Давид МАРКИШ

 

ПОМЕЩИК РИВКИН

 

 

   Ривкин, Саша Ривкин был подмосковным уроженцем. Говоря точней, ему случилось родиться в тридцати километрах от столицы, в городке Электроугли; с тем же переменным успехом он мог появиться на свет Божий где-нибудь в Житомире или даже в Буэнос-Айресе – евреи повсюду живут, это общеизвестно.

   В нашем кочевом народе поместных дворян и родовых аристократов голубых кровей не встречается, нет их в заводе, и нечего вешать лапшу на уши легковерным людям - на то куриный бульон. Все мы вышли из местечка, а ещё раньше, давно, гоняли баранов и козлов, кочевничая по холмам милой привычной родины, к востоку от кружевной ленты средиземноморского прибоя. И если, начиная с дедушки, серебряная цепочка раввинов течёт из ладони вглубь времён, ни один из нас по этой причине не становится выше ни на палец: возвышенной преемственностью тут и не пахнет.

   Но что это я всё «мы» да «мы»! Чья бы корова мычала, а моя бы молчала… Я в этой истории никак не замешан, я стою за кулисами, смотрю и слушаю.

   Но Ривкина я знал, да.

 

   Саша Ривкин, электроинженер, был человек читающий; он понимал немало. Например, он точно понимал, как и почему ток бежит по проводам, а не стоит на месте – это не каждому дано. И по нашей еврейской части он был неплохо подкован: на историческом поле, начиная от праотца Авраама из Ура вплоть до билуйцев и дальше, он ориентировался без компаса. Случались, правда, иногда у него сбои и заблуждения – так ведь и Авраам блуждал. Голова Саши Ривкина была набита всякой интересной всячиной, и не его вина, что все эти километры, центнеры и байты-гигобайты энциклопедических сведений их держатель далеко не всегда умел свести в строгие причинно-следственные линии. Немногие из начитанных людей справляются с такой задачей. 

   Электрическая работа не удовлетворяла Сашу Ривкина. Его влекла духовная жизнь на лоне природы, например, на берегу какой-нибудь спокойной светлой реки, где можно было бы разбить огород и кормиться бодрым продуктом земли: репой и картошкой с огурцами. Но город Электроугли был окружён вонючими болотами, а помойный ручей, волочившийся за окраинными бараками, более всего напоминал канализационный сток. На берегу такого ручья если б что и выросло, так осиновый кол, а не помидоры. И о прокормлении от щедрости земли, трудами рук своих, нечего было и думать.

   Был, правда, один инвалид в Электроуглях, натаскавший откуда-то из соседнего района доброй земли и разбивший в углу своего двора огород на две грядки. Как-то раз Саша явился к нему. Отстегнув культю с ноги, инвалид сидел среди морковной ботвы.

   -Ты счастлив? – подойдя, спросил Саша Ривкин.

   -Нет, - не задержался с ответом инвалид.

   -Ну и дурак, - сказал Ривкин и пошёл прочь.

   В разговорах с сослуживцами и коллегами Саша называл себя «толстовец». Некоторые из этих людей читали «Войну и мир», пусть не от корки до корки, но хотя бы по диагонали; одни задерживались на батальных сценах, а другие, напротив, останавливались на описаниях княжеского быта. Что такое толстовство и в чём заключалась принадлежность к нему Саши Ривкина понять им было никак невозможно, но и расспросы по существу предмета казались неуместными: толстовец так толстовец. Кому хочется выставлять на обзор собственное невежество, когда никто не заставляет и не вынуждают обстоятельства! Да и рамки самого этого понятия, если уж на то пошло, несколько размыты; Время коснулось его своими музыкальными пальцами, и «толстовец» звучит для современного уха ненамного определённей, чем «гомерец» или даже «вольтерьянец».

   А Саша имел в виду всего-то не принудительное, а свободное, одного лишь прокормления ради ковыряние в ботве, на грядках, на собственном наделе. «Трудись, Ривкин, трудами рук своих на своей земле – и обретёшь благодать и умиротворение духа». Автор «Войны и мира», если такого и не сказал в своих сочинениях, то вполне мог бы сказать.

   Всё дело было в том, что чахлую унылую землю вокруг Электроуглей Саша Ривкин не считал своею. Своя – значит, близкая, а иногда и любимая, - а к болотным кочкам и костлявым кустам, обступившим город, не только Ривкин, но и прочие горожане сердцем не привязывались. Не приживались тут кружки преданных любителей родного края, отряды патриотов Электроуглей не топали своими сапогами по главной улице – их тут никто и не видал. Вот если б стояли Электроугли в самшитовом лесу где-нибудь на приморском Кавказе или в Крыму, по соседству с Ливадией, то и патриоты проклюнулись бы, и шустрые любители. Можно, конечно, тут оборотиться на чукчей – они тоже проживают не в окружении лаврового листа, а ведь свои торосы ни на что не променяют, - но во-первых, эти чукчи сидят в снегах испокон веков, и, второе, никого их мнение не волнует: хотите сидеть – сидите дальше. Электро же Угли возвёл посреди болот Лаврентий Берия – нагнал заключённых и велел строить посреди болот секретные бункеры. Потом планы изменились, Берию расстреляли, бункеры засыпали, а бараки остались. В эти бараки уже при Хрущёве слетелись по зову партии комсомольцы – беспокойные сердца и отгрохали тут завод по производству угольных стержней для электросварки. И был город заложён…

   В паспорте у Саши Ривкина так и значилось: «Место рождения г.Электроугли».

