Евгений  Коган

 

Человек-волк. История болезни

 

 

 

Наше недоумение происходит от того, что мы всегда склонны относиться к бессознательным душевным процессам, как к сознательным, и забывать о глубоком различии обеих психических систем…

Зигмунд Фрейд, «Из истории одного детского невроза»

 

Не дело, чтоб низшие силы одерживали верх. Должен побеждать разум…

Михаил Зощенко, «Перед восходом солнца»

 

В кустах игрушечные волки
Глазами страшными глядят…

Осип Мандельштам, «Сусальным золотом горят…»

 

 

1.

Сергей стоял перед зеркалом и приглаживал густые блестящие усы. Он посвящал усам много времени. Он знал – люди прежде всего обращают внимание на его усы, и только после этого смотрят ему в глаза, и потому Сергей ухаживал за усами, может быть, даже более тщательно, чем следовало. За усами и за прической – он густо смазывал волосы бриллиантином, чтобы те ложились ровной, аккуратной волной. Люди, которые встречались с ним, сначала смотрели на его усы, потом поднимали взгляд к его глазам, а видели волну блестящих волос, такую аккуратную, словно она была отлита из гипса самым умелым мастером. Пять лет назад умер его отец.

Сергей часто вспоминал отца. Они редко виделись – детство Сергея прошло под присмотром неграмотной бабки, она была вся седая, с морщинистым лицом очень старой женщины, хотя она не была старой – маленький Сережа не знал, сколько ей лет, но она была много старше его матери, а все женщины старше матери казались ему глубокими старухами. Он любил водить пальцами по морщинам, скрывавшим лицо бабки, которая сидела рядом с ним все его детства, и, когда он трогал эти морщины, глаза старухи лучились слезами. Ее сын умер совсем маленьким, много лет назад, когда Сережи еще не было на свете, и касания пальцев мальчика уносили ее далеко в прошлое. Она любила Сережу.

Сережина мать болела. Женская болезнь – о таком не говорили. Мать была молода и красива, но, ослабленная постоянными недомоганиями, все чаще лежала в кровати в своей комнате. Ее посещали врачи, много врачей. Но иногда она выходила из дома, и как-то взяла сына с собой – она чувствовала себя лучше и провожала доктора до станции. Шел мелкий дождь, Сережа держал мать за руку и старался сохранить в памяти каждую минуту, которую находился рядом. Мать жаловалась доктору, и Сережа запоминал ее слова. Ему было шесть лет, и то, что он услышал, он помнил потом всю жизнь.

Тогда же Сережиного отца начали мучить головные боли. Боли были такими сильными, что, казалось, раскалывали голову пополам, и она лопалась, словно спелый арбуз, а перед глазами плыли радужные круги. Потом головные боли исчезли, и радужные круги тоже, оставив после себя серый мрак. Отец Сережи стал погружаться в этот мрак, и мальчику казалось, что он видит, как мрак сгущается. Однажды он зашел в отцовский кабинет – отец стоял, окруженный этим мраком, и мрак становился все гуще, превращался в кисель, готовый поглотить того, кто внутри, и того, кто снаружи, и весь мир. Сережа так испугался, что потом долго не мог заснуть, а все видел какие-то тени вокруг, и морщинистая старуха, похожая на призрак, гладила его по голове, ее лицо серым пятном выступало из темноты, и от того становилось еще страшнее, но Сережа боялся сказать об этом, потому что думал – едва он издаст хоть один звук, как мрак, который просачивался через щель под дверью, поглотит его, и, только когда старуха ушла, тихо прикрыв за собой дверь, он всхлипнул, тихо-тихо, а потом провалился в липкий, густой как кисель, сон.

Сережина сестра, старше его на два года, спала в другой комнате, среди ярко разодетых кукол и блестящих с потолка звезд. Она любила этих кукол, любила подбирать им красивые платья, расчесывать их неестественно белые прямые волосы. Она была красивой и упивалась своей красотой. И, вместе с красотой, в ней уживалась такая энергия, какой бы хватило на двоих. Мать и отец удивлялись, откуда в девочке столько энергии, и покупали ей все новых кукол, и она засыпала среди них, таких красивых и ярких, с аккуратно расчесанными волосами, и ее волосы тоже были аккуратно расчесаны. По вечерам она заставляла младшего брата разбирать ее игрушки, аккуратно раскладывать кукол, пока сама расчесывала волосы какой-то одной, на вечер превратившейся в любимицу. Если кукла ломалась, или у нее рвалось платье, или изящная вазочка, стоявшая на полке, словно бы сама падала на пол, своими тонкими, изящными пальчиками старшая сестра указывала на младшего брата, который безропотно принимал наказание за то, чего не совершал, потому что думал, что так устроена жизнь. Сестра засыпала и видела во сне блестящие звезды, и полные синей воды озера, и бабочек, порхающих над цветами. Каждую ночь ей снились цветы и озера, и она улыбалась во сне. Мать и отец говорили, что Сережа должен был родиться девочкой, таким он был тихим и послушным, а его сестра – мальчиком. Они говорили об этом редко, убедившись, что никто их не слышит, но Сережа слышал. Он вообще многое слышал – и запоминал, пока его сестра спала под блестящими звездами или бегала среди цветущих деревьев сада. И в ее комнату мрак из отцовского кабинета е просачивался.

Летом морщинистая старуха исчезла, а незадолго до этого в дом взяли чопорную гувернантку – молодую англичанку, худую, с прямой спиной. Ее бесцветные волосы были стянуты на затылке тугим узлом, а все до единой маленькие, похожие на надоедливых жуков, пуговицы ее жакета были застегнуты. Когда она склонялась над Сережей, чтобы в очередной раз задать ему свой глупый вопрос, мальчик чувствовал застарелый запах алкоголя – не такой, каким пах отец, когда, давным-давно, возвращался из клуба, где проводил вечера с друзьями, а другой, кисло-сладкий, приторный и противный. Гувернантка не любила грустную морщинистую старуху, за спиной называла ее ведьмой, и глаза старухи становились все прозрачнее, а морщины все глубже. Вскоре бабка исчезла, оставив после себя воспоминания об умершем в детстве сыне и сгусток мягкой, податливой грусти. Сережа видел, как этот сгусток медленно плавал по комнатам, на ночь зависая над его кроватью, пока не растворялся в воздухе.

Той ночью мальчик плакал во сне, а потом – не проснулся, но вынырнул из какого-то кошмара, которого не запомнил. Он плакал все утро, не мог успокоиться, и тощая гувернантка ругала его на своем языке. И, незадолго до обеда, Сережа взорвался, разлетевшись по дому крошечными острыми осколками. Он кричал, молотил руками по воздуху, он был уже за тем порогом истерики, когда не помогают ни холодная вода, ни обжигающие пощечины. Он успокоился сам, так же неожиданно, но теперь он был другим человеком – где-то глубоко в нем засела злость.

Он родился в самом конце декабря. В их семье его день рождения праздновали вместе с Рождеством. Рождественский обед накрывали в гостиной, бесснежный мороз за окнами тисками сжимал виски, а свечи гостиной отбрасывали игривые тени, и пахучая елка сверкала серебряными шарами. Сережа всегда получал два подарка – традиционный рождественский и специальный, на день рождения. Это был единственный день в году, когда его безоговорочно любили все, и даже отец, которого мучала бессонница, а в моменты редкого сна посещали кошмары, который почти не ел, лежал в постели, глотал какие-то таблетки, выписанные ему серьезными бородатыми врачами, и становился все бледнее, - в этот день даже отец, сменив халат на выходной костюм, покидал свою пропахшую бессвязными мыслями комнату, чтобы присоединиться к семье.

В тот год, когда в доме появилась англичанка со скверным характером, под Рождество Сережа, как обычно, сидел за столом, в своем самом парадном костюмчике, с красивым бантом, но, в отличие от предыдущих годов, мальчиком уже давно владело дурное настроение. Настроение его окончательно испортилось с самого утра, он словно был опутан дурными предчувствиями. Его мать всю ночь стонала от своей боли где-то в глубине живота, отец утром был бледнее обычного, англичанка так стянула волосы на затылке, что ее виски посинели, и только сестра была, как обычно, весела и довольна – в ее снах серебряные звезды снова отражались в голубых озерах. Но каждым из собравшихся за рождественским столом владели дурные мысли, и даже сестра перестала улыбаться так самоуверенно – Сережа угрюмо оглядывал семью, и свечи отбрасывали расплывчатые рваные тени, которые, переплетаясь, становились похожими на уродливых пауков. Когда настала очередь подарков, и мальчик получил лишь один сверток, не очень аккуратно перевязанный красной лентой, он возненавидел всех, кто был вместе с ним в этой жарко натопленной комнате.

Ночью к нему пришел волк из книги, которой он боялся больше всего на свете. Волк, стоящий на задних лапах, шагнул со страницы, широко разинув пасть, и Сережа закричал так, как не кричал никогда. На крик прибежала англичанка, завернутая в плед и такая бледная, что ее почти не было видно в полумраке комнаты. За англичанкой, едва волоча ноги, явилась мать – ее опять мучали боли, поэтому она была больше занята собой, чем глупым ночным испугом сына. Но первой в комнате оказалась проворная сестра – она увидела орущего от ужаса брата, увидела на полу раскрытую книгу, увидела шагнувшего из нее волка и что-то такое про себя поняла, как раз в тот момент, когда в дверях появилась англичанка.

С тех пор волк с разинутой пастью преследовал Сережу, где бы тот ни был. Он присоединился к другим страшным живым существам, которые, так получилось, начали казаться мальчику опасными. Однажды, в погоне за бабочкой, он засмотрелся на желтые полосы ее крыльев, и внезапно почувствовал такой страх, что у него свело члены, и он, задохнувшись, чуть не упал. Он стоял, дрожал и не мог отдышаться.

Он стал бояться бабочек, он стал бояться пауков и жуков, муравьев и гусениц. Он не пытался победить свой страх – наоборот, отступал перед ним, одновременно мучаясь и получая едва различимое удовольствие. Казалось, без этого страха не существует жизни.

Когда англичанка водила его в цирк, он увидел, как бьют лошадь. Лошадь кричала и пыталась разорвать веревку, которой была привязана, но у нее не хватало сил, а бородатый мужчина с темным лицом продолжал бить ее, и она продолжала кричать, и мальчик, который не мог оторвать от этого зрелища глаз, вдруг тоже закричал, и заплакал, и стал молотить своими маленькими ручками по воздуху – истерика была такой сильной, что Сережу пришлось увести из цирка, и англичанка очень ругалась на своем языке.

Тем же летом Сережа наступил на гусеницу. Он шел по дорожке сада и о чем-то думал, поэтому не заметил омерзительное зеленое чудовище, медленно ползущее куда-то. Он наступил на гусеницу и почувствовал это – почувствовал, что крошечной зеленой жизни, которая еще секунду назад могла угрожать ему, больше не существует. Он поднял ногу и увидел, что на дорожке остался едва заметный мокрый след. Сережа сглотнул подступившую тошноту. Страх не ушел, но мальчик понял, что может причинять боль.

В его комнате было много икон. Его отец, глубоко верующий человек, когда отвлекался от навязчивых мыслей и головных болей, требовал от семьи преклонения перед Всевышним. Матери, занятой женскими болями, было не до молитв, сестру не трогали, чуть ли не ежедневно задаривая куклами, и бремя божественного приходилось нести Сереже. Ежедневно перед сном он брал скамеечку и обходил комнату, останавливаясь перед каждой иконой, совершая молитву и целую святых в их дряхлые лица и пустые бездонные глаза. Мальчик не верил в Бога, боялся и ненавидел Его, представляя всемогущего старика, о котором ему рассказывали, кучей коровьего навоза и приходя в ужас от этих мыслей, которые, как ему казалось, внушал ему дьявол, в которого мальчик тоже не верил. Он старался отогнать от себя дурные мысли, но они овладевали им всякий раз, когда он видел на улице кучки засохших экскрементов, в которых узнавал Святую Троицу, и это пугало его, как и внешний вид безногих, слепых, заживо гниющих калек, раскинувших свои болезни по пыльной мостовой, – в них Сережа видел прямую опасность для себя, потому что верил, что болезни бездомных и нищих могут быть заразны, и тогда он придумал ритуал, призванный уберечь его от болезни – при виде нищих и больных он с силой выдыхал воздух, словно стараясь очистить легкие, оставив внутри лишь звенящую пустоту. Это помогало, но страх не уходил.

Сейчас, стоя перед зеркалом и приводя в порядок и так аккуратные усы, Сергей думал об отце. Он принадлежал отцу – так говорила старуха с морщинами вместо лица: он принадлежал отцу, а сестра принадлежала матери. Сергею это нравилось – он любил отца и прощал ему частые перепады настроения, головные боли, вспыльчивость и то, что большую часть времени тот проводил в своей полутемной комнате, испытывая постоянное раздражение от яркого солнечного света, слишком громких звуков и всего того, из чего состояла жизнь усадьбы. Лишь потом, когда Сереже исполнилось восемь, после сцены в цирке, когда бородатый мужчина с серым лицом избивал лошадь, мальчик почувствовал, что боится отца. Про мать он не думал.

Воспоминания об отце внезапно помутнели и пропали, а вместо них пришли воспоминания о сестре. Сергей явственно увидел картину из собственного детства – вот они, маленькие, сидят на полу в комнате сестры, и сестра рассказывает что-то об одной из служанок, а потом придвигается к брату и засовывает руку к нему в штаны… Сергей поморщился и закрыл глаза, отгоняя навязчивое воспоминание. Но оно не уходило, а, наоборот, становилось все отчетливее и сменилось другим, в котором сестра была голой, она красовалась перед зеркалом, разглядывая себя, а потом увидела брата, который смотрел на ее отражение, и закричала. Сережа испугался ее крика, а она подбежала к нему, голая, и ударила его по лицу, и тогда он тоже закричал и заплакал, и на крик явилась англичанка, которая дала ему пощечину, а потом стала бить его по попе, а он продолжал плакать, чувствуя, как боль обиды уходит, и приходят ярость и страх. Он понял, что ненавидит сестру.

Он ненавидел сестру все детство, боялся и завидовал ей в юности. Повзрослев, сестра стала еще более красивой – она занялась естественными науками, писала стихи, пользовалась популярностью у мужчин и женщин. Сергей помнил, как общался с ней, завидовал ее успехам, ее красоте, ее умению легко сходиться с людьми, ее улыбке, ее светлым, словно позаимствованным у кукол из детства, волосам. Когда во время одной из поездок – кажется, в Германию или в Россию, - она, потерявшая веру в себя, одинокая и несчастная, свела счеты с жизнью, приняв какой-то яд, Сергей, к собственному ужасу, почувствовал, что ему не жаль сестры, скорее, наоборот, он рад, что ее больше нет. Он никому не говорил об этом чувстве и ненавидел себя за него, но все равно, даже спустя годы, ощущал удовлетворение. И не мог простить отца, которому нравились ее стихи.

Сергей стоял перед зеркалом. Его ухоженные усы блестели, прическа была словно отлита из гипса рукой мастера. Сергей глубоко вдохнул и шумно выдохнул воздух, стараясь освободить легкие, чтобы внутри ничего не осталось. На мгновение ему стало легче, но потом его опять, как всегда, накрыла волна тревоги и беспокойства. Он посмотрел в зеркало. Из зеркала, широко разинув пасть и горя красными воспаленными глазами, на него шагнул огромный волк.

 

2.

Миша сидел на подоконнике и смотрел через мутное стекло на улицу. Стекло было непрозрачным из-за дождя, который мелкой моросью уже третий день царапал город. «Нечего и говорить, что подобные настроения или проповедь подобных настроений может оказывать только отрицательное влияние на нашу молодежь, может отравить ее сознание гнилым духом безидейности, аполитичности, уныния… - слова стучали в его висках сгустками затвердевшей крови. - А что было бы, если бы мы воспитывали молодежь в духе уныния и неверия в наше дело? А было бы то, что мы не победили бы в Великой Отечественной войне. Именно потому, что советское государство и наша партия с помощью советской литературы воспитали нашу молодежь в духе бодрости, уверенности в своих силах, именно поэтому мы преодолели величайшие трудности в строительстве социализма и добились победы над немцами и японцами…» У Миши дрожали руки. Он ждал ареста.

В нем сложно было узнать былого солдата, хотя армейская выправка сохранилась, как и любовь к порядку. Чемодан, стоявший у Мишиных ног, был собран аккуратно, ничего лишнего: шерстяные носки, носовые платки, свитер грубой вязки, бумага, карандаши. Он знал, что бумагу и карандаши отнимут, но отказаться от них не мог. Даже уезжая в эвакуацию из охваченного немым голодом города, он упаковал с собой тетради с рукописью незаконченной книги – тридцать тетрадей, восемь килограммов, пришлось отрывать коленкоровые обложки, чтобы взять в самолет еще хоть что-то, но все равно получились эти злополучные восемь килограммов, и уже там, в эвакуации, Миша очень сожалел о сделанном выборе. Правда, книга получилась, и теперь он ждал ареста – в том числе и из-за нее.

Он не думал о писательской карьере – в детстве он с восторгом наблюдал за марширующими солдатами в красивой военной форме, а потом, когда началась война, и сам стал солдатом, через год оказавшись на фронте. Во время обучения – сначала в военном училище, потом ускоренные курсы, потом обязательная штабная работа, – он приобрел солдатскую выправку и уважение к внешнему виду. Всегда аккуратно одетый, гладко выбритый, причесанный, с большими глазами и светом, словно исходящим от его лица, всегда с прямой спиной, с боевыми наградами и ранениями, он безоговорочно приветствовал крушение старого мира и остался на фронте – уже на другом, но все на том же. От красивой военной формы остались лишь воспоминания, вся жизнь теперь была покрыта пылью долгих дорог и ржавчиной людского горя. От военного училища сохранилась лишь осанка, которую не смогло согнуть даже тяжелое отравление газами и приобретенный порок сердца. Только теперь приходилось чаще, чем раньше, переводить дыхание.

В детстве Миша не мечтал о военной службе. Счастливое детство сулило счастливую юность, и подростком Миша не пытался размышлять о будущем. Но потом, вместе с черными снами, пришла скука – скука и меланхолия. Миша много читал, но везде видел обман. Его любимый Кант твердил о том, что меланхолия сулит думы о возвышенном, или что там он твердил, но вместо возвышенных грез приходили кошмары, или страх, или бессонница. Миша повесил над столом строки Софокла – кажется, Софокла:

Высший дар нерожденным быть,

Если ж свет ты увидел дня –

О, обратный стезей скорей

В лоно вернись родное небытия…

В лоно вернись родное небытия, в лоно вернись родное небытия, небытия, небытия… Небытия…

Потом была война, газы, сердце, боль, снова небытие – Мишу не покидали мысли о смерти, вернее, о конечности жизни. Он видел слишком много смертей вокруг, слишком много крови, слишком много боли и страдания. И даже не думал о том, чтобы быть писателем. А потом пришли врачи.

Врачи окружили Мишу со всех сторон, словно почувствовав в нем потенциальную жертву – он ею и был, этой самой жертвой, готовой на все, лишь бы избавиться от болей, скорее, фантомных, чем реальных, хотя сердце, и правда, ныло и не давало заснуть – или оно болело от того, что сон не шел, от того, что Миша ворочался в постели, отгоняя навязчивые мысли, или задыхался во сне от фантомного газа войны и слышал рык большого зверя, который подбирался все ближе и ближе. Небытие, небытие…

Врачи лечили водой. Они были уверены, что водой можно смыть грязь и боль войны, поэтому главным советом дипломированных специалистов было – больше пить воды, чаще мыться, принимать ванны и отдыхать – отдыхать, чтобы забыть. И Миша ездил – на море, поближе к солнцу, подальше от страшных воспоминаний. Но вода не помогала.

Однажды, Миша как раз принимал очередные солнечные ванны на каком-то курорте молодой страны, он познакомился с человеком, узнав в нем себя. Себя, которому было еще хуже, - из одежды его новый знакомый предпочитал петлю, с помощью которой пытался сбежать от поглощавшей его тоски. Мише тогда показалось, что он нашел выход, вернее, что они вместе найдут выход – они будут разговаривать, беседовать, искать ответы на вопросы, которые мучали обоих, и справятся, справятся наконец с небытием, которое, кажется, поглощало все вокруг, которое затягивало, словно болото. Болото… Миша вырос в городе, который стоял на болоте и уходил в него, возомнив себя Китежем. Но город стоял на своем болоте, и небытие тоже никуда не уходило. А новый друг оказался пустым, словно мыльный пузырь, только без красивых радужных разводов. К тому же, он много курил, заставляя Мишу задыхаться.

Небытие не отпускало. Мерзли руки – чудовищно мерзли руки. Юноша, перенесший все тяготы войны, не мог выжить в мирное время – он страшно худел, он был даже не бледен – он был сер, как никчемная мышь, которую гонят веником с барской кухни, он совсем перестал спать, а когда засыпал, задыхался во сне. И тогда он просыпался, но ему снова не хватало воздуха, – в большом городе, охваченном новой жизнью, Мише не хватало воздуха для вдоха, а перед глазами клубился дым воспоминаний. У него было счастливое детство. И теперь он боялся смерти.

И тогда он стал писать. Он не хотел быть писателем, писатели были совсем другими – они были свободными людьми, красивыми и молодыми, они много курили, много говорили, они справлялись с небытием, в которое уходил город и мир. Миша был не таким, его лицо казалось слишком светлым, а глаза слишком большими. Но он много читал, он очень много читал – возможно, больше, чем все эти писатели, которые населяли город, уходящий под воду. А потом начал писать. Но он никогда не хотел стать писателем. Слова, черными буквами проступающие на белых листах бумаги, были способом справиться с небытием – возможно, не лучшим способом, но о существовании другого Миша не подозревал. И он стал писателем.

Сейчас, сидя на подоконнике, он смотрел вниз и видел, как город уходит под воду. Он уже давно это видел – еще в эвакуации он вдруг почувствовал, что и его город, и другие города, и весь мир уходят под воду. Сейчас, сидя на широком подоконнике и прижав раскаленный лоб к холодному стеклу, он осознавал это физически – он в буквальном смысле видел воду, под которую уходят его город и весь мир.

Снизу послышались чьи-то шаги – Миша вздрогнул, потому что, то ли задремав, то ли задумавшись, он не заметил, как в парадное кто-то зашел. Сердце сжалось от предчувствия беды. Шаги снизу медленно приближались, стало трудно дышать, а сердце, только что отдававшееся эхом в висках, вдруг замолчало, затаившись. Мимо прошел мужчина в костюме, у него было знакомое лицо, с его зонта капала вода. Миша кивнул ему вслед, но мужчина, казалось, даже не заметил серого человека, который сидел на подоконнике. Мише на мгновение почудилось, что он стал невидимым, но это было не так. Он бы очень хотел стать невидимым, но он знал, что это невозможно. «Только подонки литературы могут создавать подобные “произведения”, и только люди слепые и аполитичные могут давать им ход…» Только слепые… Город слепых людей… Небытие…

Он сидел на подоконнике уже несколько дней. Дней? Или недель? Он не помнил, он потерял счет времени. Сразу после того, как он услышал эти слова, он пришел домой и собрал чемодан. «ЦК уверен, что недостатки в работе ленинградских писателей будут преодолены и что идейная работа ленинградской партийной организации в самый кратчайший срок будет поднята на такую высоту, какая нужна сейчас в интересах партии, народа, государства…» Бурные, продолжительные аплодисменты, все встают.

Миша знал, что за ним придут, и не хотел, чтобы его застали врасплох. Он пришел домой и достал с антресолей чемодан. Он задыхался, он пытался не заплакать, он старался сохранить армейскую выправку. Он посмотрел в зеркало и на мгновение увидел себя в детстве – слишком большие глаза, слишком светлое лицо, потом по зеркалу прошла взволнованная рябь, и он увидел себя сегодняшнего – бледного, изнуренного, с потухшим взглядом, на войне он выглядел лучше. «Краше в гроб кладут», - кажется, так могли бы сказать герои его рассказов. Он помнил, что его любили. Он стал шевелить губами, вспоминая людей, которые его любили – которые могли бы сохранить эту любовь. Потом отошел от зеркала и стал собирать вещи. Шерстяные носки, носовые платки, свитер, бумага, карандаши, карандаши заберут, ну, ничего, все равно стоит попробовать, главное – чтобы его не застали врасплох, чтобы его не поднял с постели назойливый, в клочья рвущий перепонки стук в дверь. Он прошел войну, он был в мертвом от голода городе, он вывез в эвакуацию тридцать тетрадей, которые чуть не убили его тогда, а теперь пытались довершить начатое, и он не хотел, чтобы его застали врасплох.

Он не хотел возвращаться в квартиру, теперь его вполне устраивал подоконник – слишком широкий и слишком высокий, ноги не доставали до пола, чемодан неподъемным грузом стоял где-то внизу. Миша не хотел возвращаться в квартиру, которая уже ушла в небытие, теперь ему хватало и подоконника.

Он боялся тигров. В детстве, когда мама водила его в цирк, он стал свидетелем страшной сцены – огромный тигр рвал зубами кусок сырого мяса, и кровь капала у него из пасти. Миша плакал, его пришлось увести из цирка, но тигры стали приходить по ночам, голодные тигры с воспаленными волчьими глазами, эти глаза всегда наблюдали за ним, не давая перевести дыхание.

Миша все время слышал далекий рык – вот и сейчас… У него дрожали руки и слезились большие глаза, которые стали еще больше из-за болезненной худобы. У него уже нет света в лице, его лицо больше никогда не будет таким светлым. Люди отвернутся от него. Город уйдет под воду. Надо сохранить осанку. У него было счастливое детство. Вон, внизу остановилась какая-то машина – ее плохо видно из-за дождя, но он все равно видит ее, эту машину. Миша стал задыхаться. Только бы они не застали его врасплох.

«Можно ли дойти до более низкой степени морального и политического падения?» В лоно вернись родное небытия…

 

 

3.

Вокзал шумел толпой. Молодой человек со светлыми лицом и большими грустными глазами, расталкивая плечами снующих туда-сюда людей, протискивался по платформе. Его видавшая виды шинель была в пыли, сапоги его были давно не чищены, а за спиной болтался мешок с нехитрыми пожитками. Лицо молодого человека было бледным – несмотря на то, что прошло уже немало времени, он все никак не мог прийти в себя после сердечного приступа – результат тяжелого отравления газами, - который поставил точку в его армейской жизни. Он думал о мирной жизни, славе писателя и куске хлеба, потому что ничего не ел уже больше суток – поезда ходили без расписания, и он, боясь отстать, почти не выходил из вагона.

Он уже почти достиг конца платформы, когда внезапно шум стих. Молодой человек остановился. Вокруг него все также сновали люди, они толкали его и что-то говорили, недовольные тем, что он вдруг остановился. И, одновременно, он был не здесь. Нет, конечно, он оставался на платформе, только людей вдруг стало меньше, и все они были красиво одеты, и вокзал возвышался над ним, околдовывая своей имперской роскошью, не тронутой ни временем, ни обстоятельствами. Почувствовав чей-то пристальный взгляд, молодой человек оглянулся и увидел мужчину, лет на десять старше его. У мужчины были блестящие, слишком ухоженные усы и волна волос, словно отлитая из гипса рукой мастера. Мужчина стоял, в его руках был дорожный саквояж, лицо его сковывала бледность, а в глазах застыло беспокойство. На мгновение они встретились взглядами, и молодой человек поразился боли, застывшей в глазах мужчины с усами. Потом мужчина глубоко вдохнул, чтобы тут же громко выдохнуть, словно пытаясь освободить легкие, избавиться от воздуха и от всего, что мучило его. В его глазах молодой человек увидел застарелый страх – страх, к которому привыкаешь, потому что он становится частью жизни. Он увидел страх, а еще он увидел свое отражение – серая шинель, усталые глаза, запах долго путешествия. А потом он увидел – не увидел даже, а почувствовал, - как его накрыла тень огромного волка с разинутой пастью и красными воспаленными глазами. Молодой человек вздрогнул, зажмурился, а когда открыл глаза, его снова окружала бессмысленная сутолока куда-то спешащих людей. Молодой человек повел плачами, словно ему внезапно стало холодно, или просто прогоняя морок видения, и двинулся дальше, в большой город. Впереди была долгая счастливая жизнь.

 

Необходимое послесловие

Замысел этого рассказа появился после прочитанной 24 августа 2016 года в книжном магазине «Бабель» (Тель-Авив) лекции режиссера РАМТ Рузанны Мовсесян «Другой Зощенко». Текст основан на реальных событиях, вернее, на двух других текстах, которые можно считать документальными: первый – «Из истории одного детского невроза» Зигмунда Фрейда, второй – «Перед восходом солнца» Михаила Зощенко.

В тексте Зигмунда Фрейда речь идет об одном из его пациентов, Сергее Панкееве (1886-1979), помещике из Одессы; в книге «Из истории одного детского невроза» Фрейд не называет Панкеева по имени, а дает ему прозвище – Человек-волк.

Над автобиографической повестью «Перед восходом солнца» Михаил Зощенко (1894-1958) работал много лет, и именно ее, вместе с рассказом «Приключения обезьяны», упоминал секретарь ЦК ВКП(б) Андрей Жданов в выступлении по поводу Постановления оргбюро ЦК ВКП(б) «О журналах “Звезда” и ”Ленинград”». Отрывки из этого выступления цитируются в рассказе.

Зощенко, увлеченный трудами Фрейда, наверняка читал «Из истории одного детского невроза». Прямых упоминаний этой книги в его текстах нет, но в автобиографическом сборнике «Леля и Минька» литературоведы находят много пересечений с книгой Зигмунда Фрейда, о чем подробно изложено в статье Марии Котовой «Психоанализ и поэтика. Как сделаны детские рассказы Михаила Зощенко».

Сергей Панкеев и Михаил Зощенко никогда не встречались.

 



Оглавление журнала "Артикль"               Клуб литераторов Тель-Авива

 

 

 

 


Объявления: