое обращение евреев, и видел себя во главе процессии венских евреев, направляющихся в собор Св. Стефана. Он писал милые «семейные» комедии, но его собственный брак был весьма неудачен. Он был одним из самых красивых мужчин в Вене, но застенчив и робок с женщинами и влюблялся в молоденьких 10 – 12 –летних девочек, которых обожал с безопасного расстояния. В своем утопическом романе Oldnewland он населил еврейское государство венскими евреями, и даже сделал где-то примечание, что пекарни в предполагаемой стране должны научиться выпекать соленые палочки, столь популярные в Вене.
Герцль открыл для себя восточно-европейских евреев – этих будущих строителей еврейской Палестины – уже значительно позже публикации Der Judenstaat. Духовного основателя государства Израиль вдохновляла музыка яростного антисемита Вагнера. Он не был успешен в дипломатии – как оказалось, к счастью. Что бы произошло, сумей он убедить полоумного султана Абдул Хамида (который вошел в историю как палач армянского народа) допустить создание еврейского вассального государства в Палестине? Что случилось бы (принимая во внимание близкое будущее Германии), если бы кайзер Вильгельм сделал бы такого вассала Турции еще и германским протекторатом? Если бы восточно-европейские евреи не протестовали, когда Британия предложила сионистам территорию Уганды, которая на деле обернулась Кенией? Если исходить из сегодняшней ситуации, еврейским поселенцам пришлось бы иметь дело с Мау-Мау ...
В первой и единственной встрече с бароном Эдмоном Ротшильдом Герцль восстановил его против себя, так как Ротшильд поддерживал еврейскую колонизацию в Палестине. То же самое произошло и с бароном Морисом де Хиршем, железнодорожным королем Европы, который мог бы в одиночку профинансировать создание еврейского государства – своей филантропией он уже помогал европейским евреям перебраться и обосноваться в Аргентине и Канаде. Герцль умер в 1904 году и причину его смерти Стефан Цвейг определил как «нетерпение сердца»: Герцль не смог разрешить двухтысячелетнюю еврейскую проблему за восемь лет (!) и посчитал себя полным неудачником. Игральный автомат истории стал выбрасывать выигрыш лишь тринадцать лет спустя!
Но факел сионизма, который зажег Герцль, был уже несомненной реальностью в годы моей молодости. Герцль полностью захватил мой ум. Я страдал вместе с ним от его одиночества, разочарований и огорчений и разделял с ним редкие моменты его торжества: триумфальную встречу его на Первом сионистском конгрессе, восторг, с которым его приветствовали в Вильне, его влияние на многих выдающихся деятелей его времени, с кем он обсуждал идею создания еврейского государства.
Идеи сионизма распространялись по еврейским местечкам Восточной Европы со скоростью лесного пожара, но в самой Вене, где жил Герцль, эти идеи в течение продолжительного времени оставались уделом незначительного еврейского меньшинства. Это побуждало Герцля призывать своих последователей работать не с отдельными людьми, а «обращаться к целой еврейской общине».
После смерти Герцля сионистам потребовались двадцать восемь лет на то, чтобы получить большинство голосов на выборах в венский Совет еврейских общин. Когда это произошло, мне было девятнадцать, и я имел к этому определенное отношение. Что и как я сделал, было типично по-венски.
23
В мой последний день в Вене я поехал на трамвае на кладбище Дёблинг, чтобы попрощаться с могилой Теодора Герцля, единственного человека, которому я поклонялся (и полсотни лет, прошедших с той поры, не изменили этого). Я покидал пророка, эстета, поэта, мечтателя, мыслителя и аристократа духа, государственного деятеля одновременно наивного и великого, преданного сына, кошмарного мужа, несравненного журналиста и несостоявшегося драматурга, который не преуспел в театре, но оставил нам захватывающую драму своей жизни.
Трамвай ехал по городу, составной частью которого был Герцль, и сам город считал его своим до тех пор, пока все его жители, за исключением маленькой горстки, не были шокированы его трактатом «Der Judenstaat» (Еврейское государство). Но он не был обманут внешним дружелюбием и шармом этого города. Он не поддался на похвалы, которые он получал за свои фельетоны в Die Neue Freie Presse, главной газете Габсбургской монархии. Он предсказал, что ждет еврейский народ, если тот не создаст собственного государства.
На кладбище я присел в ногах скромной могилы. Что сделают с ней нацисты? – думал я. На их пути к власти осквернение могил стало привычным приемом. Но сейчас они как будто уже не нуждались привлекать внимание к своему существованию – могила не была осквернена. На ней были даже свежие цветы. Наверно, нацисты о ней забыли, – думал я. – А может, у них было даже подспудное уважение к человеку, который призывал евреев покинуть Европу? Я считал безответственным, что спустя 34 года после смерти Герцля его останки до сих пор не перевезли в Палестину. А может, он завещал сделать это только после того, как там будет создано Еврейское государство?
Но, как бы то ни было – могила была здесь, и нацисты были сторожами его останков.
Да, Герцль предсказал это, но верил ли он в свое предсказание? Он видел опасность, грозившую евреям в России, но верил ли он, пророк, в то, что подобное может случиться в сердце Европы, в его родной Вене? Персонажей его пьес и философских историй – современных европейцов и древних греков – привлекала Венская модель, и место действия его утопического романа Oldnewland была Вена, перенесенная на восточные берега Средиземного моря. Узнал бы он своих венцев, которых он с такой любовью изображал, в сегодняшней черни, унижавшей евреев? Он писал о «золотом венском сердце», которое авторы текстов популярных песен приписывали своим согражданам. Что бы он сказал весной 1938 года, увидев эти «золотые сердца» за работой?
Я дал волю своему воображению в этой темной области «что, если бы...».
Евреям был дан шанс построить свой еврейский дом после Первой мировой войны. Если бы они ответили на Декларацию Бальфура с тем мессианским пылом, который эта Декларация позволяла, они бы за несколько лет смогли создать необратимую реальность до того, как арабский национализм и британские нерешительность и упрямство свели на нет это замечательное предложение. Понимание крайней необходимости – вот что тогда отсутствовало. Сейчас, двадцать лет спустя, все могло бы быть по-другому, если бы не пришлось умолять о визах и тщетно искать щель в закрытой двери.
В течение двадцати минут я был наедине с доктором Герцлем. Только чириканье птиц над головой нарушало наше уединение.
12
Конечно, нацисты в Вене были, хотя и в относительно небольшом числе. Это была буйная публика, грубияны, - их избегали, но по настоящему их никто не боялся. Австрия была демократией, Веной управлял целиком социал-демократический городской совет, и евреи занимали важные места в Социал-демократической партии. Виктор Адлер, Макс Адлер (его сын учился со мной в одном классе), Отто Бауэр, Юлиус Тандлер, Гуго Брейтнер – все были евреи по рождению и входили в верхушку партии. Они рассматривали свое еврейское происхождение как некую случайность, факт рождения, который они бы с готовностью забыли, если бы антисемиты не играли на этом. Несмотря на то, что правительство страны находилось в руках Христианско-социалистической партии, с ее присущей церковникам неприязнью к евреям, Австрия была вполне цивилизованной страной, и правительство не симпатизировало нацистам, чей пан-германизм имел, помимо прочего, антикатолическую направленность. Наци были досадной помехой, но им не придавали большого значения. Если только вы не учились в университете. Среди его студентов наци были может и не абсолютным большинством, но, во всяком случае, самой сплоченной группой. Они пользовались обветшалым принципом, установленным еще в Средневековье с похвальной целью защиты научной свободы от произвола властей. У него было высокопарное название «неприкосновенность академической территории». Оно означало, что солдатам или полиции не разрешается находиться на территории университета или его филиалов, и любой преподаватель или студент могут высказывать свободно свои мысли, не опасаясь сильных мира сего. Но мерой, задуманной для защиты свободы учебы, нацисты пользовались или, верней, злоупотребляли для нападений на еврейских коллег. Делалось это не только из ненависти – хотя это было самой главной причиной – но и для того, чтобы отбить у них охоту учиться, избавиться от них, как от будущих конкурентов. Конечно, в академическом мире Вены евреев было непропорционально много. Хотя их численность от общего населения Вены не превышала 10 процентов, евреями были 60 процентов всех юристов, половина докторов и четверть всех университетских профессоров (45 процентов на медицинских факультетах). Поскольку полиции не было доступа в университетские здания, наци пользовались «неприкосновенностью» академической территории и в какие-то дни объявляли «сезон открытой охоты» на еврейских студентов. Дни выбирались ими нарочно произвольно и непредсказуемо, а дальше – все, кто хотел, мог участвовать в этой «охоте». Хотя я не слышал о случаях прямых убийств, но знаю, что одному студенту так повредили голову, что он был вынужден оставить учебу.
Это была поистине странная привилегия: задолго до того, как наци пришли к власти в Австрии, а наоборот, когда они еще были незначительной частью общества, они смогли превратить форпосты высшего образования страны в свои вотчины и безнаказанно там хозяйничали. Университетское руководство было бессильно и, очевидно, не очень огорчалось. В действительности, оно молчаливо желало нацистам удачи и успеха в их действиях. С другой стороны, нацисты были пока осторожны и старались не переходить границ. Они не только не доводили дело до прямых убийств, но и ограничивали свои «акции» лишь несколькими днями в году. Опытные студенты-евреи могли учуять, если что-то затевалось, и успеть покинуть здания. Риск подвергнуться прямому нападению был обычно невелик, но любой еврей или даже только похожий на него должен был быть к нему готовым, если он хотел стать юристом, врачом, ученым или инженером.
20
В ретроспективе времени видно, что Anschluss – это было только начало равнодушия мира к событиям истории. Когда полные размеры Холокоста стали известны, я подумал, что, говоря статистически, могу считать себя на две трети мертвым: на каждого выжившего при Гитлере еврея пришлось двое убитых. Это была жуткая лотерея, в которой одному удавалось убежать достаточно далеко, второму – убежать из Германии, Чехословакии или Австрии, чтобы вскоре быть схваченным неудержимо надвигающимся вермахтом, а третьему – быть отправленным в телячьем вагоне в лагерь смерти сразу или после кратковременной депортации в польском гетто. Спасение не зависело от ловкости или умения. У евреев Германии было в распоряжении шесть лет, чтобы эмигрировать. У евреев Австрии – полтора года. У евреев Судетской области – год. У тех, кто жил в остальной Чехословакии – полгода. Евреи Западной Польши попали в ловушку через семнадцать дней. Чем больше времени было, чтобы убежать, тем больше было шансов на спасение. Стремительность Anschluss’a вызвала панический наплыв в иностранных консулатах Вены, в то время как постепенный захват власти Гитлером не вызвал такой же паники в Берлине. В общем, когда перед все большим числом европейских евреев вставала необходимость эмигрировать, у венских было некоторое преимущество времени. Поэтому «только» треть австрийского еврейства – около шестидесяти тысяч – исчезла в дыму крематориев, из них двадцать тысяч были те, что не успели убежать достаточно далеко, и были пойманы в облавах во Франции, Голландии и Восточной Европе.
В 1943 году, когда я прочитал первый свидетельский отчет о лагерях смерти, несмотря на охватившее меня чувство сострадания к жертвам, я не мог подавить рвущееся наружу облегчение: меня там не было, я сумел вырваться вовремя, сумел обмануть Гитлера и не дать ему убить дорогих мне людей. А позже, когда стало ясно, что на каждого уцелевшего еврея приходится двое погибших, другая задача встала передо мной: жить за троих и бороться с тройной силой.
Для меня было естественно ненавидеть наци. Но моя ненависть теперь была сосредоточена не только на них. Еще до того, как они приступили к своему «окончательному решению еврейского вопроса», они могли бы удовлетвориться тем, чтобы сделать Германию и Австрию “judenrein” («чистой от евреев»), выдавив евреев в эмиграцию. Но весь мир был напуган возможными еврейскими иммигрантами, как будто они были разносчиками заразных болезней.
Через сорок восемь часов после того, как гитлеровцы маршем вошли в Австрию, длинные очереди начали возникать перед иностранными консулатами, и неунывающий венский юмор тут же отреагировал шуткой: один венец спрашивает другого – «Вы ариец или изучаете английский?» Люди выстраивались в очередь с вечера, чтобы к утру получить номер, который давал им лишь право войти в консулат – и там чаще всего услышать, что виз нет. Я был избавлен от такого унижения. Я телеграфировал Хайме Наварро, хотя совсем не был уверен в том, что можно рассчитывать на нашу 6-месячную дружбу, имевшую место девять лет назад. Тогда это была дружба между свободным гражданином Эквадора и гражданином свободной Австрии. Я прекрасно понимал, что мое теперешнее положение парии сильно умаляет мои шансы. Одно дело было – проявить интерес к Эквадору и выразить желание встретиться там со старым знакомым, и совсем другое – умолять: спасите мою жизнь, пожалуйста! Но, несмотря на это, я отправил телеграмму и через несколько дней получил ответ от консула Эквадора в Амстердаме (в Австрии их консулата уже не было): визу я смогу получить в его офисе, куда должен прибыть лично.
Благодаря этому письму я смог зарезервировать билет на датский грузовой корабль, который отплывал в Эквадор через шесть месяцев. Мне выдали квитанцию, которую в Амстердаме я должен был обменять на билет, а это, в свою очередь, разрешало мне въехать в Голландию за две недели до отплытия, то есть в середине октября.
23
Но в последнюю неделю сентября кризис в Судетах достиг высшей точки. Похоже было, что война может разразиться в любой день. Немецкие танки катились через Вену в направлении к чешской границе – и не ночью, а при белом свете дня. Намерение было ясно – чтобы все видели. Пока все еще была возможность легально пересечь голландскую границу через три недели, но я опасался, что кризис не может тянуться так долго. Было бы глупо попасть в ловушку войны из-за каких-то трех недель. Разница в нескольких днях могла означать разницу между возможностью выбраться – или застрять. Многим удавалось нелегально перебраться во Францию через плохо охраняемые лесистые места. И я решил попытать счастья с французами.
25
Когда поезд отошел от вокзала, я убедился, что в нем было много таких, со слезами на глазах, багаж которых был всего лишь небольшой рюкзак за спиной, и направлялись они не в горный поход или пешую прогулку – их целью была французская граница. Это обеспокоило меня. Я представлял себе переход границы как секретное и единичное предприятие, а не как библейский массовый исход чрез расступившееся море. Я утешил себя тем, что, возможно, количество людей постепенно уменьшится, не все же собираются переходить границу в одном месте.
Было утро, когда мы прибыли в Саарбрюкен. Мы пересекли Германию, ту, что была до аншлюсса, и были сейчас в ее самом западном углу. Меня поразило поведение людей вокруг. Любой даже неопытный наблюдатель легко мог понять по нашему виду – с рюкзаками за спиной и без свастик на лацканах пиджаков – кто мы есть: евреи, стремящиеся убежать подальше. В Вене люди с такой очевидно еврейской внешностью непременно вызвали бы какие-нибудь унизительные замечания, по меньшей мере враждебные взгляды. А здешние немцы глядели на нас без выражения ненависти, а некоторые даже с сочувствием. Если мы спрашивали дорогу, они объясняли вежливо и даже охотно.
Новости в утренних газетах были тревожными. В Чехословакии шла полная мобилизация; силы вермахта были нацелены на Судетскую область. Мы пересели на узкоколейку, ведущую к пограничной деревне с названием Эшвейлер. То же самое сделали еще несколько человек с нашего поезда – к счастью, только немногие. Как потом оказалось, всем нам сообщили имя одного и того же немецкого таможенника, у которого были связи для перехода границы. Наверняка для своей деятельности он имел зеленый свет от немецких властей, которые рады были избавиться от какого-то числа евреев, вытолкнув их во Францию.
Однако когда мы, наконец, прибыли в эту деревушку, оказалось, что наш таможенник уехал в отпуск.
Что нам было делать? Это покажется невероятным, но мы пошли в ближайшее отделение гестапо . Это была моя идея. Я убедил нашу маленькую группу, что предполагаемый переход границы могут посчитать нелегальным лишь французы. Говоря словами Гамлета, если в безумии наци и была какая-то система, то их действия имели пока лишь одну цель – подстегнуть массовую еврейскую эмиграцию. Я полагал, что коль скоро таможенники бесплатно советовали людям, какой дорогой лучше уйти из Германии, это не было таким уж секретом, чтобы гестапо было не в курсе. Поэтому я и не считал опасным идти в гестапо за помощью. Оно наверняка даст нам все необходимые сведения даже в отсутствии французского таможенника.
Офицер в гестапо, который нас принял, выглядел таким красавцем, как в голливудском фильме. Но он был не только красив – он был дружелюбен и озабочен. «Вы опоздали всего на один день, - сказал он с сожалением, - французы мобилизовали всю свою охрану вдоль границы. Вас могут пристрелить, но поймают – наверняка. Переждите несколько дней. Все успокоится. Войны не будет – вы видите, что на нашей стороне нет мобилизации». Это была правда. Германия грозила начать войну на Востоке, но даже не начинала проводить мобилизацию на Западе. Гитлер был уверен, что его тактика запугивания сработает. В случае же нападения Франция не станет соблюдать соглашение по Чехословакии. Здесь, в маленькой горной деревушке на германо-французской границе любой иностранный корреспондент мог увидеть то, что он легко мог проглядеть в Берлине: на Западе Гитлер не готовился к войне. Очевидно, он был уверен, что ему не придется воевать за Судеты.
Все же я считал, что у меня есть еще одна стрела в колчане.
26
У меня было с собой письмо от консула Эквадора и квитанция от голландской пароходной кампании. Если бы мне удалось изменить в квитанции имя корабля и дату его отплытия на другой корабль, который бы отплывал в ближайшие две недели, я бы смог въехать в Голландию легально. Для этого надо было раздобыть подходящую пишущую машинку.
Ближайший город был Трир. Я сел на следующий туда поезд, потом прошелся по средневековому городу в поисках бюро путешествий. Там я попросил расписание Голландской пароходной компании и нашел в нем название и время отплытия корабля, который в самое ближайшее время должен был отправиться к Западному берегу Южной Америки. Затем я нашел писчебумажный магазин и приобрел там хороший ластик и бумагу того же голубого цвета, что и моя квитанция. Затем я разыскал школу по обучению работе на пишущих машинках, арендовал там машинку для почасового пользования на месте, выбрав такую, у которой шрифт был схож с тем, что на моей квитанции. Сев за машинку, я отстукал на голубой бумаге идиотское письмо к несуществующему адресату. Я вынул лист из машинки, аккуратно положил на него мою квитанцию, взял ластик и начал трудиться. Я подделывал документ – но для благого дела. Я заменил в квитанции всего четыре слова. Правда, в этом месте ластик немного протер бумагу, так что она там истончилась и стала слегка просвечивать.
Я сел на поезд в Кёльн и прибыл туда к вечеру. За обедом в ресторане отеля я услышал по радио речь Гитлера. Он говорил со своей обычной самоуверенностью. К моему удивлению, другие посетители, все, я полагаю, немцы, слушали в молчании, а после ее окончания не аплодировали и не кричали «Хайль Гитлер!» Может быть, они тоже боялись, что игра Гитлера приведет к войне.
Ночь в отеле я провел почти без сна. Утром первым делом я пошел в отделение «Люфтганзы» и купил билет на самолет в Амстердам. Казалось менее рискованным с моей подделанной квитанцией сразу въехать в Амстердам, а не пересекать голландскую границу по земле, где меня могут легко «завернуть» назад. Самолет был только на поздний вечер, и почти все места уже были распроданы – полеты были не так часты, как теперь, а самолеты невелики.
Днем за обедом я нашел на своем столе специальный выпуск газеты, в нем сообщалось, что все рейсы пароходов из Гамбурга и Бремена отменены. Теперь счет времени шел на часы. Я не стал обедать, а опять пошел в отделение «Люфтганзы» и вернул свой билет, а затем поспешил на вокзал. Скорый поезд должен был пройти в 5 часов. Я купил билет, съел огромный обед в вокзальном ресторане, потом отправил все оставшиеся у меня денежные купюры по почте домой – при выезде из страны не разрешалось иметь при себе больше десяти марок, и я взял их монетами.
Я покинул Германию с рюкзаком, несколькими монетами в кармане и – акцентом.
27
Поезд был забит иностранцами, которые стремились покинуть Германию. Мне повезло, я нашел свободное место. Проверка на немецкой стороне оказалась, против ожиданий, не такой строгой. Может быть, таможенник тоже немного нервничал. Он взглянул на мой паспорт и спросил: Куда направляетесь? – В Южную Америку, - ответил я. Он вернул мне паспорт, не выразив ни малейшего удивления от моего «багажа» для такого путешествия. Может быть, он все понял.
Мы ехали уже в полной темноте. Я закрыл глаза. Должно быть, мы пересекаем границу, подумал я. Границу между Германией и Голландией – между тиранией и свободой.
Голландский чиновник изучал мой непорочно чистый паспорт – в нем не было ни одной въездной печати. Я протянул ему письмо от консула Эквадора. «У вас есть билет на корабль? – спросил он. Сердце мое бешено стучало, когда я вручил ему подделанную квитанцию с заметными протертостями. Но он даже поленился взглянуть на нее, а просто сказал: «Добро пожаловать в Голландию. Все ваши беспокойства позади».
Вокзал на голландской стороне был заполнен солдатами. Я смотрел на их лица, круглые детские лица. Смогут ли эти мальчики устоять против немцев? Каково будущее этой мирной страны тюльпанов и ветряных мельниц перед лицом целенаправленных, хорошо обученных и вооруженных немцев?
Поезд шел дальше, но слегка замедлил ход перед въездом на мост. Кто-то из пассажиров объяснил: на мосту заложен динамит. «Как по всей Европе», - подумал я про себя.Я определенно уже был не в Германии! И я в Голландии – по закону! Я должен был бы ликовать. Столько часов беспокойства предшествовало короткому моменту, когда голландский чиновник спросил у меня квитанцию! И почему наши волнения так длительны, а радости так коротки?
У меня были основания для беспокойства. Я сам был в безопасности, но я оставил заложников – свою семью, и это угнетало меня.
На следующей станции была суматоха. Продавцы газет выкрикивали заголовки газет, но я не понимал. Я купил газету. Никогда до этого я не читал по-голландски. Но я понял: Frieden – мир был сохранен. Oorlog могло значить только война, и ее удалось пока избежать. На следующий день Гитлер, Муссолини, Чемберлен и Даладье должны были встретиться в Мюнхене. Но само место встречи означало, что Гитлер добьется своего. Я не мог предвидеть унизительных условий предательства Чехословакии, но я понимал, что Германия получит Судетскую область. Я испытывал странную смесь презрения, печали, облегчения и радости. Было очевидно, что государственные мужи, которые уступили перед гитлеровскими «последними территориальными требованиями», как называла их немецкая пропаганда (а один из этих мужей два дня спустя даже заявил, что он «принес нам мир»), – все они были либо безвольными людьми, либо лжецами, либо и тем, и другим одновременно. Но мне ли было жаловаться? Они спасли мою семью. Пока не было войны, я еще мог ее вызволить. Карикатурный старик с зонтиком (Чемберлен) спас, возможно, жизни матери, отца, Дэйзи и Стеллы. На этот раз мы с Гитлером были на одной стороне: мы оба выиграли от ошибок и просчетов западных демократий.
В первый же день в Амстердаме я пришел в консулат Эквадора. А консул – это был тот человек, который выписывал визы. В гитлеровское время он, подобно Богу в Йом-Кипур, решал, кому жить, а кому умереть. Печать размером три на два дюйма в вашем паспорте означала разницу между смертью и спасением. Неудивительно, что консулы, чьей основной обязанностью было лишь взимать плату за выданные консулатом документы, вдруг почувствовали себя как боги! Я знал, что консул Эквадора получил указание выдать мне визу. Его письмо подтверждало это. Но у консула было право пренебречь указанием, если при непосредственной встрече с претендентом на визу у консула создавалось впечатление, что въезжающий не будет хорошим приобретением для страны.
Его превосходительство Мануэль Утрерас Гомес был невысок, худощав, и в его лице проглядывали несомненные индейские черты. Он приветствовал меня по-немецки. Я ответил ему на беглом испанском. Его это удивило. Не знаю, что пронеслось в его красиво вылепленной голове. Была ли готова его отдаленная и неразвитая страна принять такую беглость? Может, при этом присутствовал и расовый оттенок – но не из-за моего еврейства, а скорей из-за моей «нордической» внешности. Как бы то ни было, он велел мне придти на следующий день. Может, он хотел все обдумать?
Но на следующий день, не задавая больше вопросов, он проставил визу в моем паспорте. Консул, который не воспользовался ситуацией, который не соблазнился возможностью заработать на продаже спасительных виз и обогатиться, совсем не был правилом в те времена. И до сих пор я сохраняю в сердце элегантный облик этого индейца, который одним росчерком пера даровал мне жизнь.
В конце концов мне удалось отплыть именно на том пароходе и в тот день, какие я проставил в подделанной квитанции – но просто я воспользовался неожиданно появившейся вакансией. Все способствовало моему решению не ждать, вызванному страхом войны и наложившимися обстоятельствами. Но время все равно подстегивало. Меня не покидала мысль, что мои близкие остались в полной власти наци. Благодаря более раннему отплытию я выигрывал полных три недели, чтобы посвятить их спасению.
В Амстердаме я впервые в жизни существовал на еврейскую благотворительность. За пределами Германии я мог бы иметь какие-то карманные деньги, которые нацистские власти перевели на адрес пароходной кампании вместе с платой за билет и пятьюстами долларов депозита для эквадорских властей. Но в Амстердаме у меня было всего десять марок, которые мне разрешили провезти. HIAS (Hebrew Immigration Aid Society) поместило меня в общежитие и дало мне немного карманных денег. А когда у меня заболел зуб, меня послали к еврейскому дантисту. Его имя было Норден. Я не помню ни лица, ни его кабинета, ни самого лечения – но я помню наш разговор.
Доктор Норден, - спросил я, - чего вы ждете? Полгода назад Гитлер проглотил Австрию. Сегодня он проглотил Судеты. Голландия для него – всего лишь маленький кусочек на закуску. Почему вы не уезжаете, пока это еще возможно?
Пытался ли я своим непрошенным советом как-то отблагодарить его за бесплатное лечение? Но доктор Норден не оценил моего совета. Он, наверно, подумал: «вот эмигрант-еврей, которого выбросили из своей страны. И теперь он переносит свою травму на других». И доктор ответил: «Это – моя страна. Мои предки пришли сюда 400 лет назад. Я такой же голландец, как и любой здесь. Что случится с голландцами – случится и со мной». Я промолчал. К несчастью, доктор Норден оказался неправ. Когда Германия оккупировала Голландию, какое-то число голландских солдат погибло в первые дни противостояния; остальные страдали под оккупацией. Но евреи, все, были отправлены в газовые камеры.
“Boskoop” был грузовой корабль, но на нем было 40 пассажирских мест. Смеркалось, когда мы проходили канал, соединяющий порт Амстердама с океаном. Я стоял у поручней и глядел на город. Небо над ним было ярко-красного оттенка. Последние очертания плоских голландских берегов, видимые по обеим бортам корабля, исчезали вдали, а вместе с ними – и Европа. Я оставлял континент, где родился и вырос. Но я не испытывал сожаления. Небо казалось отражением того пожара, который уже бушевал подспудно. Может быть, еще было время его погасить. Но пожарные были сонливы и бездеятельны. У меня не было иллюзий : Европа обречена. Война придет неизбежно – следующей весной или летом. После уступок в Мюнхене, Гитлер ужесточит свои условия, и когда до западных держав дойдет, что он блефовал, окажется, что теперь он больше не блефует. Может оказаться, что все козыри у него в руках.
Неожиданно я почувствовал себя примиренным со своей участью. Да, меня вытолкнули с моей родины, но тем, кто это сделал, скоро будет гораздо хуже, чем мне. Как знать, может быть, меня вытолкнули вверх, в ту часть мира, которую не затронет война? Я не испытывал чувства Schadenfreude – злорадного сочувствия к европейцам. Но хотелось бы знать – будут ли они так же старательно защищать свои границы от вторжения Германии, как они защищали их от возможных иммигрантов? Конечно, я всей душой буду желать поражения нацистам, но я уже не обязан быть благодарным другой стороне. Никто не пришел нам на помощь, когда евреи стали первыми жертвами. Европа оставалась нечувствительной к нашей боли. И я не сожалел, что меня не будет там, где начнется битва. Я пересижу ее в безопасном Эквадоре, который, в своей щедрости страны Нового Света, дал мне, чужаку, право приехать и жить в ней, хотя у меня было гораздо меньше общего с ее обитателями – инками, хибарос и квечуа, чем с любым европейцем.
Я был европейцем, - сказал я сам себе, делая ударение на слове «был». Но я никогда им не буду вновь.
Полвека спустя я смеюсь над этим «решением». С тех пор я жил в Южной Америке, Северной Америке и Азии – но всегда оставался европейцем.
Из главы II. В Эквадоре
28
«Боскуп» сделал еще одну остановку в колумбийском городе Буэнавентура и через некоторое время бросил якорь в территориальных водах Эквадора. Красивый иммиграционный чиновник в безупречном белом мундире приехал на катере забрать меня – я был единственным пассажиром, сходящим в Эквадоре. Чиновник просмотрел мои документы и выразил гордость тем, что изо всех стран мира я выбрал жить именно в его стране. И когда бы я ни вспоминал эти первые минуты, я провозглашаю в уме тост за здоровье страны, иммиграционный чиновник которой даже не знал, что в остальном мире это было время каменных сердец.
Поездка из порта La Libertad до столицы Эквадора Кито по железной дороге, которую помог построить четверть века тому назад наш родственник, Хулио Розеншток, занимала полных два дня. Незабываемая эта поездка началась рано утром в тропических джунглях, сияющих всеми оттенками зеленого – банановые деревья, орхидеи, болотные птицы. Поезд поднимался все выше и выше в горы, и ландшафт постепенно менялся. На смену субтропикам пришла sierra – гигантское плато с великолепными снежными вершинами, по сравнению с которыми европейский Монблан казался карликом. Кое-где мы стали замечать меднокожих индейцев, завернутых в сине-красные пончо, перед остроконечными глинобитными хижинами в окружении многочисленных лам. Стало холодно, я закрыл окно. На следующий день ландшафт смягчился, и появились яблони, грушевые и сливовые деревья, а также эвкалипты и сосны. Ближе к Кито, появлялись поля пшеницы и стада, пасущиеся на полях с густой люцерной – пейзаж, почти неотличимый от пейзажей моего детства.
Я упивался великолепной красотой природы Анд и свежестью горного воздуха. В душе был покой. Я переехал из «центра мира» в страну, которую мы знали по маркам и охотникам за скальпами. Но она оказалась невероятно красивой. До этого момента эмиграция означала лишь старание выжить. Но вдруг я осознал, что жизнь может быть опять прекрасна. Наверно, это было необъяснимо с точки зрения логики, но при встрече с такой красотой тревоги о заработке без профессии в чужом обществе, испарились.
Мир слишком велик, - сказал я себе, - даже для Гитлера. И кто сказал, что далекий Эквадор – это край света? Далекий – от чего? Можно сказать, что Кито, лежащий почти на экваторе, который делит мир пополам, как раз и есть центр мира! Край света – это для тех, кто думает о возвращении. Но возвращаться – куда? В Вену, где вальсы уже вытеснены военными маршами? В Европу, которая скоро может исчезнуть в охватившем ее пожаре, так, что завтра нельзя будет отличить руины Помпей от остального континента? Край света? Чем дальше - тем лучше!
Хайме встретил меня безо всякого высокомерия. Все же я был лицом без гражданства, и он помог мне достичь безопасного берега. Эти обстоятельства не помешали нам возобновить старую дружбу. Но Хайме с его свободным немецким и высоким авторитетом во влиятельной немецкой колонии города, недавно вошел в состав управления SEDTA – германской авиалинии, которая имела монополию на полеты между городами Кито и Гуаякиль и была, без сомнения, инструментом нацистского проникновения в Эквадор. В свете всего этого наши отношения были весьма затруднены, и, конечно, бесперспективны.
Но мы закрыли глаза на эти обстоятельства и временно сосредоточились на воспоминаниях о старой дружбе и общем прошлом. Мы обсуждали проблемы эмиграции, но не касались ее причин. Мы говорили по-немецки, но не упоминали Германию. На второй день в Кито я был на ланче с дочерью самого президента Эквадора, которая была не больше и не меньше как невестой Хайме!
В тот же день я посетил инженера Хулио Розенштока, который, в бытность его консулом Эквадора в Вене, предложил мне быть репетитором Хайме. Со временем он вернулся в Кито. Как родственник моего отца, он был человеком надежным, но также и осторожным. Когда я попросил его помочь с получением разрешения на иммиграцию в Эквадор моей семьи – ведь он когда-то был генеральным и почетным консулом Эквадора в Вене и наверняка знал все ходы и выходы в Министерстве иностранных дел – он принял обеспокоенный вид. «Я понимаю тебя, - сказал он, - но на что они будут жить?»
По всей очевидности, он беспокоился, что они могут оказаться для него тяжелым бременем. «Не знаю и знать не желаю, - отпарировал я, - важно, что они будут жить». Я не стал дальше обсуждать с ним эту тему, а просто пошел к отцу Хайме, инженеру Мануэлю Наварро, и сказал о своей просьбе. Не колеблясь ни минуты, дон Мануэль схватил шляпу, и мы отправились в Министерство иностранных дел. В моем присутствии помощник министра написал текст телеграммы тому же консулу в Амстердаме, который выдал визу мне. Разрешение на визу должно было включать мою ближайшую семью и несколько родственников, всего десять человекк. Все эти дела заняли не более получаса. Полчаса за десять спасенных жизней – это так легко, когда знаешь нужных людей!
Во всем мире нет страны, которую я вспоминал бы с большей благодарностью, чем Республика Эквадор! В 1938 году меланхолически-беспечные обитатели Кито мало что знали об евреях. Лишь горстка евреев добралась до этого потаенного места в Андах, во вторую в мире по высоте над уровнем моря столицу страны. Время от времени там появлялись евреи – инженер, химик или странствующий торговец. В Кито слово Judeo не означало еврея. Этим словом называли человека, который либо взимал очень высокий процент за ссуду, либо хорошо зарабатывал на перепродаже товаров. Слово не подразумевало ни национальности, ни расы, ни религии. Актер, которого я встретил еще на корабле «Боскуп», пригласил меня провести с ним Рождественский вечер 1938 года в доме его родителей. Они были весьма удивлены, когда я поднялся уходить после обеда вместо того, чтобы ехать с ними на Misa de gallo - к вечерней мессе. «Полагаю, вам известно, что я – еврей”, - объяснил я им. – “Ну и что? – возразили мои хозяева. – Еврей или христианин – мы ведь все католики, не правда ли ?»
Газеты печатали статьи о преследованиях евреев в Германии, но эти евреи были так же далеки им и абстрактны, как жители Индии. Потом наступил Anschluss, Мюнхенские соглашения и Хрустальная ночь. Это было как потоп: вода поднималась, и все больше людей стало спасаться бегством. Около трех тысяч евреев достигли новой горы Арарат – теперь она лежала меж двух горных цепей Анд в виде идиллического города с колониальными улицами, индейцами- носильщиками, ярким утренним солнцем и непроницаемо-темными ночами, города по имени Сан-Франциско де Кито (Кито по испански означает пятый). Пришельцы появлялись всего по нескольку человек в раз. И они не были предпринимателями, как это происходило в других странах Южной Америки. Это были инженеры и доктора, художники и музыканты, журналисты и техники, промышленники и химики, университетские профессора, студенты, актеры, ремесленники, повара. Большинство из них говорило по-немецки, некоторые – по-чешски, по-румынски, по-польски, по-итальянски. Очень мало кто знал идиш. Оказавшись среди кривых улочек, булыжных мостовых и босоногих индейцев в пыльных пончо, они, может, и не испытывали сильной ностальгии, но мыслями все время возвращались назад, в прошлое. Каждое второе слово у них было: там, в Европе.
В Эквадоре никогда не было большого количества «гринго», как называли (безо всякого негативного оттенка) иностранцев. К ним всегда относились с уважением, независимо от страны происхождения, и обращение к ним было – Mister. Ксенофобии не существовало. Любой эквадорец предпочел бы сдать свой дом гринго за триста сукр, чем своему соотечественнику – за 400 сукр. Быть estranjero означало пунктуальность, чистоплотность и надежность. Такая репутация прибывавших сюда раньше и при других обстоятельствах иностранцев значительно облегчила вживание бывшим жителям Германии, Австрии и Чехословакии.
«Вы, наверно, приятель мистера Гиза” – наивно говорил какой-нибудь quitenos (житель Кито) еврею-беженцу из Германии, так как мистер Гиз был тоже aleman – немец. То, что он был при этом главой местного гестапо – эту разницу сеньор Гонзалес, или сеньор Санчес были не в состоянии понять. Ведь в Эквадоре тоже были свои liberals (либералы) и conservadores (консерваторы). И если эквадорец приветствовал беженца словами «Хайль Гитлер», он делал это безо всякого злого умысла. Он просто хотел показать, что знает несколько слов по-немецки.
Странно, но эту разницу эквадорцам объяснили не немцы. Советник посольства Германии доктор Клее ясно заявил, что евреи, которые обращаются к нему по поводу паспортов, для него – германские граждане и всегда могут рассчитывать на его содействие. Разницу подчеркнули сами еврейские эмигранты. Когда разразилась война, евреи в Эквадоре стали очень воинственны, и немцы отреагировали соответственно – но первыми нападки на еврейскую общину не начинали.
В маленьком городе Кито с населением всего в 160 тысяч, лишь половина которого носила европейскую одежду, группа в 3000 человек представляла весьма значительное «меньшинство». Вскоре город стал полон «мистеров», и они утратили свой престиж. К тому же многие из них стали заниматься недостойными, с местной точки зрения, занятиями – ходили по домам и продавали либо конфеты за наличные, либо ткани – в кредит. Ясно было, что что-то у этих «мистеров» неблагополучно, и вскоре они стали для quitenos – местных жителей - ассоциироваться со слово misterioso – загадочный, таинственный.
Жителям Кито казалось невероятным, что эти хорошо одетые люди, которые приехали сюда с большими ящиками багажа (нацисты не возражали против отправки таких вещей, как старая мебель и тому подобное имущество), должны зарабатывать на жизнь! Согласно местным иммиграционным законам, приезжим следовало заняться либо сельским хозяйством, либо идти в промышленность. И ради того, чтобы вырваться из Европы, они соглашались на все условия. Но сельскохозяйственное умение нельзя приобрести за ночь. У местных землевладельцев – hasendados были большие участки земли и они давали им неплохой доход. Но откуда у беженца могли взяться деньги, чтобы купить участок, достаточный чтобы прокормиться? А быть в сельском хозяйстве кем-то иным, кроме собственника, было бессмысленно – в этой сфере наемные батраки (рeones) зарабатывали всего несколько центов в день. Неудивительно поэтому, что предполагаемые фермеры предпочитали маленькую лавку размером пять на пять футов на центральных улицах Кито, где они «высаживали» в окошке мужские галстуки или рубашки, и «собирали немедленный урожай» при появлении покупателя. Чужаки-пришельцы были, без сомнения, весьма предприимчивы. Они произвели переворот в сонном Кито, где количество рабочих дней в году было сведено приблизительно к 180 из-за многочисленных фестивалей и праздников. В придачу к множеству маленьких лавочек и забегаловок, возникших буквально за ночь, приехавшие открыли и какие-то «фабрики», которые позднее внесли существенный вклад в индустриальное развитие страны, но вначале эти так называемые «фабрики» размещались в пустующих гаражах их домов (у кого из них мог быть автомобиль?) и состояли из горстки рабочих, включая самого владельца и его семью. Таких вещей, как предварительное изучение потенциального рынка, не было и в помине. Просто осматривались вокруг, чтобы убедиться, чего в стране не хватает – и тут же решали приняться за производство этого самого. Кому-то сразу улыбалась удача, а кому-то не везло.
Многие из эмигрантов были не в состоянии перестроиться. Встречались случаи добровольной, почти мазохистской деградации личности. Некоторые европейцы просто не могли примириться с мыслью, что им придется закончить свои дни в Эквадоре. Они рассматривали эту маленькую отсталую страну как какую-то недорогую и непродолжительную остановку на жизненном пути. «Там, позади» они знали изысканую и обеспеченную жизнь, а здесь принуждены были сооружать мебель из ящиков, считать каждую копейку (то есть сукр), отказывать себе в лишнем кусочке масла, хотя у некоторых были когда-то солидные счета в банках. Годы жизни в Эквадоре они считали потерянными впустую. Многие даже не распаковывали чемоданы. Они постоянно сравнивали свою прежнюю жизнь с теперешней, но не делали никаких попыток ее как-то улучшить.
К счастью, у большинства приехавших отношение к новой жизни было позитивным. Они были благодарны Богу, который привел их в этот островок покоя посреди катаклизмов, раздирающих остальной мир. Потому что это был поистине островок покоя. И для таких людей существовали не только «вчера» и «завтра», но и «сегодня». В короткий срок еврейская жизнь, необычная для Южной Америки, забила ключом в Кито. Из 3000 евреев, которые с 1940 до 1945 годов составляли еврейское население Эквадора, больше 95 процентов были беженцами из гитлеровской Европы. И в то время, как в других латиноамериканских странах существовало заметное разделение на «старых» и «новых» иммигрантов, состав евреев Эквадора с самого начала был однородным. По всей остальной Южной Америке евреи делят себя на ашкеназийских, сефардийских и немецких. В Эквадоре вторая группа почти не присутствовала. Восток и Запад сближали промежуточные персонажи, так как часто говорившие по-немецки евреи были родом из Польши или Румынии, хотя и жили впоследствии в Германии или Австрии. А так как почти каждый понимал немецкий, он вскоре стал общим языком. Испанским же пользовались только при общении с эквадорцами.
Вскоре у евреев Эквадора, 80 процентов которых жило в Кито, уже были организации, занимающиеся культурной и религиозной жизнью, а также взаимопомощью и общественными делами. Были созданы арбитраж, ритуально-погребальное общество (Hevra Kadisha), женская лига, молодежная организация, атлетический клуб. Был также основан кооперативный банк при поддержке Объединенного комитета по распределению. Возник театр, кладбище, кошерный ресторан. Появились также и две газеты: раз в две недели выходила газета на немецком языке и раз в неделю – на испанском. Большой зал Asociacion de Beneficencia Israelita – Ассоциации еврейской благотворительности использовался почти треть дней в году для культурных вечеров. В то время как в Аргентине и других латиноамериканских странах была сильная тенденция отхода от веры, в Эквадоре, наоборот, многие секулярные евреи возвращались к религии, привлеченные интенсивной общественной жизнью еврейской общины.
Художники и музыканты, доктора и ученые, архитекторы и журналисты способствовали росту престижа этой иммиграционной общины. Гордость, которую многие выдающиеся члены этой общины испытывали за свое еврейство, вызывала аналогичную гордость и у других, и они не считали нужным скрывать свое проис- хождение. Я никогда не жил в обществе более жадном до культуры, чем еврейская община в Кито. В город лишь изредка заезжал театр, музыкальной жизни почти не было. Был кинотеатр, где шли мексиканские и аргентинские фильмы, конечно, на испанском языке, который у большинства еще был несовершенен, а также на английском, который почти никто не понимал. Испанские титры не успевали прочитать. Большинство иммигрантов приехало из больших городов – Берлина, Праги и Вены. Они скучали без театра, оперы, концертных залов и кабаре. Любая попытка создать что-либо подобное встречалась с энтузиазмом. Как во всяком обществе, было соответствующее количество талантов, но даже те люди, которым никогда бы раньше не пришло в голову выйти на сцену, были захвачены общим настроением и, к своему удивлению, вдруг убеждались, что они тоже могут внести какой-то вклад в жизнь общины. Положение в обществе в эти давние дни, когда еще никто не успел нажить состояние, определялось лишь тем, что каждый вносил в духовную и культурную жизнь этого общества.
Эти первые годы в Кито для многих были самыми яркими и активными в жизни. Общая судьба объединяла всех в группу, которая вместе дышала и смеялась, преодолевала трудности испанского языка и хохотала над смешными ошибками, общими для всех нас, затаив дыхание, слушала плохие военные новости и радовалась хорошим. 3000 евреев Кито были как одна большая семья, со всеми плюсами и минусами, включая неизбежные ссоры. Чудесное спасение из ада Европы обострило понимание, что жизнь нельзя принимать как должное, что ею надо наслаждаться, и сегодня лучше, чем завтра. Женщины часто оказывались главными добытчиками в семье. Готовясь к эмиграции, они освоили разные виды ремесел, научились делать сумки, пояса, искусственные цветы, шоколад, а их мужья, которым требовалось больше времени, чтобы найти свое место в экономике страны, помогали все это сбывать. Женщинам, которые не привыкли раньше так тяжело работать, требовалось хоть какое-то утешение. Оно нужно было и мужчинам, которых работа разносчиками тяготила и унижала. А какое могло быть утешение? Конечно, романы на стороне! Легкость и разреженность воздуха Кито способствовала легкомыслию и чувственности.
Я был один из первых «основателей» еврейской общины в Кито. Через несколько недель после моего приезда была учреждена Asociacion de Beneficencia Israelita – Ассоциация еврейской благотворительности, и я открывал ее собрание. Бессмысленно, - сказал я, - предаваться ностальгии по Европе. И несправедливо смотреть на Эквадор как на временное пристанище. Быть estranjero - чужаком в Эквадоре не лишено преимуществ. Давайте будем лояльными чужаками. Я привел шутку еврейского беженца из Германии, оказавшегося во Франции, который, глядя на парад французской армии, воскликнул: а наши эсэсовцы маршируют слаженнее! Вместо того, чтобы критиковать, давайте вносить посильный вклад в прогресс и развитие Эквадора. Нас вышвырнули из своих стран как евреев, но будет еще одной победой Гитлера, если мы станем скрывать или маскировать свое еврейство. Давайте с гордостью нести свое происхождение, - закончил я.
Это не была речь в поддержку сионизма. Британцы пытались переиграть Германию и перетянуть арабов на свою сторону. Мировая война клубилась на горизонте, и создание еврейского государства в Палестине выглядело как никогда утопией. Но даже если отделить Сион от сионизма, оставалась его идеология, которая позволяла идти по жизни с высоко поднятой головой.