   Жидоморство не было главной достопримечательностью этого города. Нельзя утверждать, что антисемиты там, как патриоты, вообще не водились, и дружба народов царила над болотами. Нет, это не так. Но к Ривкину Саше никто особенно не вязался и не цеплялся, - может, оттого, что нос у него был как нос, волосы не вились проволочным медным кольцом, а глаза не источали пресловутой бараньей скорби. Не по причине глупого отношения знакомых или вовсе незнакомых людей решил Саша ехать в Израиль на ПМЖ и не потому, что заскучал он по колбасе, с которой случились глубокие перебои в Электроуглях, в начале 90-х. Глядя на обрыдлые болота, он испытывал ослепительную заочную любовь к пальме и тёплой сухой земле, в которую она упирается своей слоновьей ногой. И земля эта, по которой кочевали в давние времена мужиковатые правнуки Авраама со своими чадами и домочадцами, - эта земля была его землёю по законам сердца и памяти.

   Он не делал тайны из своей любви. Знакомые, которым он о ней рассказал, ничуть не удивились – странным показалось им лишь то, что Саша так долго тянул и давно уже не воспользовался внезапно открывшимися преимуществами своего национального происхождения. Они и сами рады были бы сняться с кочки и отправиться хоть в Израиль, хоть на Канарские острова, где, по слухам, порхают на воле канарейки вместо комаров и слепней, хоть к чёрту в ступу. Ехать не мешкая готовы были знакомые и незнакомые люди, включая мэра Электроуглей и всю его администрацию. Поехали бы, пожалуй, со всем народом и патриоты, обнаружься они тут, - махнули бы рукой и поехали… Но никто русских людей никуда не звал и нигде не ждал – в отличие от Ривкина с его пальмой. А чем, спрашивается, пальма лучше сосны или той же берёзы? Да ничем.

   По мере развития любовного романа созерцательное прежде отношение Саши Ривкина к заморской исторической родине менялось на глазах. Унылым приятелям и коллегам, обречённым оставаться здесь, на болотах, он с упоением рассказывал о приключениях Иосифа Прекрасного, о богатыре Самсоне и коварной красавице Далиле, - как будто каждый день ходил с ними в заводскую столовую есть  макароны по-флотски и пить кисель. Обзор увлекательных исторических событий Саша заканчивал на современной ноте – оттенял преимущества кибуцев перед колхозами. Слушатели проявляли понятный интерес к мясо-молочной теме и задавали трезвый вопрос: почему же, если в этих кибуцах всё такое общее, крестьяне не разворуют всё до нитки и не пропьют как можно скорей, не откладывая дела в долгий ящик? Ривкин радостно объяснял и это – мол, еврейские крестьяне вообще не пьют, можно на них положиться. Такое объяснение не удовлетворяло коллег, они недоверчиво покачивали головами и хмыкали. Так или иначе, получалось, что сионисты сильно обогнали русского человека по надою молока, и это было понятно: евреи, всё же, не дураки, они зря б не стали… Ещё несколько лет назад за такие разговоры Ривкин схлопотал бы годков семь строгого режима, а нынче никто и не озирается, головами не вертит и не подмаргивает, намекая на то, что и на стенах уши растут: плохое быстро забывается, так устроен русский человек.

   Еврейское устройство недалеко ушло от русского и общечеловеческого: редко кто из детей Израилевых вспоминал, как всего лишь два десятка лет тому назад, в 70-х, евреи бились за выезд на историческую родину, как птицы о стекло. В новые, продуваемые свободой времена отверженный недавно народ отъезжал на ПМЖ в Израиль как на приморский курорт по профсоюзной путёвке: собирались да ехали. Собрался и Саша Ривкин, и пригласил знакомых на проводы – посидеть в тесном кругу и выпить на посошок.

   Помогла соорудить стол чертёжница Марина, с которой Саша сердечно дружил последние два года и с которой теперь принуждён был облегчённо расстаться: пришёл час. Марина, пока не постучали гости, тихо плакала, намекая на то, что готова перекреститься в иудеи и построить с Сашей на новой земле здоровую и крепкую семью: ведь привыкли уже друг к другу, ничего и менять не надо, кроме вида за окном. А Саша был хоть и нежен, но твёрд, как неприступная скала. Душа его уже перелетела в пальмовую рощу и отдыхала там в тени в свободном одиночестве, в то время как тело, несомненно, находилось в Электроуглях. Такое раздвоение не причиняло неудобств Саше Ривкину, совсем напротив: он чувствовал прилив неведомой центральной энергии, а слова Марины бесшабашно от него отлетали, как лёгкие целлулоидовые шарики от умелой ракетки над столом для пинг-понга. Новую жизнь надо начинать с нуля, желательно с абсолютного – это Саше было ясно; такой сигнал подавала душа из-под пальм.

   Потом пришли гости, время, показывая свою относительность, потекло быстрей, чем раньше. За окном, над болотами, стояла ночь. До отъезда на аэродром оставалось уже всего-ничего.

 

   На отъезжающего вот-вот Ривкина выпивающие гости смотрели иными глазами, чем вчера или намедни: древняя кочевая тяга человека к перемене мест давала о себе знать. Ривкин отправлялся в запредельные золотые края, а его собутыльники, приставив ладонь полкой ко лбу, оставались куковать в Электроуглях. И совершенно неважно, что в тех далёких краях всё шиворот-навыворот и даже читают там справа налево – облупившуюся оболочку жизни надо менять время от времени, чтоб она красиво сверкала новизной. Ривкин уезжает. «Поезд отправляется, провожающих просим выйти из вагонов». И червь тоски высасывает душу.

   В слова Саши вслушивались за столом с напряжённым вниманием, как будто он перенёсся уже за бугор и речь его долетала до Электроуглей из финиковой рощи. Чтоб лучше слышать, застольники налегали грудью на столешницу и сводили брови к переносью, - хотя, ведя разговор на темы вполне приземлённые, более того – бытовые, окружённый со всех сторон непрерывным вниманием Саша Ривкин сбивался с мощёной тропы и начинал блуждать в зарослях. Слушатели желали, чтобы отъезжающий подбодрил их и обнадёжил, хорошо бы языком загадочным, словом не ходовым – как заграничная Пифия или, на худой конец, отечественный ведун.

   Но, наконец, водка сделала своё дело: языки развязались у всех, все загомонили, перебивая друг друга. Нависнув над плечом хозяина с рюмкой в руке, заводской его коллега Володя Дровяной сказал:      

   -Человек – он что? – сказал Володя Дровяной. – Царь природы или же кусок мяса на костях?

   Вопрос носил праздный характер и не требовал незамедлительного ответа. Саша Ривкин промычал:

   -М-м..

   -Ему нальёшь, такому человеку, а он выпьет - и всё… - заключил Володя Дровяной.

   К этому безысходному заключению, пожалуй, нечего было прибавить, да и убавить тут тоже было нечего. Саше Ривкину стало жалко Володю Дровяного, он промолчал и почему-то запомнил эти его слова в предотъездной хмельной суете. Царь природы или мясо на костях… Надо же!

   К рассвету гости разбрелись. Саша планировал ехать в Шереметьево без провожатых, в одиночку, но Марина просила и настаивала; пришлось её взять. Всю дорогу она плакала, сморкаясь в платочек, и проклинала тот час, когда ей случилось появиться на свет и, тем более, повстречаться потом с Сашей Ривкиным. Из её причитаний получалось, что она ненавидит Сашу страшно, но бабья её грусть, всё же, пересиливала жабью ненависть: облачка приятных воспоминаний наплывали на утёс голого горя, она закрывала ненадолго рот и успокаивалась. А Саша с нетерпеливой надеждой представлял себе ту пограничную аэродромную дверь, за которую не пустят уже никого из этой жизни.

   Так и вышло. Сашу пропустили, а Марина осталась. Через несколько часов самолёт приземлился в Израиле. Смеркалось.

 

   Сидя в Электроуглях, Саша Ривкин не только «Еврейскую энциклопедию» почитывал последние полгода, но и учебник иврита штудировал изо дня в день. Труд даром не пропал: в зале приёма новых иммигрантов, в тель-авивском аэропорту, он худо-бедно смог объясниться с чиновником на языке Библии, хотят тот норовил то и дело перейти на русский и облегчить тем самым задачу новоприбывшего.

   Узнав, что Ривкин ищет возможности применить себя в сельском хозяйстве, чиновник удивился, хлопнул Сашу по плечу и отправил его в кибуц для первоначального обустройства по программе «Первый дом на Родине». Маячил, стало быть, на горизонте и второй дом, а, может, и третий. Саша пожал плечами, сел в поданную ему машину и поехал, куда повезли. Ехали долго. Наступила чёрная южная ночь, в свете фар вспыхивали иногда высокие пальмовые стволы под зелёными папахами крон. В спящем кибуце какая-то старушка отвела Сашу Ривкина в комнату, где стояла застланная без морщин кровать и желтели апельсины в большой тарелке на столе. Хорошо улыбаясь, старушка распахнула дверцу холодильника и указала: вот простокваша, вот рыба, можно брать. Саше было неловко, что старая женщина дожидалась допоздна приезда совершенно незнакомого ей человека из города Электроугли, вместо того, чтобы отдыхать в свои пенсионные годы.         

   Наутро Саша Ривкин обнаружил себя посреди солнечной долины, безлесной, бережно засаженной подсолнухами и засеянной злаками. Невдалеке громоздились каменные развалины Мегиддо. Саша знал, что это и есть Армагеддон, и подумал про себя: «Неслабое место!»

   В кибуце ему понравилось. Работал он в коровнике, на птицефабрике, в общественной гладильне – куда пошлют. Люди здесь были спокойные, каждый со своим значением. Никто Сашу ни о чём не выспрашивал, а если сам он затевал разговор об Электроуглях и совершенной невозможности выращивания там овощей – слушали внимательно. Рассказывал он и об инвалиде на морковной грядке, и слушатели сочувственно вздыхали: им было жалко далёкого огородника.

   Кибуцные люди любят мечту – и свою, и чужую – верной, уравновешенной любовью, как любят брата или сестру. Это оттого происходит, что кибуцники, коллективные люди-дроби, где числитель – человек, а знаменатель – человечество, лучше других понимают: мечту нельзя поймать, положить в карман и зашпилить английской булавкой. Одна мечта влечёт и тащит за собой другую, как будто это разноцветные платки – розовые, изумрудные, абрикосовые – которые фокусник, начав, всё тянет и тянет из рукава.

   Мечта Саши Ривкина разбить огород воспринималась кибуцниками как реальное намерение и хозяйственный план. Поэтому, недолго посовещавшись в рабочем порядке, они сообща раскопали три грядки по соседству с детским садом, чтоб и дети с пользою для себя наблюдали изо дня в день за ростом овощной культуры. Сашу такое совместительство не вполне устраивало, да и грядки он хотел копать сам, собственноручно, чтобы как следует прочувствовать упоение земляным трудом. Спорить и настаивать он, всё же, не решился, тем более, что кибуцники действовали из лучших побуждений… Теперь оставалось лишь терпеливо ждать, когда проклюнутся ростки и пёрышки, а потом, гляди, поспеют и клубни. Как плодотворно соединить собственный урожай с кормлением в общественной столовой Саша Ривкин покамест не думал, хотя и предполагал, что это будет не просто: не ходить, что ли, на обед и хрумкать капусту в собственной комнате, в одиночестве? Так ведь люди подумают, что сбрендил и пошёл вразнос.

   Одна голова хорошо, две – лучше. Товарищ по коровнику, вежливый старичок с синим лагерным номером на руке, внёс своё рациональное предложение: будущий урожай отдать в детский сад, дети скормят овощи питомцам живого уголка – морским свинкам и кроликам. Услышав такое, Саша Ривкин только ошалело улыбнулся, а потом сплюнул на цементный пол молочного хозяйства.

   -Огород же ведь, - сказал Саша, - мой!

   -Не «мой», а «наш», - поправил старичок. – У нас всё общее, это хорошо и полезно.

   -А молоко? – спросил Саша и подбородком повёл.

   -И молоко, - сказал старичок.

   -А вон Зерубавель марки собирает, - не отступил Саша Ривлин, - они, что – тоже общие?

   -Нет, - сказал старичок. – Совет ветеранов собрался и решил, что марки не общие. Я голосовал против.

   -А – почему? – захотел понять Саша Ривкин.

   -Раньше, - коротко вздохнул старичок, - когда наши люди работали на просушке болот, в перерыв кто-нибудь хотел петь. Петь песню. И тогда вся бригада совещалась и решала, как тут быть. И если хоть один человек был против, никто не пел. Никто. А сейчас молодые люди собирают марки и ни у кого ничего не спрашивают. Новые времена пришли!

   -А огород? – с надеждой спросил Саша. – Там же всего три грядки!

   -Ну и что ж! – твёрдо сказал старичок. – Земля всё равно общая.

   -А душа? – снова спросил Саша Ривкин.

   -Души нет, - сказал старичок. – Только сердце. – И руками развёл виновато.

   Тут было над чем задуматься. Как это – нет души! А что ж тогда тянет и ноет с левой стороны, когда сердце у человека совершенно здоровое? Это в Электроуглях в заводском клубе лекции читали, что, поскольку Бога нет – а это раз и навсегда доказано спутниками - то и души тоже нет никакой, и точка. И вот вам пожалуйста, нате - под Армагеддоном открывается такая же жеребятина! Но Саша Ривкин не стал обижаться на нумерованного старичка, а только взял его на заметку.

   Дикое мнение старичка, собственно говоря, имело право на существование; Саша готов был это признать. А вот путать «моё» с «нашим» он не согласился бы ни при какой погоде – хотя бы потому, что такая путаница преследовала его все годы жизни в Электроуглях и прямиком вела к нищете и советской околесице. Последний работяга из заводской котельной, распивая с приятелями ворованный технический спирт, насмешливо ссылался на то, что «завод-то – наш, народный!», а, значит, можно красть всё, что плохо лежит и тем самым переводить тот же спирт для протирки механизмов из размытого разряда «наш» в куда более понятный и приятный разряд «мой». Так и со здешней крохотной деляночкой. Украсть, что ли, надо эти три грядки для того, чтобы сказать с радостным сердцем: «Вот мой огород!» Но это же глупо и ведёт в жизненный тупик.

   Сопротивляясь глупости, Саша Ривкин твердил и повторял при всякой возможности «Мой огород», и ударение упрямо ставил на «мой». Кибуцники, слушая его, пожимали плечами и смущённо ухмылялись, как при встрече с тихо свихнувшимся человеком.    Приглашённый, в конце концов, на Совет ветеранов, он, волнуясь, сбивчиво повёл рассказ о котельщике, распивавшем с приятелями общественный спирт и о несомненном вреде путаницы для социального здоровья. Ветераны ничего толком не поняли из того рассказа и вынесли единогласное решение: обсуждаемый Саша Ривкин страдает сильным индивидуалистическим уклоном и не подходит для условий коммунальной жизни. Всё.

   Через два дня его тепло проводили из кибуца в большой мир неограниченных индивидуальных возможностей.

 

   Мир пах клубникой, пришёл её сезон. Уличные торговцы выкрикивали цену роскошных литых ягод, уложенных в зелёные пластмассовые корзиночки.

   Шагая по людной городской улице, Саша Ривкин рассуждал о том, что крупная, в полпальца размером клубника похожа на зрелую полную женщину, одетую по вечернему нарядно, а в лесной землянике что-то есть от вертлявой девчонки, расположенной ко всяким приятным глупостям. «А почему?» - задавался исследовательским вопросом Саша, и отвечал с долею грусти: «Да так…»

   По торговой улице тесно ехали машины и автобусы, а прохожие люди беззаботно пялили глаза на витрины магазинов, лавок и закусочных, сплошной лентой протянувшихся вдоль фасадов домов. Витрины не оглушали роскошью – для того были другие магазины, на других улицах города – но купить здесь можно было всё, что душе угодно: одежду и вставные зубы, парики для религиозных женщин и прозрачные трусики с розой, настоящие золотые цепи и фальшивые картины Марка Шагала, кайенский перец и арабский кофе в зёрнах, христианскую икону с бисером и музыкальный рог-шофар для игры в синагоге, в праздничный день. Лица встречных-поперечных напоминали о бухарских песчаных просторах и холмах Грузии печальной, о коричневых скалах Йемена и иссохших степях Эфиопии; но встречались иногда и голубоглазые носители мёрзлого нордического зернышка. Иными словами, весь круглый еврейский мир был щедро здесь представлен, на торговой улице. Девушки разных оттенков кожи, в сползающих потёртых джинсах, оставляющих открытым для всеобщего обозрения тёмный глазок пупка, спешили куда-то по своим делам или вовсе без всякого дела. Саше Ривкину хотелось познакомиться с ними поближе и, за рюмкой вина, в приятельской обстановке во всех подробностях рассказать им о городе Электроугли, увязшем в среднерусских болотах. Обрывки русской речи слышны были здесь и там, вывески на русском языке часто встречались над входом в торговые заведения. Одна из таких вывесок была выполнена не без задора: на небесно-голубом поле, в псевдославянских красных завитушках значилось: «Симпозион «Коммерция и жизнь». Лёгкая закуска». И изображён был кругломордый, похожий на Ивана-дурака то ли кельнер, то ли половой с жёлтым чубом и расписным подносом в руках. Саша Ривкин подошёл поближе, прочитал на стеклянной дощечке «Воронежское землячество» - и потянул дверь.

   Собрание, как видно, то ли уже закончилось, то ли ещё не начиналось, а, может, наступил перерыв; жизненные коммерсанты, человек сорок, сидели за столиками и управлялись с лёгкой закуской: бутербродами, орешками и зелёными оливками. На одном из столов стояла литровая бутылка водки «Александер», пятеро застольников выпивали из пластмассовых стаканчиков и вели сбивчивый разговор, не имевший касательства ни до купли, ни до продажи. Среди выпивающих была и девушка располагающей внешности, в джинсовой жилетке, с копной медовых волос над круглым чистым лицом.

   -Кончай материться-то! - неубедительно сказала девушка, поймав косой взгляд проходившего мимо Саши Ривкина.

   -А чего, он по-русски не понимает, что ли? – обернулся худой, чтобы не сказать измождённый, в затасканной курточке с надписью «Летучий голландец» на спине. – Греби к нам, земеля, всё равно сидеть негде!

   Но Саше не хотелось никуда грести, он прошёл мимо. Тем временем на сцену, украшенную бело-голубыми бантами и транспорантом «Если рынок не идёт к человеку, то человек идёт на рынок», поднялся распорядитель и, призывая к тишине, затряс колокольчиком. Публика неохотно подчинилась, а Саша Ривкин, обойдя зал, вышел на волю.

   Рынок располагался наискосок от Воронежского землячества, по другую сторону торговой улицы. Рынок был разбит на кварталы, ряды – на торговые гнёзда. Евреи, по большей части выходцы из Африки и азиатского Востока, стояли за прилавками и нараспев выкрикивали цены оперными голосами. Некоторые, гордые своим умением, распевали целые куплеты, иногда по-русски, гортанно: «Рас-цветали яблони и груши…» или совсем уже дикое в этих краях, но отменно работающее как манок для уроженцев далёких российских просторов: «С боем взяли город Брянск…» Изобретательность – двигатель торговли, она идёт сразу вслед за воровством.

   Саша Ривкин остановился у углового лотка, любуясь выложенными на покатом щите овощами. Здесь было всё, о чём можно только мечтать человеку мечтающему: зелёные ядра капусты, лакированные штиблеты баклажанов, указующие персты огурцов, луковицы в перламутровых сорочках, томные пунцовые помидоры. Натюрморт был квадратно обрамлён пучками укропа, киндзы и вилками махрового салата. Дивясь и радуясь, Саша молча глядел на эту Божью картину.

    Торговец – марокканский, верней всего, уроженец с дикими глазами, опушёнными необыкновенно длинными, круто загнутыми вверх ресницами – стоя за своим лотком, внимательно наблюдал за очарованным Сашей Ривкиным.

   -Хочешь? – спросил марокканец, придя, очевидно, к выводу, что покупатель из Саши Ривкина никакой. – Вон, бери из ящика. Денег не надо. – И, продолжая наблюдать, отхлебнул глоток чёрного кофе из маленького стаканчика.

   В скособоченном ящике под прилавком лежали врассыпную овощи-инвалиды, назначенные на выброс – надломленные или битые, или тронутые гнилью. Саша выбрал крупную луковицу и коралловую морковку, подагрически искривленную в пояснице.

   -Цвика меня зовут, - сказал марокканец. Его, как видно, тянуло поболтать. – А ты русский?

   -Откуда ты знаешь? – удивился Саша Ривкин.

   -Люблю русских, - объяснил Цвика и ресница доверительно опустил. – Они умные: все инженеры или музыканты.

   Толпа текла по проходу между рядами, люди вертели головами и взыскательно примеривались к выставленной напоказ торжествующей красоте. «Неужели они всё это унесут отсюда и сожрут?» - подумал Саша Ривкин, и ему стало почему-то неловко за людей.

   -Тебе помощник не нужен? – так, на всякий случай, спросил Саша у лотошника.

   -Почему не нужен!.. – задумался марокканец. – Ты по-русски будешь кричать и петь. Сможешь?

   -Смогу, - сказал Саша и плечами пожал: петь так петь, хотя это и непривычно.

   -Первый месяц бесплатно, - играя глазами, сказал марокканец. – Для учёбы. Ешь, сколько хочешь – и всё… У тебя ж деньги есть? У вас у всех есть?

   -У меня нет, - сказал Саша.

   -Как нет! – не поверил марокканец. – А «корзина»! На аэродроме вам всем дают на раз, и прожиточные, и на съём квартиры. Мало ли на что! «Корзина»!

   -А, это… - согласился Саша Ривкин. – Говорят, дают. Я ещё не ходил.

   -А ты сходи, - дал совет Цвика. – В банк положи, пусть лежат… Ты песню такую знаешь – «Эх, раз, ещё раз, ещё много-много раз»? Пой!

 

   Взрыв случился через четыре дня на пятый, утречком. Как только рвануло, базарная толпа ринулась смотреть: кого убило, кого искалечило. Бежали покупатели, бежали лотошники, побросав свои лотки. Бежал Саша Ривкин, поспевая за марокканцем Цвикой с коровьими ресницами. Возникла толкучка. Твердили разное: самоубийца взорвался, лопнул газовый баллон или сработала подброшенная сумка со взрывчаткой.

   Караульные солдатки, охранявшие рынок, кричали и размахивали руками. Они дожидались подмоги и старались не допустить толпу к месту взрыва: могла тикать поблизости, под каким-нибудь рундуком, ещё одна бомба, да и вообще это ни к чему – пялить глаза на кровавую беду. Но к голосу разума редко кто прислушивается, голос разума скрипуч и немузыкален – и народ пёр и давил, пока ни прибыла полиция и ни оттеснила толпу, расчищая проезд для машин скорой помощи и сапёров с собаками.

   Специалисты принялись за дело, тело убитого взрывом лотошника Овадии накрыли простынёй, а четверых раненых увезли в больницу. Вторую бомбу не нашли, сколько ни искали. А первая, с батарейкой и часами, была, действительно, уложена террористом в хозяйственную сумку, от которой остались одни ошмётки.

   -Это, считай, ещё повезло, - сказал Цвика, возвращаясь с Сашей Ривкиным к своему лотку. – Ни гвоздей, ни шариков. А в прошлый раз троих убило.

   Назавтра базар был редок – лотошники поехали на кладбище хоронить товарища своего Овадию.

 

   В похоронном еврейском ритуале сохранилась, как ни в чём другом, неразрывная наша связь с древним азиатским корнем, неистребимым. В этом, да ещё в преданности родовому Богу, который везде… Кто не был никогда на еврейском кладбище, не советую ходить туда на экскурсию – дело не для слабонервных.

   Овадию хоронили по всем правилам. Саша Ривкин шёл в гуще людей за простыми брезентовыми носилками, на которых лежало тело Овадии, запелёнатое в белый саван. По обе стороны прохода тесно стояли в ряд каменные могильные плиты, сотни плит, на которых угловатыми буквами древних времён обозначалось имя покойного, имена его матери и отца. Ни цветов тут не было, ни деревьев, ни травы – ничто не отвлекало трепетного внимания живых от силы и власти мёртвых. За рядами камней можно было увидеть участок, подготовленный для будущих погребений: землю словно бы припечатали бетонной густой решёткой с тёмными ячейками прямоугольных ям, готовых принять, кого понадобиться, на вечное хранение. Сотни две таких ям можно было там насчитать.

   Пока шли, Сашу клевал и не отпускал вопрос: неужели так и положат Овадию в яму – без привычного гроба, без какого-нибудь хотя бы ящика, отъединяющего ещё вчера живую плоть от огромной слепой земли? Прямо так – только в саване, под которым угадывалась голова и лицо головы, - и больше ни в чём? Как какого-то неприкаянного бомжа – а у него ведь осталась жена, остались дети, вон они идут, обнявшись от горя… Вряд ли кого-то ещё, кроме Саши Ривкина, занимал здесь этот вопрос. Сама мысль о ящике для Овадии была бы отброшена провожающими с негодованием: нагим он пришёл в этот мир, нагим и уходит из него, - не в штанах же или пальто ему уходить. Ящик? Но это же полная бессмыслица и нарушение заданной стройности событий: для чего препятствовать земле делать своё дело?

   Подойдя, обступили могильную яму. Саша видел, как наклонили носилки, и тело податливо соскользнуло в землю и исчезло из вида. Помолившись, кладбищенский раввин попросил у Овадии прощения: может, кто-то из людей погребального братства ненароком его обидел во время обмывания и похорон. «Прости нас. Всё, что мы делали, мы делали из уважения к тебе» - сказал раввин и отошёл от могилы. Всё было кончено, люди потянулись к выходу – не той дорогой, по которой сюда пришли. 

   Саша Ривкин, отбившись от группы, свернул в сторону и пошёл бродить по дорожкам кладбища. Он всматривался в буквы на плитах, разбирал имена и дивился, как можно в такой тесноте найти нужное надгробье среди множества точно таких же. Около свежей могилы работал каменщик - разведя цемент в ведёрке, ляпал мастерком. Увидев одиноко бредущего Сашу, каменщик сдвинул на затылок кепку, знававшую лучшие времена, и тихонько запел по-русски: «Я ехала домой, двурогая луна…» Саша подошёл и остановился, а каменщик продолжал напевать.

   -Я знаю эту песню, - сказал Саша, немного подождав. – Красивая.

   -Романс, - уточнил каменщик. - А вы вчерашнего хоронили, с базара? 

   -Ну да, - сказал Саша. – Я там тоже работаю.

   -У нас тут поспокойней, - кивнул каменщик. – Бомбы не рвут, гранаты не кидают. Тихо. Во всяком случае, пока что…

   -А почему здесь нет травы? – спросил Саша Ривкин. Кладбищенский каменщик, распевающий романсы, должен был знать ответ на этот вопрос.

   -Всему своё место, - пожал плечами каменщик, - так я вам скажу. – Траве – в лесу… Но я, вообще-то, по этой части не специалист, я раньше другим делом занимался.

   -Вы певец? – снова спросил Саша.

   -С чего это вы взяли! – досадливо отмахнулся каменщик. – Я мемориальные доски рубил в Ростове, вот что я делал. – И добавил, уже без досады: - Вы ведь тоже не всю жизнь петрушкой торговали, а?

   -Не всю, не всю… - сказал Саша. Ему не хотелось рассказывать ростовскому скульптору про город Электроугли. – А вон, за оградой, деревья растут – там что? Парк?

   -Какой там парк! - сказал каменщик. – Просто хоронят за забором не по обряду – русских, например, или хоть китайца зароют. Мимо земли никого не пронесут… Есть и евреи чистокровные.

   -Чистокровные? – переспросил Саша Ривкин.

   -Ну да, - сказал каменщик. – По завещанию, или если родственники решили. Некоторые хотят с эпитафией, а другие памятник ставят. Можно сходить посмотреть.

   Идти было недалеко. Под сытыми, сильными деревьями и разросшимися кустами бугенвилий могилы, расположенные вразбивку, не вплотную друг к другу, имели живописный привольный вид. Некоторые были украшены цветами, в изголовьях других стояли апельсиновые деревья с оранжевыми мячиками плодов в круглых кронах. Надгробье над могилой художника имело форму палитры, пианиста – чёрно-белых клавиш. Надписи на камнях были сделаны на разных языках, Саша Ривкин внимательно читал прощальные напутствия умершим и со значением подобранные цитаты из классиков литературы. Встречались фамилии русские, еврейские, английские. На одном из надгробий Саша прочитал: «Ривкин Вениамин Моисеевич. 1915-1986». Рядом с могилой была врыта в землю приземистая лавочка, сбитая из старых железнодорожных шпал.

   Саша сел на лавочку. На душе у него сделалось покойно и светло, словно бы он пришёл в гости к родственнику, помнящему семейные узы, но никому не досаждающему назойливыми телефонными звонками и просьбами. Доброму родственнику, редкие встречи с которым приятны и теплы. Может, этот Вениамин Моисеевич, действительно, из его, Саши Ривкина, рода? Как хорошо вот так, нежданно-негаданно ощутить близость родной души… Прямоугольник могилы был сплошь засажен цветами – красными, жёлтыми и голубыми. По левую руку от надгробья место было свободно, там зеленела на земле молодая травка. Сгорбившись на шпале, Саша переводил взгляд с могилы на эту свободную землю. Ощущение родства с неведомым Вениамином усиливалось в нём, поднималось, как столбик ртути в термометре, он испытывал благодарность к этому человеку за то, что тот пришёл сюда и здесь остался. И полоска пустующей зелёной земли, прилепившейся к обводу могилы, уже не была ему чужой, а стала родной и необходимой, словно бы он, в конце концов, узнал её в лицо и привязался к ней душою.

 

   Домик кладбищенской конторы стоял у ворот, среди деревьев. На письменном столе управляющего светился экран компьютера. Управляющий поглядел без вопроса на вошедшего Сашу Ривкина – нечего тут спрашивать, люди приходят сюда по одному-единственному делу и сами всё рассказывают.

   -Тут у вас лежит Ривкин Вениамин Моисеевич, - сказал Саша. – И я…

   -Минуточку, минуточку… - сказал управляющий и защёлкал клавишами компьютера. – Третий участок, шестая единица.

   -Слева свободное место есть, - сказал Саша.

   Управляющий снова уставился на экран.

   -Да, - сказал управляющий. – Свободное.

   -А можно его получить? – со страхом ожидая отказа, спросил Саша.

   -Можно купить, - сказал управляющий. – Вы родственник?

   -Родственник, - сказал Саша.

   -Тогда вам полагается скидка, - сказал управляющий. – Можно, если хотите, платить по частям.

   -Вот у меня есть справка, - сказал Саша и протянул управляющему бумажку, полученную в банке. – Тут всё, что мне дали по «корзине абсорбции». Этого хватит?

   -Ещё останется, - заглянув в бумажку, сказал управляющий. – Будем оформлять?

   -Да, конечно, - поспешно сказал Саша Ривкин. – Но вы скажите, пожалуйста – можно там будет посадить что-нибудь? Ну, цветы, например?

   -Ваша земля, - сказал управляющий, - что хотите, то и сажайте. Хоть арбуз. Только марихуану нельзя, это запрещено. Полиция проверяет.

   -Ну, что вы… - сказал Саша Ривкин. – Насчёт этого не беспокойтесь.

   -Тогда давайте заполнять, - сказал управляющий и достал из сейфа форменный бланк с красивой виньеткой из цветов и листьев.

   Часом позже Саша вернулся по знакомой дорожке к шестой могиле третьего участка. В его кармане лежал документ с гербовой печатью, удостоверяющий в том, что он, Александр Ривкин, приобрёл в полную собственность на вечные времена земельную единицу номер семь третьего участка кладбища «Зелёный мир». Саша освобождённо опустился на лавочку и так сидел. Кругом никого не было видно. Посвистывали и перекликались птицы в густой листве.

   -Теперь я землевладелец, - сказал Саша Вениамину Моисеевичу и улыбнулся счастливой улыбкой. – Помещик Ривкин.

 

   На своей седьмой грядке Саша Ривкин посадил три куста картошки, помидоры, баклажаны и укроп. Он часто приезжает сюда, окучивает, выдёргивает сорняки, проверяет, достаточно ли воды. А потом, сидя на шпале, глядит на свой огород.

   Может, он и сейчас там сидит.    



Оглавление журнала "Артикль"              Клуб литераторов Тель-Авива

 

 

 

 


Объявления: