Ефим Ярошевский ПОЭТЫ ПИШУТ В СТОЛ
Этот замысел, умысел, вымысел – чей? Этот снег из глубоких очей. Это ветер из темных и зимних ночей. Там, где я – дурачок, книгочей (это я, безутешный и бедный урод, от кого отвернулся народ …) Этот ветер оттуда, из прошлых ночей, это прах неостывших печей. Это бегство от смрада, от ржавых ключей, от погони ночных басмачей.
Снова вечер и ветер… откуда? он чей? Он оттуда, где город – ничей. От усталых врачей и слепых палачей, просто - эхо безумных ночей...
Это дым от внезапно погасших свечей. Там, где грозный над нами стоит казначей. Там, где я – дурачок, книгочей… (2011)
***
Сквозь
ветер и снег я во сне бреду,
И
сжимается сердце к концу зимы.
*** Стансы среди зимы
Все дороги зима забелила — поликлиника, школа, тюрьма, — и, как видно, совсем заболела, протекая по жизни, река.
Видно, трудно, давясь вермишелью, выбивать этой жизни талон и торчать запоздалой мишенью в бархат осени в мертвый сезон.
Там, где дети играют в пиратов, на излучинах рек и дорог, спит укутанный ветром Саратов, дремлет старый глухой Таганрог.
Я сегодня тропинкой пернатой осторожно отправлюсь на юг, где народ не торопится в НАТО и погоду берет на испуг. … Перочинным ножом дровосека не зарезать паршивой овцы. Дело к осени, пахнет аптекой, у волчицы набухли сосцы. 2 Неужели и Риму быть пусту? Но до этих времен далеко. Император разводит капусту, хлещет Пушкин вдовицу Клико.
Завернуться бы в плащ кифареда и забыть, пока тлеет свеча, изуверскую мысль правоведа и трусливую спесь палача. … Лето сникло. Не скоро вернется щебет птичьих задумчивых стай. Спи, не бойся, что в горло вопьется криворотая страшная сталь.
Этот страх мне покуда неведом, и звучит, пока тлеет свеча, королевское лето аэда, пионерская клятва врача. …………….. ...Город снегом совсем завалило, словно мыши, притихли дома, все тропинки пурга забелила — поликлиника, школа, зима. ....(2009)
***
Есть ужас подлинности в бритой голове и страхи ревности в тумане, и призрак старости в насупленной траве, и прелесть юности в обмане. Есть ужас холода в простуженной Неве, и холодок ключа в кармане… И знаки вечности в небесной синеве, и синева в Нахичевани…
*** В устах зимы – таинственная нега. глухая ночь, без сна, без оберега. С ночных небес летит лавина снега. И далеко до юрты, до ночлега...
*** Когда при слове «керогаз» взрывается окно, взлетает дом, горит Кавказ. пылает казино… В такие времена живем (себя не узнаем) Но входим в тихое кино – и смотрим… «Мимино»!
*** Одесским художникам шестидесятых… Пока на холсте серебрится, плывет, и трепещет, и блещет заветная рыбка Хруща, пока кувыркаются птички и рыбки, и перья Дульфана на шляпах прохожих, и море у рта закипает, и мастер живет и рисует, и спит наяву трепеща, и он одинок и несчастлив, и счастлив в беде, и тоскует;
пока в зеркалах мастерских отражается сумрачный мир, и око художника жадно вбирает в себя ненасытно изгиб Афродиты, и спит, развалясь на прохладных подушках, трусливый эмир и можно сказать одичалому хаму и хану и гунну: «Иди ты!..»;
пока мадам Нудельштофер снимает с веревки свое золотое белье — оно, слава Богу, сухое — ее еще любят мальчишки! — и Рихтер следит из окошка, как месяц восходит, — (ползет, пробираясь по крышам кошачьим, жулье, звезда могендовидом ходит туда и обратно, и нет ей ни дна ни покрышки)
пока оголтелое солнце стекает по лезвию кисти, ножа - пока полыхает свеча, и море за окнами бродит и пучится в утреннем блеске, и рыба священна, — до тех пор мы живы, и снова зовем почитателя, зрителя, критика, друга, врача, (палача, стукача!) — и, кажется, краска и слово поэта, как Слово Господне — нетленны!
(1990)
из дневника… Юре Новикову ++ Осень была: встретил Юру. А он грустный-грустный. Очки снял. Нес молоко. «Грустно, Ефим, грустно...» И кроткие глаза без стекол, печальные и красивые, глаза русского интеллигента, глаза оттуда, из девятнадцатого. Ветер на Кузнечной. Несу молоко. Юра надел запотевшие очки. «Идем ко мне. Я покажу тебе рисунки». Рисунки странные. «Сыру не хочешь?» Я ем сыр. Потом — рисунки. Капельки крови краплаком разбрызганы. И линия —почти потусторонняя... «Останься, будем слушать музыку». Я остаюсь. Мы слушаем музыку. Юра подходит к окну, долго смотрит туда. Там ночь и туман. Потом говорит: «НИГДЕ, нигде не продают оружия… Странная страна...»
Элегия Шурику Рихтеру Ах, как плотен и высок на юге воздух! Сигареты «Прима» на столе. Вымыт подоконник. Ничего не просят целомудренные нищие во сне.
За витражиком окна играет лето. Соседка Нудельштофер моет рыбу во дворе. На клееночке цветы. Со стен портреты смотрят в комнату, грустят о той поре.
Кто внизу стоит, а кто наверх приходит. Игоречек, Шуня, ребе, Фимелэ или Мишель... Все равно. Задумавшись о Новом годе, мама варит вермишель.
Ветхий коврик, длинный пыльный туфель... Хлопоты мамули у конфорочки борща. В омуте зеркальном потонули вещи. Да и память о вещах...
Не придет, не постучит в окошко тепленький Гиршойхет, не свернется на подушечке уютная Рахиль. И никто во сне не зашуршит, не ойкнет... Домик сносят. Пусто. Пыль.
...Слишком плотен и высок на юге воздух! Сигареты «Прима» на столе. Вымыт подоконник. Ничего не просят целомудренные нищие во сне.
Из детства …………………. Просыпаюсь рано поутру: за окном отец мой на ветру.
Ждет, когда закончится метель. Переждать бы эту канитель!
Поздно... Мутно небо. Ночь мутна. Улица белее полотна.
Утро, ночь ли — не видать ни зги. Камни прочно встали, как враги.
Черный забинтованный трамвай. Дед роняет хлеба каравай.
Папа входит в сумрачный подъезд. За спиной – война, Россия, Брест.
Долгая горячая страда, битая незрячая страна.
Из развалин тянет тишиной, теплым ветром, гильзами, травой.
Позади — беда и лазарет. Впереди — Синай и Назарет.
Танки, разогретые весной, лето сорок пятого и зной.
Папа — рослый, сильный, молодой — весело справляется с бедой.
И, не зная, что сказать весне, мама улыбается во сне...
Прощание Анатолию Гланцу Прощай, мой греческий полис, мой северный, мой недужный! Вещай, мой жреческий голос, уже никому не нужный. Хранимый весной и Фебом, навек обеспеченный хлебом.
...Давно в керосинной лавке не сыщешь нигде глагола, в ночных сыроварнях пусто, на полках светло и голо.
Прощай, мой любимый даун, увидимся мы едва ли. Зато Лаперуз и Вена протянут друг другу руки на память о злой разлуке.
Кто зубы мочил в отраве, чья в водах окрепла печень, — о жизни и смерти вправе спросить у Того, кто вечен.
Прощай, золотое горло креветок, ревущих снизу, и телок, сидящих сверху, и маток, сосущих визу.
Мне горло сжимает иней, и изморозь кроет ноги, серебряный звон просодий во рту моего коллеги...
Прощай, златогривый мальчик, играй на зубах гребенок. Прощай, Петербург и Нальчик, и город, где ты ребенок...
===== (фрагмент) из разговорчиков с небожителем… … А когда в небесах разверзнутся хляби, скажет дядя Исак (он мудрец и рабби): «Время близко, поздно кричать о драме. Ибо самое время вспомнить о маме. Ибо самое время — кричать о потопе. Жаль, что нет кипы в твоем гардеробе: ты надел бы — и жил бы себе в Европе».
Там сосед твой с утра не вяжет лыка, в двух шагах от Петра не услышишь крика, там с утра в стране назревает драка, там опасно жить и любить вне брака (вижу слабый свет в глубине барака).
Бойся, девочка, всяких прохожих дядек, не бери из нечистых рук шоколадик, не ходи одна в этот детский садик. Не смотри на мир, раскрывая ротик. Хорошо если доктор просто невротик, а не злой маньяк и не старый педик...
Так и будешь писать, как в отчизне плохо? Дескать, нет там выдоха, нет и вдоха, и стоят дома со времен Гороха, на дворе зима — такова эпоха…
ночной экспромт
Я присягнул на Пастернаке *** Что же мне делать, если над городом старым, цветным и пахучим летит с прекрасным ртом невеста Шагала? Как мне сберечь это небо с цветком в голове, где зеленая лошадь с глазами младенца выносит свой круп за пределы картины и мочится жарко в еврейскую полночь?..
...Сторож в ермолке читает при свете звезды ароматную тору... Витебский мальчик жадно целует нежные груди Рахили — и плачет...
Миша Блувштейн, кандидат в мастера, изучает теорию чисел. Ему уже восемь лет. Скоро ему будет восемьдесят.
Родословная Дождь на рассвете... дождь. Наверное, в тиши уютной, той, покинутой России (центральной), где в соломенных дикорастущих крышах дождь застревает в муромских лесах... В Тарусе тоже дождик... Лопухи, развесив уши пупырчатые, слушают ненастье. В реке с трудом полощутся лещи, тяжелые, груженные икрой (и водкой). А у окна стоит, вдыхая ветер и перегар сырого Подмосковья, Татьяна Леонидовна Петрова, искусствовед музея народной старины, преподаватель музыки народов СССР, любительница Врубеля и Блока, и Фалька, и Матисса, и Дега... Случайно и непостижимо странно влюбившаяся в сплавщика Дурнаго Андрея Венедиктовича, внука и правнука художника Перова, однофамильца, чей маленький этюд совсем случайно остался средь личного имущества Загряжской Тамары Люциановны, хористки, племянницы великого поэта со стороны и брата и отца...
Весна опять ...Но в доме сумерки, и в окнах тьма и свет, и ливень топчется в передней, и кошка ластится, и потускнел паркет, и вечер тянется, не первый, не последний.
Неосторожные, без глаз, бредут коты по крышам маленьким и острым. Серп смотрит пристально на город с высоты: кто в эту ночь был тайно к нам подослан? …………….. Где хвоей вздернутая лагерная высь играет в прятки с небесами, — дни словом схвачены. Там духи собрались.
Жизнь, не затравленная псами, течет, безгласная. Где голубеет дол, а в городах светло и пусто, — весна торопится, поэты пишут в стол, и дорожают зелень и капуста. …………………. .
============== ХХХ … Еврейский портной Кафтан перешит, в глазах першит (читаем «Тору», главу «Берешит»). За окнами душно, цветет самшит, ветер в кустах шебуршит.
Кто-то прошлое ворошит, кто-то чью-то судьбу вершит. Что будет с нами, Отец решит. (Звездами свод кишит.)
Там по дороге к Богу бежит смуглый и вечный жид. Значит, жизнью не дорожит. (Пулями дом прошит.)
Над головою ворон кружит. Кто там доверчиво в люльке лежит — верит и не дрожит? С кем это смуглый ребенок прижит? Тоже, наверное, жид...
«Придет Амон и всех порешит — чеченец ты или жид»…
Зима... Воздух белыми нитками шит. Мы снова читаем главу «Берешит» - и что-то в горле першит.
Повторение пройденного… и снова мы бредем под пенье аонид нас ждет родной содом, и пламя, и Аид, где старенький аэд или простой аид стучит в свой «ундервуд» под сенью пирамид. Он выжить норовит - затем, что даровит… Он болен и сердит, и стар и боевит. И с звездами небес он смело говорит: ……………… у них один иврит! ……… +++ Еврейская больница (одесса)… ++ Там, где Еврейская больница, весна, как раненая птица, в операционную стучится...
В халате белом няня мчится. Прохожий еле шевелится и замирает на ходу — и то, что на его роду написано, должно случиться в пургой засыпанном году. Толстой, как встрепанная птица, стоит на пасмурном ветру... Метель последняя кружится, и мерзнет в северной столице чугунный памятник Петру (я знаю, это не к добру)...
Ну что еще должно случиться в стране иль в полночь, иль к утру? Молчи. Не стоит торопиться...
Не спит Еврейская больница. Пока я жив, я не умру. ….. (2010) ========
Тель-Авивский клуб литераторов
Объявления: |