Ольга ФИКС

МОЯ ПОДРУЖКА СМЕРТЬ


1

Не секрет, что эмиграция никому не далась легко. Ох, сколько ж охотничьих рассказов наслушалась я на эту тему!

И как неслись ночью, судорожно прижимая к груди за несколько поколений нажитый скарб и ближайших родственников, на ходу теряя детей, чемоданы и тапочки – на вокзале, в порту, на аэродроме. Как сперва загнали в какую-то тьмутаракань. Как ни словечка не понимали и ни в чем решительно не ориентировались. Как гнули спину и ломали ногти, вылизывая чужие квартиры (а чем еще заработать в чужой стране на первых порах?). Как бестолково тыкались из кабинета в кабинет в длиннющих коридорах бесконечных учреждений, стискивая побелевшими пальцами папки с документами, подтверждающими, что ты есть ты, то есть действительно сын своих родителей, родился, учился, работал… – а в кабинетах качали головами, кричали или недоверчиво улыбались – сразу даже не поймешь чего хуже – и посылали – дальше по коридору, в другие какие-нибудь кабинеты...

И как лишь полгода, год, полтора, два, три года спустя, сперва еле-еле, потом постепенно, шаг за шагом… Да, было ужасно трудно, но зато вот теперь – смотрите-ка! Кто бы мог подумать!

А впрочем, и теперь, конечно, есть свои трудности, конечно, как же без этого, но уже не сравнить, не сравнить…

Не то чтоб я в этом смысле была исключением. Но все-таки кое в чем мне повезло больше, чем другим.

Во-первых, я была матерью-одиночкой и притом с ребенком сравнительно раннего возраста – моему сыну Вовчику тогда только исполнилось пять.

А пять – это вообще-то замечательный возраст, потому что это уже подготовительная группа при школе, что куда дешевле обычного садика. И вообще, пять лет – это уже разумный возраст, это тебе не два, не три и даже не четыре. Пять – это уже человек, с которым можно договориться (с моим, во всяком случае, сыном вполне уже можно было).

Но, с другой стороны, это возраст еще достаточно юный, чтобы рассчитывать на вполне приличное пособие и всяческие льготы.

Во-вторых, с нами приехала моя мама. А так получилось, что родила она меня сравнительно поздно, и значит, ко времени переезда в Израиль мама была уже достаточно пожилой – даже и по израильским бесчеловечным меркам – так что ей сразу же полагалась пенсия по старости.

В-третьих, я уже немного знала язык – курсы иврита располагались прямо в моем родном Доме пионеров, где я когда-то с острой ненавистью училась тренькать на фортепьяно, а потом с не менее острым восторгом – тренькать на гитаре, с упоением завывая бардовские песни.

В этот же Дом пионеров я весь свой последний московский год приходила раз в неделю на бесплатные уроки иврита.

Вышло так, что нашей группе несказанно повезло с учителем. На нашу долю не хватило израильтян – носителей языка, и потому с нами занимался Гриша Абрамович, бывший отказник, бывший узник Сиона, многоопытный подпольный учитель иврита, а сверх того – милейший, обаятельнейший человек, безумно похожий на Леню Зямушкина, мою первую любовь – командира нашей кспшной группы, руководителя нашей гитарной школы и отца моего сына – Леня тоже был, конечно, еврей, вот только уехал гораздо раньше, еще в первую волну, и не в Израиль, конечно, а в Америку. У него были жена и две маленькие дочки, а что я беременна выяснилось уже после его отъезда( так что он и не узнал ничего о своем неожиданном отцовстве).

Благодаря Грише мы всей группой примерно через полгода заговорили довольно бегло. Во всяком случае, те, кто приходил на занятия достаточно регулярно. Я-то изо всех сил старалась не пропускать! Не из-за учебы, конечно. Просто я, как идиотка, снова влюбилась, и каждый урок превращался для меня в своего рода свидания – как когда-то в гитарной школе. Можно сказать, любовь всегда шла на пользу моему образованию – я ведь и на гитаре, благодаря ей, тренькаю сравнительно неплохо, в отличии, скажем, от фортепьяно. Ух, как же я ненавидела Ольгу Павловну!

В последний перед моим отлетом урок мы, как всегда в таких случаях, устроили после занятий в мою честь прощальное чаепитие. Гриша надавал мне кучу напутствий и пожеланий, чмокнул в щеку и произнес прочувствованный тост. В нем он выражал глубокое (на мой взгляд, абсолютно незаслуженное)восхищение моими успехами в языке и полную уверенность в моих несомненных грядущих успехах на исторической родине.

 – А главное, Сашенька, – сказал он напоследок. – Главное – ты себе просто не представляешь, как тебе повезло с профессией! Это же такое невероятное счастье – что ты медсестра!

 – Да ну? – изумилась я. В России медсестра – это просто тяжелый труд за грошовую зарплату и ни малейшего уважения.

 – Что я тебя убеждать буду, – Гриша даже рукой махнул. – Сама увидишь. Ты главное, как приедешь, сразу в центре абсорбции скажи, что ты медсестра. Они тебя направят на специальные курсы, там подготовишься к экзаменам, сдашь – и все, ты уже человек с профессией! А работа для медсестры всегда найдется, и платят у нас медсестрам неплохо.

Как он сказал, так и вышло.

Так что – во-первых, сын, во-вторых, мама, в-третьих – то, что язык какой-никакой, а уже имелся, а главное, главное, то, что я медсестра!

Хотя тоже, само собой, не обошлось без трудностей. Все было – и жара летом, и сырость зимой, и пока привыкли, и мама моя первый год много болела, и сынишка то и дело сопливился, а уж сколько вшей притащил из сада!

 

2

Экзамен на лицензию я сдала с первого раза, что можно было считать жутким везеньем. Из всей нашей группы разновозрастных и разномастных репатриантов, собранных со всех концов света, лицензию одновременно со мной получили двое – эфиопка Варка, отработавшая десять лет в реанимации Аддис-Абебы, и англичанка Габи , у которой кроме диплома медсестры имелась также полученная в Кембридже степень по общей физиологии. Зубрила Илана из Черновцов недобрала двух баллов. Литовке Альдоне, закончившей у себя в Вильнюсе магистратуру по специальности “Медсестринское дело”, не хватило пяти. Обе они с блеском пересдали этот экзамен через полгода. А я получила шестьдесят один – ровнехонько столько, сколько требовалось, при проходном шестьдесят.

Что лишний раз доказывает, что в жизни все решает слепой случай – Альдона с Иланой всяко знали в сто раз больше меня – им просто не повезло.

И вот со своей новехонькой лицензией я стала устраиваться на работу.

 

Я взяла телефонный справочник и добросовестно обзвонила все имеющиеся в пределах досягаемости больницы. В четырех из них мне предложили прислать резюме по факсу. Я приуныла, так как факса у меня не было. Зато в пятой меня сразу пригласили на собеседование. Желательно прямо завтра утречком, часиков в восемь. Сможете? Ну, прекрасно.

Больница была маленькая, чем-то напоминающая наши райцентровские больнички – три этажа, высокие потолки, огромные, как бальные залы, палаты, бесконечные коридоры. Я представляла себе израильские больницы совершенно иначе и была несколько растерянна, но потом решила, что так даже лучше – привычно и не так страшно.

Меня встретила высокая, седая, прямая как палка женщина в накрахмаленной белой блузе и белой юбке чуть ниже колена– типичном облачении израильской медсестры.

Теперь, когда в шесть утра или в два часа пополудни, впрыгивая в автобус, я вижу вокруг женщин и девушек в белых одеждах, то невольно чувствую свою с ними родственную связь. Точно мы не только мед, но и в самом деле сестры. Словно я часть огромной семьи, где столько родственников, что всех и не упомнишь. Глуповато, конечно, и как-то сентиментально – но вот так я чувствую, тут уж ничего не поделаешь.

Женщина, встретившая меня, была главная медсестра больницы. Она самолично проверила все мои документы – новенькую лицензию, нотариально заверенные переводы медучилищного диплома и трудовушки. Назадавала кучу вопросов – хотя, похоже, ее интересовали не столько ответы, сколько уровень моего иврита. А в завершенье сказала, что может мне предложить лишь отделение общей терапии.

Я согласилась, не раздумывая. Только что закончились выплаты корзины абсорбции, мы остались при крохотной маминой пенсии и микроскопическом пособии на ребенка. Меня преследовали призраки чьих-то неубранных квартир, километры неоплаченных счетов за свет и за газ… Так хотелось хоть какой-то определенности в жизни!

Я поднялась на второй этаж, зашла в отделение. В нос ударил знакомый запах – смесь хлорки и аммиачных паров с легкой примесью печенья и фруктов из передач. Запах больницы ни с чем не спутаешь, он даже снится мне иногда по ночам. Сестринский пост, как водится, в глубине коридора, и за ним, как обычно, никого. Я почувствовала, что словно бы и не уезжала.

Все обнаружились в маленькой комнатке для персонала. За столом пили кофе высокий парень в очках и сдвинутой на бок вязаной кипе, пожилой мужчина в бухарке, кудрявая толстушка средних лет в синей беретке, явно религиозная, и явно замужняя, молодая арабка в традиционно скрывающем плечи и шею платке, и высокая, статная дама с выбеленными до цвета слоновой кости тщательно уложенными волосами и безмятежными голубыми глазами, без определенного возраста – ей можно было дать и сорок, и двадцать пять. В центре стола, возле чайника, покоился массивный, нестерпимо сверкающий на утреннем солнце мотоциклетный шлем.

Позади, на низком широком подоконнике, свесив длинные костлявые ноги, сидела и грызла яблоко невысокая худощавая женщина, неясных лет и национальности, с перекинутой через плечо тощей седовато-мышиной, небрежно заплетенной косой. Она , единственная из всех, была не в форме, а в летнем платье, белом в черных горохах, с короткими рукавами.

 – Утро доброе, где я могу найти Сильвию, старшую сестру отделения? – на одном дыхании выпалила я.

 – Утро светлое, – приветливо отозвалась идеальная дама. – Сильвия – это я. Чем могу быть полезна?

 – Я от Главной Медсестры.

 – Да, она мне звонила. Хочешь у нас работать?

 – Очень хочу!

Тут все, как по команде, разом оторвались от кофе и уставились на меня. Я изо всех сил постаралась всем сразу улыбнуться. Улыбка вышла косая, кривая и расплывающаяся во все стороны.

Старшая сестра Сильвия сделала приглашающий жест рукой.

 – Знакомьтесь, господа, это Алекс, наша новая медсестра, репатриантка из России.

 – И я Алекс, – весело откликнулся парень в кипе. – И, что характерно, тоже из России.

 – Саша, – пояснила я.

 – Алеша, – пояснил он.

 – Так ведь и я из России! Ну, из бывшего СССР, то есть, – торопливо заговорил мужчина в бухарке. – Из Самарканда я, Барух меня звать. Добро пожаловать!

 – Я смотрю, тут почти одни земляки собрались, – рассмеялся Леша. – Я из Питера, а ты, Саш, откуда будешь?

 – Из Москвы.

 – Надеюсь, вы не станете возражать, если мы с Джамилей перейдем на арабский, – вежливо вклинилась в наш разговор Сильвия. Тут только я осознала, что мы уже минут пять беззастенчиво треплемся по-русски, и вспыхнула до корней волос.

 – А впрочем, если для пользы дела… – Сильвия величаво поднялась, подхватила со стола мотоциклетный шлем. – Вот что Алекс, сейчас мы все будем купать больных. Эстер тебе все покажет, объяснит, что и как. Ходи за ней, куда она, туда и ты, и спрашивай все, что будет непонятно. Ну, удачи.

 – Эстер – это я, – раскатисто грассируя, представилась толстушка в синем берете.

 – Очень приятно, вы извините, что мы тут по-русски, – заоправдывалась я.

 – Да ничего, – она приветливо улыбнулась. – Ну, пойдем, что ли? Утром дел много, болтать некогда. Джамилюш, ты с нами?

 – Конечно, конечно, – засуетилась арабка. Все разом зашевелились, задвигали стульями, вскочили из-за стола, двинулись к выходу. У дверей даже образовалась небольшая пробка.

С порога я обернулась к окну. На подоконнике, так никем мне и не представленная, по-прежнему сидела и беспечно кусала яблоко странная костлявая женщина в белом платье в черный горошек.

 – Пойдем, пойдем, времени нет оглядываться, – заторопила меня Эстер. – Если прямо сейчас не начнем – до обхода ни за что не успеем. А врачи, они, ты же знаешь –везде одинаковые, что в России, что в Израиле, да хоть бы и у нас в Марселе. Ждать не станут.

И я послушно отвернулась от окна и двинулась вслед за всеми. Начиналась утренняя суета, обещавшая, сделаться привычной на ближайшие дни и, возможно,годы. Во время дежурства главное – это я усвоила еще в России – поймать и удержать ритм. Все всегда надо делать вовремя.

 

Эту, с подоконника, мы встретили в третьей по счету палате, где койку у окна занимал сухонький старичок Икс. Вставленные в его ноздри пластиковые трубки тянулись к торчащему из стены, до упора открытому кислородному крану.

Она стояла у кровати и вместе со мной потянула за простыню, пока Эстер осторожно поворачивала больного на бок.

 – А ну, брысь! – неожиданно замахнулась на нее Эстер. – Нечего тебе тут!

 – Я ж только помочь!

 – Знаем мы твою помощь!

Женщина в платье с горохами отцепилась от простыни, отступила на шаг и проговорила, ни к кому особо не обращаясь:

 – Можно подумать, ты сама не видишь, что ему хана.

 – Вижу – не вижу, – не твоего ума дело. У тебя своя работа, у нас своя. И не путайся под ногами, – непреклонно сказала Эстер и, уже обращаясь ко мне, добавила: – Тяни давай, чего стала? Время, время! – и она выразительно постучала ногтем по циферблату водонепроницаемых часов.

 – Время, время, – эхом отозвалась женщина, негромко, как бы про себя, послушно отходя в сторону и тем самым освобождая нам поле действий.

 – Да шевелись же ты, обход через полчаса! – рявкнула Эстер, и я дернула простыню на себя с удвоенной силой.

 – Через полчаса, – прошелестело у меня за спиной, но обернуться я уже не посмела.

 – Кто это? – спросила я у Эстер по дороге в следующую палату.

 – Да Смерть наша, – раздраженно бросила в ответ Эстер. «Шутка такая, – решила я, – а может я просто недопоняла или не расслышала. С моим-то ивритом!» Размышлять и переспрашивать было некогда – времени и впрямь оставалось мало, а дел еще очень и очень много.

 

3

Вы когда-нибудь мыли бессознательных, лежачих больных, опутанных трубками и проводами? Их моют в постели, осторожно перекатывая с боку на бок, предварительно сняв простыню с резинового матраса.

Обтирают одноразовыми намыленными мочалками, стараясь, чтобы мыло не затекало во всякие естественные и неестественные отверстия, типа дырки для питания в животе, или дырки для дыхания в горле. Быстро отключают и подключают трубки для ИВЛ, меняют в них засорившиеся фильтры, продувают, промывают, вставляют обратно – быстрей, быстрей, сколько, по-твоему, человек может не дышать!

Сухую, потрескавшуюся, местами дырявую кожу смазывают заживляющими мазями, на отслоившиеся места накладывают заплатки из специального, стимулирующего грануляцию пластыря. Чистые, обсушенные простынками (Не вытирать! Промокать осторожненько, а то последняя кожа слезет!) тела облачают в пижамы и ночные рубашки, укладывают в естественные позы, коленки и локти подпирают подушками и валиками из скатанных одеял. Кого-то переносят в кресло, кого-то на диван, поближе к окну.

В приведенном в порядок виде палата напоминает диковинную выставку кукол. Впрочем, у кукол этих есть глаза, порой с испугом следящие за каждым твоим движеньем.

Встречаются также сохранившие способность самостоятельно дышать и, стало быть, издавать звуки. Эти стонут, когда их переворачивают, вскрикивают, если вылитая на них вода оказывается чересчур горячей или слишком холодной, ругаются еле слышно на всяческих языках, а иногда говорят «Спасибо».

Из семи палат в трех просто лежачие, в одной – прикрепленные к датчикам-мониторам, отмечающими их каждый выдох-вдох, каждое сердечное сокращение. Зато в двух последних почти нормальные на вид люди – передвигаются в креслах-колясках, а некоторые даже ходят ногами – пускай хоть с палочкой или ходунком. Такому можно выдать чистую пижаму и полотенце, и он себе самостоятельно потопает или покатится в ванную. Где ему, конечно, все равно потребуется помощь – раздеться-одеться, повернуть тугой кран, вылить на голову шампунь, да хоть спинку потереть на худой конец.

Большинство были старики. Лишь дважды или трижды бросились мне в глаза гладкие лица без морщин,и одно из них было лицом идиота.

Молча и неуклонно мы продвигались из палаты в палату, толкая перед собой каталку с бельем, памперсами, мочалками, шампунями и прочими причиндалами. К концу пути у меня уже напрочь отваливались руки, и дико ныла спина.

 – Тут что, каждый день так? – шепотом спросила я у Баруха.

 – А как же? Люди же чистыми должны быть, свежими должны быть, пахнуть должны хорошо! Да ты что, дочка, никак устала уже? Рановато! Смена-то едва началась!

 – Сейчас остатних дополоскаем и передохнем, – утешил меня Алекс. – Если врачи задержатся, так еще и пару минут перекурить можно будет. Ты, кстати, куришь?

Я не курила, но на всякий случай кивнула. Алекс мне понравился, а перспектива вырваться хотя бы на пару минут из этого паноптикума выглядела сказочно привлекательно. Не при больных же они здесь курят! Наверняка ведь сбегают куда-нибудь.

Врачи, однако, не запоздали.

Обход – он и в Африке обход. Вереница врачей и сестер спокойно и плавно перетекала из палаты в палату, обмениваясь краткими восклицаниями, словами и междометьями, а изредка даже фразами, пока не достигла палаты старичка Икс.

Уже с порога я увидела, что за время нашего отсутствия лицо его из бело-желтого сделалось почти синим.

Врачи, санитары, сестры всем скопом рванули вперед и навалились на старичка. Они плясали на его хрупких ребрах, пихали ему в горло пластиковую трубку, кололи иголками, били под дых… Со стороны все это сильно напоминало сцену группового изнасилования.

 – И чего суетятся? – шепнул за моей спиной Алекс – Ослепли они все, что ли?

Я пригляделась. У кровати, старательно не замечаемая никем, в самой гуще суетящихся людей, спокойно стояла Смерть и молча, неспешно складывала в конверт нечто прозрачное и невесомое, шелестящее еле слышно – не то кальку, не то шелк, не то тонкий полиэтилен.

– Все! – выкрикнул, наконец, чей-то голос. – Фиксируйте время смерти: 9 часов 37 минут!

Я вздрогнула – действительно, прошло ровно полчаса! – и, похоже, здорово побледнела, потому что Лешка, едва взглянув на меня, немедленно ухватил за плечо и потащил за собой.

Я рыжая, а мы, рыжие, вообще как-то легко и непринужденно меняем цвет лица – краснеем, зеленеем, бледнеем. Я еще с недосыпа мгновенно обзавожусь синеватыми мешками под глазами.

 

4

– Понимаешь, Израиль, – изрек Алексей, закуривая, – место такого высочайшего духовного уровня, что многие сакральные сущности и процессы, ну вот, та же Смерть, например, становятся здесь видны, так сказать, невооруженным глазом.

 – Подожди, то есть ты хочешь сказать, что это… в самом деле то, что я думаю? Что она действительно…

 – Ну да! Взяла его душу, сложила и положила в конверт. Все правильно. Но, знаешь, мы тут такого навидались, что никого уже ничем особо не удивишь. Вот когда я в армии был… Да и некогда нам тут особенно удивляться. Сама видишь, отделение тяжелое, работы до фига, иной раз спину выпрямить, да что там – вдохнуть и то некогда – где уж там задумываться да дивиться. Вообще я тебе, Саш, вот что скажу: человека – да, человека, иной раз, жалко, до слез, а как именно, каким способом он от нас ушел – в конце концов, не так уж и важно. Ты согласна?

Я молча кивнула и поморщилась – не выношу сигаретный дым. И впервые пожалела, что не поехала, как все нормальные люди, в Америку

Мы стояли на площадке пожарной лестницы, между вторым этажом и третьим, прислонясь к перилам и разглядывая текущую внизу пеструю толпу , на две трети состоящую из паломников и туристов. Евреи в лапсердаках, с длинными пейсами, словно сошедшие прямиком со страниц книг Шолом-Алейхема, монахини в черных и серых клобуках, священники всех конфессий, арабы в белых одеяниях, в куфиях и чалмах, и просто люди – в шортах и маечках, потому что жарко. Они толкались, переговаривались между собой, машины гудели на них на перекрестках.С минарета в Старом Городе громко закричал муэдзин.

 – Мужчина, угостите папироской? – прозвучало с легкой хрипотцой у меня над ухом. Я обернулась и чуть не ухнула от неожиданности вниз, на холодные плиты тротуара.Но крепкие костлявые пальцы удержали меня за плечо.

За спиной у меня стояла Смерть.

 – Что ж ты, кролик, людей пугаешь? Решила за один день план перевыполнить? – укоризненно сказал Леха, невозмутимо протягивая ей “Лаки Страйк”. Смерть ловко выхватила сигарету, прикурила от Лешкиной и с наслаждением затянулась.

 – Курение укорачивает жизнь... – начал Леха.

 – И продлевает Смерть! – закончила она, и оба они радостно захохотали.

Крупные, передние зубы Смерти сильно выдавались вперед, и в самом деле придавая ей сходство с кроликом или еще каким грызуном.

Теперь на меня дымили с двух сторон.

 – Гнусный день, – изрекла Смерть, выдохнув особо круглое и ровное облачко дыма. – Теперь вот еще отчет писать. Ты извини, – обратилась она ко мне, – что я тебе в первый рабочий день так подгадила, прочухаться толком не дала. Понимаешь, я ж не со зла. Просто у меня расписание.

 – Я понимаю, – сказала я. Чем-то она была мне симпатична, как не кощунственно это прозвучит.

 – У всех расписание, – Алексей решительно загасил бычок, поправил окончательно съехавшую на ухо кипу и дернул меня за рукав. – Пора нам с тобой двигаться. Врачи там, небось, уйму назначений понаписали, а кому их выполнять, как не нам? У тебя, – обернулся он к Смерти, – надеюсь, на сегодня все? А то, я боюсь, девушка не выдержит и сбежит, а у меня, между прочим, на нее серьезные виды.

Смерть небрежно махнула ему рукой: дескать, можешь не беспокоиться, а мне подмигнула и тайком показала большой палец. И мы пошли в отделение, а она осталась сидеть на узкой площадке пожарной лестницы, болтая костлявыми ногами над улицею Пророков и пуская в небо дымовые колечки.

 

5

Что скрывать, Смерть часто выручала меня на первых порах. Она подставляла свое плечо, когда я в одиночку ворочала тяжелые, неподвижные, скользкие от пота тела, меняла со мною на пару памперсы, если на смене оказывалось нечетное число персонала, подсказывала, где что лежит, переводила для меня просьбы не говоривших на иврите пациентов – а таких в отделении было не меньше трети. Смерть в совершенстве знала бесчисленное множество языков, так что ей это было вовсе нетрудно.

В отделении к ней относились по-разному и в зависимости от обстоятельств. Иной раз, если кто-то заболевал или по другой какой причине не выходил на работу, Смерть вообще приходилась очень даже кстати. Алекс держался с нею по-свойски, Эстер ее на дух не выносила, Барух иной раз пускался с ней в длинные философские разглагольствования, иной раз словно вовсе не замечал. Джамиля, едва завидев ее, плевалась и шипела «Хамса, хамса, хамса» (арабский такой заговор от сглаза).

Сильвия проходила будто бы сквозь нее, хотя явно прекрасно видела Смерть и слышала, чему было немало косвенных доказательств. В частности, она, как и Алекс, немедленно прекращала реанимационные мероприятия, заметив, что Смерть уже завладела душой пациента.

Я успела проработать какое-то время, когда сделала поразительное открытие – вовсе не все наши пациенты были живыми!

Однажды на “скорой” привезли человека, упавшего замертво во время произнесения заздравного тоста на бар-мицве внука. Когда работники “скорой” передавали его нам, из обеих его рук тянулись пластиковые трубки, и капающие в них растворы поддерживали работу сердца. Изо рта его торчала трубка, соединенная с машиной для искусственного дыхания. Глаза его были неподвижны и словно бы подернуты тонкой пленкой.

 – Доктор, почему он такой? – приставала к лечащему врачу дочь, полная женщина лет сорока, в роскошном бархатном платье и белокуром, тщательно уложенном парике – это ее мальчику исполнялось сегодня тринадцать лет.

 – Да помер он, дура! – выкрикнула прямо ей в лицо Смерть, но женщина только с кроткой улыбкой отодвинула ее в сторону и продолжала изводить врача, пока тот не сбежал, сославшись на неотложные дела.

Тогда женщина достала из сумочки МП-плеер и, бережно вложив раковинки наушников в уши отца, включила аппарат на полную громкость. До нас донеслись звуки песнопений.

– Рав сказал, что душа его услышит эти нигуним и вернется, – пояснила женщина, поправила на теле кипу и вышла.

– У-у-у, где теперь его душа! – бросила в сердцах Смерть и грубо выругалась.

Тело пролежало в отделении с месяц, и я изо дня в день с тоской наблюдала, как оно распухает и тяжелеет от бесконечно вливаемых жидкостей, как при этом все глубже западают глаза и проваливаются куда-то внутрь лица нос и рот. Через месяц родственники добились перевода его в место с более высоким уровнем медицинского обслуживания, в специальную палату для коматозников, и со всеми предосторожностями перенесли его, опутанного проводами и трубками, в частную машину “скорой помощи”, оборудованную всем необходимым для таких случаев. Еще долго при входе в эту палату мне слышались звуки распеваемых псалмов.

Полной противоположностью ему был кататоник из палаты напротив. На его абсолютно неподвижном лице жили одни глаза. Ими он взирал со своего ложа на нас, суетящихся вокруг него, меняющих ему памперсы, заливающих питательные растворы в гастростому – трубку, торчащую из живота, по которой пища поступала прямо в ему желудок, отсасывающих слизь из тахеостомы – трубки, торчащей из специально прорезанной в горле дыры, через которую машина ИВЛ через определенные промежутки с шипеньем закачивала в его легкие воздух. Он ничего не делал, не шевелился, только смотрел на нас с невозмутимостью Будды. Обыкновенно мониторы над ним регистрировали абсолютную норму всех жизненных показателей, за исключением дней, в которые врачи планировали перевести его от нас в больницу для хроников. В такие дни у него всегда повышалась температура.

Смерть утверждала, что все его беды от дурного характера, и если бы только он захотел, легко смог бы встать, заговорить, задышать. «Одно чистое упрямство!» – говорила Смерть, и, что характерно, мнение ее абсолютно разделяла жена пациента, считавшая, что муж валяется неподвижно исключительно ей назло. «Все лишь бы не работать, а такой ведь сапожник был – весь Самарканд сапоги у него чинил!» – сетовала она, и Смерть ей охотно поддакивала.

«Всех нас переживет!» – уверяла Смерть, и действительно, за все время моей работы его состояние никак существенно не изменилось.

 

6

 – А в наше отделение только такие и поступают! – горячился Алекс. – Или старики, которым совсем уж хана, или полные идиоты, или бомжи какие-нибудь, на улице подобранные. Если попадется какой пациент приличный и перспективный, так его, небось, не к нам положат, а в кардиологию.

Мы с ним выскочили покурить на свою площадку, в промежутке между ужином и вечерними процедурами. Иерусалим внизу звенел и переливался огнями – был четверг, для большинства конец рабочей недели. Нарядные и веселые люди неспешно прогуливались по улицам, сидели за столиками в открытых ресторанчиках и кафе, и ветер оттуда доносил до нас вкусные запахи.

Курил, конечно, как всегда, один Лешка, а я привычно стояла рядышком, глотала табачный дым и слушала его разглагольствования. Дежурство выдалось тихое, спокойное, никто пока что не умирал и не требовал от нас чрезмерных усилий. Вообще вечерняя смена – с трех до одиннадцати вечера – самая лучшая, ни тебе обходов, ни сложных процедур. И спать не хочется, как, например, в ночную.

– Вон, глянь, какого красавца тащат, – Лешка свесился через перила и показал на машину “скорой”, стоящую у дверей в Приемное. Из нее на каталке выкатили какую-то оборванную и изрядно заблеванную личность неясного возраста. – А спорим, к нам? И диагноз я тебе прямо отсюда поставлю – перепел.

Алексей не ошибся – спустя некоторое время пациент с торчащим изо рта тубусом был доставлен к нам в отделение. Он был без сознания, и дышал за него аппарат, но, если не считать этих несущественных мелких деталей, показался мне на редкость приличным. Высокий, статный мужчина лет сорока, с правильными чертами лица и чисто выбритыми щеками.

 – По-моему, он вовсе не бомж! – высказала я свое мнение.

 – О да! – живо отозвалась Смерть, проходя мимо по коридору. – Ты абсолютно права!

 – Тебе-то откуда знать! – фыркнул Лешка, уже пять минут сражавшийся с упрямым аппаратом внутривенного вливания, который, стоило нажать на кнопку «Пуск» и отвернуться, немедленно прекращал работать и разражался пронзительным писком.– Валялся на улице, пьяный в хлам, захлебнулся в своей блевотине, ребята со “скорой” еле его раздышали. Одежда в клочья, при себе ни денег, ни документов, и это, по-твоему, порядочный человек?

Смерть снисходительно пожала плечами.

 – Леш, – сказала я. – Ты сдвинул бы чуток аппарат. Там под ним пол неровный – плитка раскололась, вот он и раскапризничался.

Тут пациент пришел в себя и не мигая уставился на нас. Непонимание в его глазах сменилось изумлением, которое, в свою очередь, сменил откровенный ужас . Представьте себе – вы открываете глаза, вы хрен знает где, вокруг вас хрен знает кто, в глаза вам бьет яркий свет, в горле дикая боль в сочетании с невозможностью ни закричать, ни попросту закрыть рот или сглотнуть слюну, руки у вас связаны... Мужик резко рванулся, и силища в нем оказалась богатырская. Бинты, связывающие его , треснули и разорвались, высвобожденные руки рванулись к горлу – вырвать скорее орудие пытки…

 – Лежите, лежите, не дергайтесь, все в порядке, все хорошо, – взвыли мы хором, повиснув на нем с двух сторон, но, кажется, наши крики лишь напугали его еще больше.

 – Месье! – громко и отчетливо заговорила Смерть по-французски. – Лягте спокойно и не дергайтесь! Вы находитесь в больнице, и конкретно сейчас вашей жизни ничто не угрожает. Однако впредь, учитывая ваш сегодняшний опыт, вам следует вести себя осмотрительнее. И лучше выбирать, с кем именно и что пить. Учитывая занимаемое вами положение в обществе, подобная неразборчивость в этих вопросах мне представляется абсолютно недопустимой. Приятно было познакомиться.

Я, учившая французский в спецшколе, взирала на Смерть в немом восхищении. Лешка, не знавший иных языков, кроме русского, английского и иврита (английский, причем, очень скверно), только недоуменно вращал глазами, силясь понять, что же происходит.

При первых же звуках ее голоса пациент немедленно перестал биться в наших руках, послушно улегся и все дальнейшие манипуляции с собой сносил с кротостью котенка. Ему вкололи успокоительное, и он заснул. Поскольку имени его никто не знал, на температурном листе, у кровати, красовалось лаконичное Плони бен Альмони. (буквально: Такой-то сын Такого-то)

Поздним вечером, незадолго до пересменки, больницу навестила полиция, вот уже несколько часов безуспешно разыскивающая нового посла Франции, пропавшего нынче вечером из ресторана при весьма загадочных обстоятельствах.

 – Ну вот! – сказала я Лешке. – А говорил – никого приличного!

Он в ответ закатил глаза.

Смена кончилась. Но вечер вокруг был по-прежнему невыразимо прекрасен! И, хотя ноги у нас гудели, а руки буквально отваливались, мы с Лешкой послали на фиг больничную развозку и пошли шататься по ресторанам. А что? Чем мы хуже того посла?

7

 – Знавал я этого Гитлера! – сказал мне 89-летний Лео Майер, когда я вывезла его, свежевымытого, из ванны и катила по коридору в палату. – И девушку, в которую он влюбился, знавал. Хорошая была девушка, красивая. Из приличной еврейской семьи. Конечно, она его послала! А чего ей с ним – целоваться, что ли? Кто он был и кто она?! С другой стороны, – тут Лео сделал паузу и хитро мне подмигнул. – Кто знает, может, поцелуйся она тогда с ним – никакой войны бы и не было?

 – Ну да, не было б! – возразила Смерть. – А чего б тогда было б?

Смерть сидела на пустой кровати и расчесывала спутанную, чуть тронутую сединой косу.

Обитатель этой кровати был не так давно унесен членами Погребального Братства. Кровать его мы, не без помощи Смерти, тщательно очистили, вымыли дез. раствором, застелили чистым бельем, и теперь она терпеливо дожидалась нового пациента.

Я помогла Лео перебраться с кресла на колесиках в постель, смерила ему пульс-температуру-давление, подоткнула со всех сторон его любимый клетчатый плед, пожелала хорошего дня и двинулась дальше.

В соседней палате, под неусыпным наблюдением мониторов, третий день тихо и мирно угасала старушка. Хоть лежала она неподвижно и почти не открывала глаз, Сильвия утверждала, что старушка в сознании, и вереница пришедших проститься родственников тянулась мимо нее денно и нощно.

Поначалу я не вслушивалась в их слова. У меня своих дел хватало. Надо было написать отчет о состоянии вверенных мне пациентов для будущей смены (и я, включив на всю мощь фантазию с опытом, пыталась вообразить, каким оно будет через пять-шесть часов).Нарисовать температурные кривые. Растворить антибиотики для внутривенного введения. Поменять переполненные мочеприемники. Проверить сахар у диабетиков. Да мало ли что еще!

Это не считая того, что меня постоянно дергали пациенты и их родственники со всякими мелкими и крупными просьбами – от подать воды до вызвать главврача, «чтоб он, наконец, прекратил все это безобразие и сделал так, чтобы тете стало лучше, потому что, вы же видите, от ваших действий лучше ей не становится!!»

Поэтому сперва я ничего не слышала и не замечала. Но по мере того, как утренняя суета стала понемногу стихать, до меня стали долетать какие-то обрывки фраз:

 – И скажи Ему там, Элику после армии обязательно надо попасть в университет, ты же знаешь, какой он способный мальчик!

 – Не забудь попросить Его о Рахели и Моше – им как можно скорее нужен ребенок, и скажи Ему, чтоб непременно мальчик!

 – Пусть Он сделает что-нибудь, чтоб печень у Изи перестала наконец болеть, сколько может человек мучиться, столько лет уже на одних лекарствах!

 – Напомни ему о Розе, сколько девочка может ждать? Скажи Ему, пусть пошлет ей жениха хорошего, бизнесмена какого-нибудь, и не старого еще, ведь сколько ей там – всего тридцать, и умница, красавица, а уж хозяйка какая!

 – Попроси Его послать мне выгодного клиента, всего лишь пара-тройка подходящих клиентов – и мой бизнес наладится, я встану на ноги, вылезу из долгов... Да что я тебе говорю – ты ж сама прекрасно все понимаешь, ты, главное, Ему все это скажи!

 – Бабушка Сара, мама сказала, что ты скоро предстанешь перед Всевышним. Попроси Его, чтоб послал мне велосипедик, Ему ведь это ничего не стоит!

 – Пожалуйста, попроси Его, чтоб она…ну, ты же знаешь! Только обязательно попроси! Знаешь, в последнее время у нас все так запуталось… Разве только Его вмешательство… Уговори Его, ты сумеешь! Я на тебя надеюсь!

Я не верила своим ушам. Взрослые, вменяемые на вид люди! Вполне современно одетые. Один даже с сережкой в ухе. Подходили к кровати, склонялись к высохшей, потерявшейся среди подушек и одеял, еле заметной фигурке. Кто-то шептал чуть слышно, кто-то говорил во весь голос – кого тут стесняться, ведь не меня же! Известное дело – надеваешь белый халат – становишься частью мебели.

 – Праведница, видать! – уважительно сказал Борух, раскладывая лекарства. – И семья-то, гляди, какая! Детей чуть ли не дюжина, а внуков, а правнуков! И уходит-то как, вроде и не мучается совсем – верный знак. Злодеев-то всяких, их перед смертью так иной раз корежит! А знаешь, – добавил он неожиданно, – пойду-ка и я к ней! Вроде как одеялку поправить! Найдется и у меня пара слов, Всевышнему нашептать.

Я еле сдержалась, чтоб не крутануть пальцами у виска. Но Борух старше меня чуть не втрое, старый, заслуженный санитар, бывший заведующий Махачкалинской аптеки. Я сильно подозревала, что просить он будет об успешной сдаче экзамена на лицензию фармацевта. Хоть бы в этот, двадцать какой-то раз повезло! Ведь по двадцать раз уже все выучил!

Надвигалась весна, и Лешка тоже не вылезал из учебников, в очередной, надцатый раз пытаясь подтвердить свой диплом врача. Может, мне стоить попросить за него? И маме здоровья, а то в последнее время ей что-то неможется, и мне… А мне-то чего? У меня все есть.

Задумавшись, я нечаянно провела в графике температуры неправильную черту, на что мне немедленно указала Смерть:

 – Вот из-за таких ошибок врачи назначают лишние анальгины, а люди потом мрут от желудочного кровотечения!

 – Да ладно тебе! Никто еще не умер от лишнего анальгина! Ты лучше скажи – это правда? Ее душа в самом деле попадет на небо, и она передаст Ему все их просьбы?

 – Я-то откуда знаю? – пожала плечами Смерть. – Я только отправляю запечатанные конверты.

 

8

 – Девушка, скоро уже?

 – Послушайте, ну откуда я знаю?!

 – Ну у вас же все-таки опыт… Вот если давление 70 на 35, это что значит? Что осталось час-полтора, не больше?

 – Ну, где-то так, наверное.

 – Девушка, а вас как зовут?

Я изумленно уставилась на него. Мужик лет за тридцать, в черной шляпе, в очечках и с молитвенником в руках. Аккуратный костюм весь измялся за долгие часы ожидания. Его послали дежурить, смотреть, что и как, и в нужный момент позвонить. По желанью семьи непосредственно в момент смерти десять религиозных мужчин должны в унисон читать у постели умирающего псалмы. Идея хорошая, но только когда он будет, этот смертный час? Клиент здесь уже больше суток, а Смерть, прямо скажем, не торопится. Выходной у нее нынче, что ли?

Я в сотый раз просматриваю свое расписание. И Лешкино заодно, конечно. Далеко не все дежурства у нас совпадают, вот и сегодня я без него. А то б он давно поставил на место этого наглого ортодокса. «Как вас зовут?» – надо же!

Но вот, наконец, в коридоре знакомое платье в горошек. Седеющая коса перекинута через плечо, крупные передние зубы обнажены в улыбке.

 – Смотрю, достал тебя ухажер-то!

 – Да ну, какой это ухажер! Просто заскучал человек, вот и мается дурью. О, сейчас опять начнется.

И в самом деле – здрасте, давно не виделись! – на пороге сестринской обозначилась знакомая, мятая и заспанная физиономия.

 – Девушка, ну как по-вашему, скоро?

 – Скажи ему, что все ключи у Него, – шепотом подсказывает мне Смерть.

 – Какие ключи? У кого?

 – Ты, главное, скажи. Он поймет и, что характерно, скорее всего, отстанет.

Я следую совету, и мужик, в самом деле, немедленно скрывается обратно в палате, молча и, вроде даже слегка смущенный.

 – Ну а теперь, объясни мне, в чем тут прикол?

 – «Ибо сказано: от трех вещей ключ есть только у Всевышнего: от смерти, рождения и дождя», – торжественно цитирует Смерть, и мы с ней какое-то время молчим. Потом она неспешно встает, потягивается, достает из кармана платья конверт, проверяет написанное на нем имя, число и час.

 – Иди, скажи ему – можно уже звонить. Пора.

 

9

 – Он совсем со мной не разговаривает, – пожаловалась пожилая женщина в пестром платье. – По-моему, ему вообще все равно: прихожу я к нему или нет. Сижу я с ним или нет.

 – Это, наверное, от слабости, – предположила я, меняя раствор в капельнице.

 – Да нет, он давно уж такой. С тех пор, как мы вынуждены были отдать его в дом престарелых. Обиделся, видно. Но что мы могли поделать? Ухаживать за ним некому, я сама едва ноги таскаю, дети на работе.

Что на это сказать, я не знала. Сама б на такое точно обиделась.

Человек лежал, отвернувшись лицом к стене, и ничем не выдавал, что замечает наше присутствие.

 – Может, вам принести ему что-нибудь? Что-то такое, что он любит.

 – Ну что я ему сюда принесу? Вкусностей? Но он ест давно уже через зонд. Телевизор? Но он почти ничего не видит.

 – Да хоть радиоприемник.

Глаза старика неожиданно загорелись.

 – Ну, может быть, – неуверенно согласилась женщина, и назавтра, действительно, появился приемник. Когда мы включали его по утрам, человек, случалось, даже переворачивался с трудом в постели, привставал, чтобы лучше слышать. Даже улыбался иногда или хмурился, реагируя на услышанное.

И жене он стал улыбаться, когда она приходила. Не всегда, но чаще всего. И она неуверенно улыбалась ему в ответ.

 – Это ненадолго, – ничуть не обольщался лечащий врач. – Сердце-то у него никуда. В любой момент может…

Мы меняли ему постель, осторожно вертя из стороны в сторону и расправляя на освобождающемся пространстве простыню. Кончался очередной обход, еще две палаты и можно будет пить чай.

 – Лешка, – сказала я, – а там у нас мята еще осталась? В такую жару заварить бы на всю ночь мяты с лимоном – и в холодильник!

 – Не, – Лешка с сожалением покрутил головой. – Мята кончилась.

И вдруг он заговорил, этот человек, молчавший как проклятый уже черти сколько.

 – Эстер, – сказал он жене, которая вся обратилась вслух. – Ты это, принеси завтра Алекс мяты. Алекс хочет чай с мятой. Жарко, – тут он резко дернулся, вытянулся и… умер.

 – А-а-а! – завопила с порога Смерть, вбегая в палату и перебрасывая через плечо недоплетенную косу. – А-а-а, что ж вы стоите, не видите, что ли, ловите ее, ловите!

Легкое облачко, смутно напоминающее очертаниями человеческий силуэт, отделилось от тела и медленно поплыло к потолку.

 – Да ловите ж, сволочи! Ее ж сейчас засосет в вентиляцию! Как я вам помогать, так пожалуйста, а от самих не дождешься!

 – Да не ори ты, держу я ее! – откликнулся Лешка, действительно ухитрившийся ухватить что-то в воздухе.

 – Осторожнее, остолоп! Порвется!

На ватных ногах вышла я из палаты, прислонилась к косяку и беззвучно заплакала. Человек, умирая, беспокоился, чтоб у меня была мята к чаю! Нет, как хотите, а я никогда не смогу к этому привыкнуть. Никогда не смогу забыть.

 

10

У меня впереди вырисовывалась самая мерзкая из возможных неделя: утро-ночь, выходной для сна, а после вечер и снова утро. Следовало бы закатить Сильвии скандал, да больно уж время неподходящее. Через две недели мы с Лешкой собирались на пару выклянчить у нее уик-энд, что, при небольшом сравнительно количестве персонала, представлялось мне лично почти нереальным, но Леха уверял, что он кое-что придумал, и что на этот раз у нас непременно получится.

 – Сашенька, – пожаловалась сегодня мама, – что-то у меня в последнее время слабость какая-то. Иду куда-то – вдруг сил больше нет, присаживаюсь. Иной раз так прямо на пол. Ты, дружок, не померяешь мне давление?

 – К врачу тебе надо! Давай я тебя запишу на завтра, к нашему участковому?

 – А ты сможешь со мной пойти? Я ведь ему и объяснить ничего не смогу толком, на этом вашем иврите.

 – Ой, нет, мам. На этой неделе, извини, никак! У меня единственное свободное утро – и то уже не свободное. Надо идти в мэрию, Вовку в школу записывать, и не перенесешь никуда, последний день записи остался.

 – Я понимаю.

Такая уж у меня мама – всепонимающая.

И когда из садика я приходила домой вся грязная, в разорванном платье, с разбитыми коленками и объясняла маме, что сама не знаю, как так получилась, ведь я, честное слово, очень старалась быть аккуратной и никуда не лезть, мама говорила: «Понимаю».

И когда в школе я сдала алгебру с геометрией на трояк, и меня поэтому не взяли в десятый класс, и пришлось срочно договариваться насчет медучилища, мама сказала: «Понимаю».

И когда на втором курсе, в неполных семнадцать лет, я пришла и рассказала ей, что беременна и что непременно буду рожать, потому что: «Понимаешь, мама, я ведь люблю его, и неважно, что он об этом никогда не узнает!» – мама сказала: «Понимаю».

И когда совок меня совсем доконал, и я твердо вознамерилась уезжать, и было ясно – ничто меня здесь не удержит – она тоже сказала: «Понимаю».

После чего распрощалась с подругами и друзьями, со школой, где проработала всю свою жизнь, с соседями по дому, где прожила сорок лет – с тех пор, как расселили их коммуналку на Сретенке. Собрала свои вещи: платья, пальто, альбомы с фотографиями, три коробки самых любимых книг и уехала с нами – помогать растить Вовку.

Где-то на задворках памяти хранится у меня смутное, детское воспоминание о том дне или, точней, вечере, поскольку меня уже уложили спать, хотя было еще светло – маленьких вечно укладывают спать, хотя еще светло. Как отец горячо, захлебываясь, срываясь на крик, без конца повторял на кухне – они, конечно, закрыли дверь, но что толку, стены-то у нас тонкие: «Понимаешь, ну вот так вышло, ну люблю я ее, понимаешь!» И мамино тихое, знакомое и привычное: «Понимаю».

Она позвонила мне на работу, напомнить насчет врача: «Да, да, завтра утром пойдем, очередь на семь пятьдесят, я договорилась, Лешка подменит меня на смене.»

 – Завтра? Ну и хорошо. А то я сегодня чего-то совсем расклеилась… А Вовочка пошел играть к соседскому мальчику, его мама спрашивает – можно ли ему там остаться на ночь? Вроде у них чистенько, вшей нет, я ему головку смотрела. А я тогда легла бы пораньше.

 – Конечно, мам, делай как тебе лучше.

Я выключила мобильник и спрятала его в сумочку. Мы собирались идти купать лежачих, и я боялась, что он намокнет.

 – На твоем месте, я бы отпросилась домой прямо сейчас, – высказала свое мнение Смерть. – Все-таки у тебя мама болеет.

 – Да? А Сильвии я что скажу? Мать – это ж не ребенок, больничный из-за нее не полагается. Или сослаться, что это ты мне советуешь?

 – Попробуй, – согласилась неожиданно Смерть. – Сильвия не такая уж твердокаменная. Иногда, если надо, она прекрасно соображает.

 – Не, такое сказать у меня язык не повернется. Да и заменить меня некем – Лешке сегодня в ночь, он и так из-за меня завтра на три часа лишних здесь зависнет, вместо того чтоб спать идти. У Эстер ребенок болеет, Барух до четверга в отпуске.

 – Ну, как знаешь.

Я нашла ее на полу, возле кровати. Она словно на минутку присела, а потом попыталась встать. Рука ее, на которой я безуспешно пыталась нащупать пульс, была еще теплой.

Какой-то шелест за спиной привлек мое внимание. С другой стороны кровати стояла Смерть и медленными, аккуратными, привычными уже движениями складывала в конверт нечто невесомое и прозрачное.

 – Отдай! – закричала я. – Немедленно положи на место! Ты что, с ума сошла! Это же моя мама!

Но она только молча и печально покачала головой и вышла сквозь стенку.

Хлопнула дверь – пришел Лешка. Смерть позвонила ему, он – Сильвии, и вот, Сильвия вышла за него в ночь, а он примчался помогать мне – разбираться с врачами, полицией, Погребальным Братством.

Смутно помню, как мы ехали на кладбище, как стояли у могильной ниши, как Лешка читал кадиш по моей маме.

На обратном пути я попросила Лешку передать, что не приду больше на работу. Нет, я не сержусь на Смерть, я все понимаю. Тем более, она ведь пыталась предупредить. Просто, ну, пусть она не обижается, но… ну не могу я больше каждый день ее видеть!

Собственно, на этом история с моей первой в Израиле работой заканчивается. Какое-то время прокрутилась в поликлинике медсестрой. Когда окончился траур, мы с Лешкою поженились. Весною он получил, наконец, свою врачебную лицензию, а я подала документы в медучилище. На отделение акушерства. Меня ждали новые, замечательные открытия. Например, предстояло впервые зажмуриться с непривычки от вспышки нестерпимо яркого света, неожиданно озаряющего комнату, в миг, когда раздается первый крик новорожденного.

Осенью Вовчик в первый раз пошел в школу. Ну, что еще про нас рассказать? Учимся, работаем, ждем ребенка, все как у всех, обычная жизнь.

А Смерть, ну что Смерть? Помню, конечно. Разве о ней забудешь?

 






оглавление номера    все номера журнала "22"    Тель-Авивский клуб литераторов


Рейтинг@Mail.ru
Объявления: